Берендеев лес - Нагибин Юрий Маркович 4 стр.


«С жиру бесишься!.. Во время войны так бы не рассуждала!» — услышала она густой голос старшины Сергунова, оставленного наблюдать их дом, и сад, и скот. То же самое сказал бы и Никита, вспоминающий о войне как о лучшей поре своей жизни. До чего дезертиры смерти — а все уцелевшие — дезертиры смерти, иначе надо признать, что они лучше тех, кого не стало, — любят чуть что хвататься за войну как за высший критерий, вернейшее мерило всех жизненных ценностей. В войну они с бабушкой голодали в эвакуации, что же, она должна до конца дней довольствоваться голодным пайком и в прямом, и в переносном смысле слова? Войной удобно затыкать людям рот. Есть такие, что с великой охотой навязали бы мирной жизни военную скупость, железную дисциплину и слепое подчинение, но война для того и была, чтобы ничего этого не было.

«С жиру бесишься!..» — «Да, бешусь — с лишнего жира на моих мышцах, с жира не от обжорства, а от возраста, с жира, нарастающего и на душе, когда ее искусственно усыпляют. В жирную гаремную жену превратил меня самый близкий, единственно близкий на свете человек. Но теперь — довольно…»

Павел Алексеевич не сразу угадал опасность, но сразу почувствовал перемену. Вернулось то, что он с недоумением и беспокойством уловил по пути на Валдай: отчужденность, глубоко запрятанная неприязнь к нему. Тогда он приписал это дорожной лихорадке, вполне естественной: ведь Нина так давно не покидала дом. Сейчас все стало куда резче, злее и откровенней, хотя она боролась с собой, изо всех сил подавляя раздражение.

Размышляя, он пришел к выводу, что это началось не сегодня и даже не в дороге, а куда раньше и лишь ждало своего часа, чтобы выйти наружу. Может быть, что-то возрастное? Наступает такая пора в жизни женщины, когда она собой не управляет. Вроде бы еще рано, хотя возраст нельзя сбрасывать со счетов. Так или не так, он отвечает за все, что с ней происходит, и не смеет уходить от ответственности. Не нужно самооправданий, считай, что причина ее перемены в тебе — не в тебе, каким ты себя видишь, а в тебе, каким ты отражаешься в ней. Возможно, он и разобрался бы в душевных крутенях жены, но тут его резко повело в сторону.

Он вдруг обнаружил, что Нина не на шутку увлечена физиком Борисом Петровичем. Удивительно было, как бессознательно и бескорыстно, из глубины вечного женского заговора, Варя принялась помогать нарождающемуся роману. Она варила украинский борщ, с которым, разумеется, не мог соперничать жидкий супчик столовки, и приглашала на обед физиков. Для каждого застолья она придумывала какой-нибудь повод: престольный праздник, чей-нибудь день ангела, годовщина первого поцелуя или последнего дня врозь с Никитой. Устраивала поздние ужины с вином и водкой под копченого леща, которым Никита разжился в пустынном сельпо, затеяла поездку на остров для осмотра разрушенного монастыря.

Эта поездка помогла Павлу Алексеевичу уловить момент, когда рассеянный, незаинтересованный, озабоченный затянувшимся оформлением поездки во Францию Борис Петрович взял наконец приманку. Он решительно не хотел ехать, как ни уговаривали его Варя и Нина, первая — напористо, вторая — робко-обиженно.

— Я все знаю заранее, — говорил он тягуче-пресыщенным голосом. — Полуразрушенные стены, битый кирпич, мусор и нечистоты. Люди почему-то любят пачкать на развалинах. Это не входит в вашу компетенцию, Нина Ивановна?

— Да будет пустяки говорить! — наседала Варя. — Там большущая живая деревня, под самым монастырем.

— Большущих живых деревень не осталось и на материке, — устало опускал на глаза длинные ресницы Борис Петрович. — Впрочем, если там действительно уцелели туземцы, то в монастыре картофелехранилище и стыло-гнилистый дух.

Павел Алексеевич не сомневался, что так оно и есть, и тоже отказался участвовать в поездке. Лучше пойти по грибы. Нина, не скрывавшая разочарования, согласилась с ним, но в последнюю секунду прыгнула в лодку к Никите и Варе. Уже на озере их нагнала моторка, буксирующая лыжника. После коротких переговоров Нина перелезла в моторку, туда же забрался лыжник. Павел Алексеевич с берега наблюдал эти, конечно же, не рассчитанные заранее маневры, отдававшие водевилем, но ему не было смешно.

