Московское зазеркалье - Нагибин Юрий Маркович


Что-то случилось, а я проглядел, упустил и выпал из положенной мне ячейки времени. Но и с пространством у меня тоже неблагополучно — похоже, я и здесь лишился своего места. А может, с окружающим миром ничего не произошло, просто я по какой-то непонятной причине, приезжая с дачи в Москву, стал проваливаться в Зазеркалье.

Когда я впервые ощутил неблагополучие? Не так давно, но когда, затрудняюсь сказать. Старость по-разному влияет на людей, меня она лишила четкого ощущения времени. Мы, старики, постепенно впадаем в детство, я же впал не в свое собственное детство, а в детство человечества: теперь я соотношусь со временем, как древние греки, — они тоже не могли сказать, когда что было. Для них событие двухлетней давности и Троянская война находились в одном временном пласте: не сегодня, не вчера, даже не позавчера, еще раньше. Геракл стоял к людям, скажем, века Перикла куда ближе, чем к нам — Керенский. Этот присяжный поверенный для нас, сегодняшних, почти мифология, а для греков мифологический Геракл был свой в доску — сильный и добрый богатырь, хотевший помочь другу-неудачнику Тезею похитить Елену Прекрасную, благоухание туники которой еще ощущалось в воздухе.

В общем, не сегодня, не вчера, не даже позавчера, раньше, но совсем недавно я отправился в «Литературную газету». Затрудняюсь назвать время года: это могло быть и осенью, и зимой, и весной, у нас ведь сбились все времена года, только лето сохраняет стойкие приметы зелени и беспрерывных грозовых дождей. Остальные времена года на один лад: слякоть, лужи, снег, грязь и копоть, свинцовый цвет неба, воздуха, лиц и смертельная печаль. Короче говоря, Москва была в своем самом типичном образе.

Перед выездом жена сказала мне:

— Имей в виду, с Садовой ты не заедешь, там все перерыто. Надо ехать по Сретенке, ближе к Колхозной свернуть направо и — до самого Костянского переулка.

— Понял, — сказал я.

К сожалению, склероз внес роковую поправку в это понимание, и, когда мы оказались на Сретенке, а впереди открылась Колхозная площадь, я сказал своему не знающему Москвы водителю, чтобы он повернул налево.

У меня не было сомнений в своей правоте, тем более что переулки по правую сторону были изрыты и перегорожены, а по левую руку мы нашли переулок если не сквозной, то ловко притворившийся сквозным. И ошиблись-то мы всего ничего: вместо Малого Головина свернули в Большой. Машина весело катилась под крутой уклон, но метров через полтораста пришлось затормозить — какие-то строительные работы велись и тут. Посреди мостовой, занимая всю проезжую часть, высилась рыжая горка крупнозернистого песка, к ней притулился брошенный на произвол судьбы бульдозер.

— Прорвемся штыками! — бодро сказал шофер, великий ерник.

Он въехал на тротуар и почти впритык к обшарпанной стене дома объехал препятствие, не повредив машину, но повредив бампером водосточную трубу. Теперь на этой флейте уже не сыграешь ноктюрн.

Мы оказались на Новинской улице и взяли вправо. Разыгрывая из себя этакого дядю Гиляя, старожила и знатока столичных достопримечательностей, я сказал шоферу, что это место некогда приютило крупнейшие и дешевейшие в Москве публичные дома. Шофер с чувством глубокого удовлетворения принял мое известие, но скис, узнав, что это было до революции.

— А сейчас тут небось агитпункт? — сказал он со злостью.