После этой поездки поведение Бориса Петровича резко изменилось. Прежде он не замечал Павла Алексеевича из отсутствия человеческого интереса и откровенного презрения к его профессии, а сейчас стал нарочито вежлив, позволяя себе при этом весьма резкие выпады против той области проявления человеческого духа, которая прямо противоположна науке. И Нина с неумным восторгом и злорадством поддерживала его сомнительные эскапады. Очевидно, возле стен монастыря они поняли друг друга, и сейчас надо было разделаться с мужем, чтобы обрести внутреннюю свободу. Значит, она все еще считалась с ним, коль не могла просто переступить через него, как через порог.

Павел Алексеевич не испытывал к Нине дурного чувства. Боль, жалость, умиление перемежались, порой сливались в его душе. Нина выглядела неумело и беспомощно в новой, незнакомой роли, даже несвойственная ей прежде глупость говорила об удивительной наивности и чистоте сорокалетней женщины, которой мучительно трудно вышагнуть из самой себя.

Какое-то стыдливое чувство заставляло Павла Алексеевича все время уступать площадку физику, но однажды они все-таки схлестнулись. Началось с очередных нападок Бориса Петровича, шумно поддержанных Андроном и молчаливо — Ниной, на современное искусство, якобы переживающее затяжной спад. Потягивая кофе, Борис Петрович утверждал, что нынешнее искусство ничтожно уже потому, что не пользуется тем знанием о мире и человеке, которым располагает наука.

— Ну, это еще вопрос, кто располагает большим знанием о человеке — наука или искусство, — нарушил неизменное молчание Павел Алексеевич и на какое-то мгновение сам оробел от наступившей тишины. — Один большой поэт говорил, что искусство всегда у цели. Может ли это сказать о себе ваша наука, сильно сомневаюсь.

— Во дает! — дурашливо взревел Андрон.

— Ну, Пала, ты что-то не того, брат, — не то испугался, не то застеснялся за друга Никита.

Борис Петрович с интересом наблюдал взорвавшегося невежеством молчуна. Бывает вот так: держит человек рот на замке, и окружающим кажется, что есть у него своя, выношенная дума, а заговорил — и всем ясно, что он просто дурак.

— Вы давно уже не в силах объяснить природу тех явлений, с которыми сталкиваетесь, и без конца жонглируете символами, маскирующими вашу растерянность, — наседал Павел Алексеевич. — Вы прячетесь за какой-то научный воляпюк, ровным счетом ничего не говорящий людям.

— Что за чепуха? — Борис Петрович неожиданно для самого себя разозлился. — Наука, физика, так же далеко ушла от обывательского языка, как и от обывательского предметного мышления. Мне приходится делать довольно сложные расчеты, но меня совершенно не интересует, какая за ними скрывается реальность. Между тем результаты расчетов вполне материальны.

— Еще бы!.. Но отвлеченное мышление становится весьма предметным, когда подсчитывают, сколько трупов придется на единицу продукции.

— Ну, это не в ту степь, — поморщился Борис Петрович.

— Ежели душеспасительными мыслишками пробавляться — все замрет, — убежденно сказал Андрон.

— Вот и пусть замрет.

— Вы хотите, чтобы мы разоружились перед лицом врага?

— И чтобы враг разоружился перед нашим лицом. И чтобы навсегда отпала необходимость в таких, как вы.

— Ого! Крепко сказано. И чтоб остались одни мазилки, бумагомаратели…

— Игрецы на лютне, — подсказал Борис Петрович.

— Да, да, да! Мазилки, бумагомаратели, игрецы на лютне. И все, кому это нужно. Это и будет золотой век. Причем выбора нет: либо золотой век, либо все полетит к чертовой бабушке.

Нину донельзя раздражало то, что говорил Павел Алексеевич, он казался ей неучем, Митрофанушкой, но еще сильнее раздражало, что в глубине души она была согласна с ним. Ей хотелось, чтобы Борис Петрович не огрызался, не иронизировал, а сразил его наповал простыми, сильными и ясными доводами. Все люди как-то договариваются с Богом и с самими собой, и физики не исключение, то ли от презрения к противнику и всей аудитории Борис Петрович промямлил что-то высокомерно-неубедительное о господстве науки в современном мире.

Павел Алексеевич уже понял, что говорит со своими противниками на разных языках. Оба ученых мужа исповедовали нехитрую и весьма почтенную возрастом веру в разумность, непреложность и ценность всего, что создано безответственным разумом и ловкими руками человека. Не надо думать о существе и цели открытия, надо доводить его до высшей кондиции. «Зачем же создавать фетиши? — сказал Павел Алексеевич. — Если нет этической основы, грош всему цена». Ему объяснили, что в век сверхзвуковых и космических скоростей, полетов на Луну и обратно надо уметь мыслить по-современному.

— Старая песня! Когда Льву Толстому надоедали с полетами Уточкина, он говорил: «Лучше хорошо жить на земле, чем плохо летать в небе». Замечательная мысль!