Клаустрофобия всегда заявляет о себе заспинным холодом. Ты вроде еще не догадываешься об опасности и уверен, что мир распахнут во все концы, а ледяной палец уже пересчитал позвонки. Трудно поверить предупреждению, когда ты не в помещении, а на воле, пусть и под низким серым небом, да ведь не под потолком, готовым тебя раздавить; когда позади Бульварное кольцо, а впереди — широченное Садовое, слева Цветной бульвар с рынком, цирком и службами «Литгазеты» — все такое родное, привычное… ан нет, к Садовому не пробиться — там чудовищный затор: грузовики, краны, густотища людей, а толпа для меня страшнее запертого помещения. Так и нечего нам делать на Садовой, надо вернуться на Сретенку тем же переулком, которым мы сюда спустились со сретенского взлобка, я уже понял, что перепутал маршрут, и теперь знаю, как нам следовало ехать. Но из этого ничего не выйдет: за нашей спиной висит «кирпич», тут одностороннее движение, значит, и на Бульварное кольцо нам путь заказан. Черт с ним, вернемся на Сретенку по другому переулку. Ишь чего захотел: они все перерыты, больше подходит — взорваны, и над безднами кренятся ржавые механизмы, мертвые стрелы кранов, все это железо охраняют пушечные жерла штабелями наваленных труб. Без паники, выедем на Цветной бульвар и начнем сначала.

Но ближний переулок, ведущий к Цветному, тоже перерыт. А следующий — не поймешь, то ли перерыт, то ли закупорен сгрудившимися, вернее, спекшимися в гигантский клуб машинами и подводами. Тут сшиблись два МАЗовских гиганта, бились друг о дружку груженные ящиками платформы, запряженные ошалелыми огнедышащими битюгами; над ними опасно нависал подъемный кран на гусеничном ходу, а непременный бездействующий бульдозер предлагал всем расшибиться о его чугунные ребра. И было много мужиков в крысиных шапках, они жестикулировали, орали, матерщинили, но ничего не делали, жадно, в провал щек, затягиваясь куревом. Что их пригнало сюда? Почему столько людей и машин скопилось в этом малом, безнадежно искореженном пространстве? Казалось, они нарочно притащились сюда, чтобы застрять и тем усугубить мировое отчаяние.

Мы подались немного вперед, до следующего переулка, чудом разминувшись с «Волгой», ринувшейся от безнадеги против движения. Переулок был разворочен словно бомбовыми ударами в обе стороны, пути нет ни вправо, ни влево, ни взад, ни вперед. Мы закупорены.

Я вылез из машины. Надо было найти нерв происходящего, возможно, это подскажет выход. Поражал контраст между кладбищенским покоем великой стройки или великого ремонта во весь сретенский регион и невероятной активностью людской массы, запрудившей развороченное пространство. За границей такое столпотворение бывает на кладбище в день поминовения мертвых. Но неужели все эти люди пришли помянуть испустившую дух могучую технику? Нет, они варили тут какой-то свой суп. Преобладали мужчины в куртках из плащовки и крысиных шапках, женщины в ватниках и резиновых сапогах, с лилово накрашенными губами. Но не у них была поварешка, которой помешивают закипающий суп. Водоворотики страстей заверчивались вокруг зашельцев иного обличья: юноши со смуглым профилем испанского жиголо, в черной коже и темных очках, седого джентльмена в элегантном плаще на подстежке, жизнерадостного гривастого старика, похожего на профессора музыки, но не профессора музыки. Что за коммерция возможна на мерзости запустения? Что тут продают и покупают? Материалы и механизмы чудовищной мертвой стройки: песок, щебень, кирпичи, листовое железо, пиломатериалы, трубы, лопаты, носилки, тачки, бульдозеры, краны, грейдерные машины? Или мертвые и полумертвые здания, или целые улицы и переулки? А может, все это и что-то еще, что должно явиться и вдохнуть жизнь в угрюмое место, но уже никогда не явится, на корню скупленное и перепроданное испанским жиголо, джентльменом в плаще на подстежке, гривастым профессором музыки?..

И хотя все это никак меня не касалось, ужасная тоска легла на душу. Я подумал: если бы сюда привели Моцарта, он сразу бы умер. Но я не Моцарт, я должен выжить и не поддаться клаустрофобии. Все машины: частные, государственные и левые, грузовые и легковые не будут тут зимовать, а разъедутся по своим базам. Значит, выход есть, только мы не знаем, где его искать.

А что, если бросить машину и уйти отсюда пешком? Но шофер не выберется. Он навсегда останется здесь. Он не знает города, и у него нет доверенности. Если он останется здесь, машину продадут — вместе с ним. Или разберут на части, оставив ему сиденье, чтобы было на чем сидеть, и руль, чтоб было за что держаться.

И тут на меня накинулись какие-то бородатые люди. Они что-то кричали, похлопывали меня по плечам и спине, как цыган лошадь на ярмарке. Может, они меня тоже кому-то продавали? Не меня как такового, а мою одежду, часы, браслет от гипертонии, нательный крест, но, может, и меня самого: на мыло или шашлыки или в рабство?

И дернул же меня нечистый выйти налегке! Со мной не было ни газового баллончика, ни ножа с фиксатором, ни кастета. Я не собирался сегодня ни в Дом литераторов, ни в Союз писателей РСФСР и все оставил дома. В «бардачке», правда, лежала хорошо заточенная стамеска, но я отрезан от машины. А молодцы прыгали вокруг меня, скакали, и, если б не безулыбчивая серьезность глаз, я, наверное, поверил бы в их добрые намерения. Вернее, в отсутствие всяких намерений.

— Да мы же с телевидения! — сказал главный — при черной клочкастой бороде у него были крошечные дремлюще-пристальные медвежьи глазки.

— Да что я, не знаю? — шумно и фальшиво обрадовался я. — Неужто своих не узнал? А я заплутался. «Литературку» потерял. Как туда проехать?

— На Цветной? — подозрительно спросил медвежьеглазый.

— Да она сто лет как оттуда съехала!.. Она в этом… как его?.. Вот черт, никак не могу запомнить название!..

— Понятия не имею, — сказал он холодно, отчужденно, и опасные медвежьи глазки сузились в булавочную головку.

А товарищи его вдруг перестали прыгать и скакать, повернулись ко мне спиной, как будто им не было до меня никакого дела. И чтобы овладеть положением, озадачить их, явить свою неустрашимость, я заорал на ломаном китайском:

— Так какого ю-хеня вы тут болтаетесь, если ни черта не знаете? И где ваша камера, коробки с кассетами и магнитофон? Что вы собираетесь снимать, когда тут ни ю-хеня нету?

Я зря надрывался: они исчезли, растворились в воздухе, как воробьи. А может, их и не было? Дух места, дух зла, которому едино быть об одной или многих головах, обернулся тремя телеобормотами, чтобы прощупать чужака, проникшего в запретную зону, и, коли надо, уничтожить. Я вдруг понял, что вся здешняя путаница распутается, разберется, единственная помеха во мне, застрявшем тут, как рыбья кость в горле.

Я вскочил в машину:

— Гони!

— Куда гнать-то?.. — спросил шофер, и я понял, что он тоже испуган. — Вперед не проедешь.

— И не надо!

Он тронул, и мы чудом разминулись с огромным старым «мерседесом».

— Налево! — вскричал я и сам крутанул баранку, потому что у моего водителя замедленные движения, как под водой.

Мы пронизали низкую темную подворотню и оказались в обширном захламленном дворе. Впереди на свалке играли дети. Под старым мертвым вязом мощно мочился старый человек в меховой шапке с ушами до колен; такие шапки носили первые полярные летчики. Желтый бурливый поток уносился из-под его ног к подворотне, стремясь, как все реки, к морю. Было много ржави кругом, картонных коробок, рассохшихся бочек, облупившихся стен, выбитых стекол, много печали забывшей о себе жизни.

Теперь водитель крутил баранку, не ожидая моих панических команд, подчиняясь структуре двора. Он направлял машину туда, где был просвет, и я с ужасом ждал, что впереди вырастет стена, забор, сарай или помойка и придется задом ползти назад, туда, где прочно обосновался дух клаустрофобии. Но нет, мы всякий раз находили просвет и мчались дальше, пока нас не всосала другая подворотня и не выбросила в освобождающий простор Новинского бульвара.

Мы выехали на Садовую и без приключений добрались до Костянского переулка, отделенного от улицы глубоким рвом. Через ров были перекинуты мостки. На этих склизких мостках я и разбился…

Так кончилась моя поездка в «Литературную газету», но это все присказка, сказка впереди.

Прошло сколько-то времени, и настало лето, нами не заслуженное. Давно залечив ушибы и вновь почувствовав вкус к авантюрам, я решил совершить бросок в столицу, и опять с литературной целью: передать статью в только что созданный журнал со странным названием «Их». Статья была заказана мне по телефону, причем основной упор делался не на статью, а на условия величайшего благоприятствования свободному выражению своих взглядов, который обеспечивает авторам журнал «Их». Вы можете писать о чем хотите: о политике, культуре, собственной душе, о прошлом, настоящем, будущем (только не о светлом), об отношении к женщине и смертной казни, природе и детям, гомосексуализму и религии, музыке, о росте преступности, о живописи, СПИДе, литературе, сексе, театре, археологии, приватизации, интеграции и рыночных отношениях. Но можно ни о чем этом не писать и вообще не писать, важно, чтобы вы испытывали то полное раскрепощение, которое отличает истинную свободу слова от сомнительной гласности. Журнал недаром называется «Их». Он не выражает своего мнения, ибо просто не имеет его, как не имеет вкусов, пристрастий, точки зрения, выстраданных и невыстраданных идей, короче говоря, ничего, за что можно было бы отвечать. Все — их. Эпиграфом журнала являются пушкинские строчки: «Сколько их! Куда их гонят?» За статью до десяти страниц платят 1000 рублей (одну тысячу руб.).

Мне очень хотелось получить тысячу рублей за десять откровенных страниц, и я с энтузиазмом согласился. Мне назначили срок сдачи и попросили приехать лично подписать договор. «Какой еще договор?» — «Мы на каждую статью подписываем договор».

Через неделю я отправился по указанному адресу. Я никогда не слышал о такой улице, не знал даже, что она есть в Москве, к тому же находится в самом что ни на есть центре. За мою долгую жизнь я, наверное, сотни раз бывал возле этой улицы, ни разу не ступив в нее и не заметив дощечки с названием на угловых домах. В адресе настойчиво подчеркивалось, что мне надо будет найти «5-е строение», не корпус, что привычно, а именно строение. Это меня обеспокоило: всякая новь у нас чревата подвохом. Мой водитель, который со времен сретенских странствий не доверял Москве, разволновался до подскока давления. Поездка едва не сорвалась. Но с помощью сильных югославских лекарств давление удалось сбить, и мы отправились в путь.

Пробирались мы туда с Бульварного кольца по маленькому переулочку, тесному, как склерозированный сосуд, от трехрядной очереди за котлеткой в «Макдоналдс». Эта очередь тугими кольцами анаконды обвивает зеленый пустырь на месте чудесного «дома Фамусова», одной из самых милых достопримечательностей столицы, принесенной в жертву злому гению Москвы.

Дальше мы покрутились в переулочном лабиринте, напомнившем сретенский капкан, натыкаясь то на горы песка, то на дощатые шлагбаумы у края бездны, то на уснувшие вечным сном дорожные машины, и вдруг оказались на углу искомого переулка, у того самого углового дома, который был нам нужен.

Тут царила странная пустынность, выключившая коротенький переулок из суматошного московского центра. Пешеходы и машины исчезли, старый кирпичный, почерневший от времени дом с заветным номером и названием улицы казался необитаемым.

Дальше