— Ну, знаете! — пренебрежительно усмехнулся Борис Петрович. — Зря вы потревожили старика. Люди-то научились летать, и весьма неплохо.

— Да нет же, плохо, уверяю вас. Самолеты разбиваются, их угоняют. Человеческая трагедия населила воздух. Да и вообще, хваленая техническая наука со всеми ошеломляющими открытиями не дала человеку ни на грош счастья, не утешила в печали, горе и одиночестве, не сделала его добрее и лучше. Но все это делало и продолжает делать заруганное вами искусство.

— Вы только потому и можете сидеть тут и разглагольствовать, что есть мы! — покраснел и как-то слишком громко сказал Борис Петрович.

— Нокаут! — радостно грохнул Андрон.

— Что, Пала, побили тебя? — подмигнул другу Никита. — Нечем крыть?..

— Да… Тут, как говорится, зачехляй оружие.

Павел Алексеевич как-то слишком внимательно посмотрел на Бориса Петровича, но тот увел взгляд.

«Что нашла в нем Нина? — думал он. — Не мог же привлечь ее вычислительный аппарат, который природа случайно заткнула ему в голову? Он ограничен и банален, и даже поза его неинтересна. Говорят, правда, любовь слепа. Но оставим любовь в покое, здесь она ни при чем. Увлечение?.. Тогда все происходит иначе: корабли не сжигают, а тщательно берегут, Нина же настроена на большой пожар. Уже в дороге пахло паленым. И дело тут вовсе не в человеке со стороны, а во мне самом, мой мир обесценился для нее. И не стоило размахивать картонным мечом, доказывать, что у Бориса Петровича нет этики. Как будто это может остановить Нину. И ничего не даст, если я схвачу ее в охапку и увезу отсюда. Там окажется другой Борис Петрович. Земное воплощение Гора было разным, но суть крылатого бога Древнего Египта от этого не менялась…» Шутка не помогла. Он посмотрел на запертое, отчужденное, с тесно и недобро сжатыми губами лицо Нины, и безнадежность овладела им. «Спокойной ночи», — пробормотал он и, неловко выбравшись из-за стола, побрел к дому. Его не удерживали. Они все в той или иной мере были виноваты перед ним и тяготились его присутствием. Даже Никита, который в простоте души не очень понимал, что происходит, поддался общему настроению: без Павла Алексеевича легче…

…Снотворное подействовало быстро и так же быстро иссякла его благодетельная сила. Павлу Алексеевичу казалось, что он лишь успел натянуть на себя сон вместе с одеялом, и вот уже сна — ни в одном глазу. Он с раздражением отбросил неприятно шерстистую ткань, глянул на часы, но лунный свет, процеживающийся сквозь занавеску, погасил фосфор стрелок и не высветил циферблата. Он приподнялся на локте — Нинина кровать была пуста. Его это не удивило, он бы и во сне почувствовал ее приход.

Почему считается, что нет безвыходных положений? Вот он оказался в таком положении. Ни с того ни с сего, без видимой причины. И кого в этом винить? Себя? Но он не знает за собой вины. Физика? Его роль пассивна. А разыгрывать из себя ангела-хранителя чужого очага он не обязан. Нину? В чем ее вина? Разве виновата она, что человек, с которым прожила столько лет, стал ей чужд?.. Как непрочен грунт, на котором строится здание человеческого счастья! Еще неделю назад ему и в голову не могло впасть, что спокойная, преданная, домашняя и словно бы чуть дремлющая Нина скажет «нет» их жизни. Наконец-то он понял, что происходящее с ней сейчас — это рывок в свой возраст, в свой век из чужого, насильно навязанного. Он расплачивается за то, что похитил Нину у ее поколения. Их довольно прочное одиночество нарушали лишь его сверстники, чьи воспоминания не были ее воспоминаниями, чье мироощущение не было ее мироощущением, чья подъемная пора пришлась на дни ее детства. И общение не шло на равных, какая-то наставническая, а порой и брюзжащая нотка почти неслышно прозванивала в их тоне. И верно, легчайшим дымком тлена тянуло на нее и от его окружения, и от него самого, от всего их быта. Но, человек любящий, привязчивый, добрый, она бесконечно долго подчиняла свою душу рутине, наделяя ее мнимой ценностью. Взрыв был неизбежен. Впрочем, кто знает?.. Привычное подавление своей сути могло продолжаться еще какое-то время, только не нужно было менять обстановку, а там — возрастной слом и стремительное угасание женщины, прожившей жизнь не в своем возрасте. Но нарушился стереотип — и остатки молодости взбунтовались в ней. И поскольку она была неиспорченна и бесхитростна, лишена даже малого навыка обмана, это получилось грубо и жестоко и вместе — щемяще-простодушно. Хотя хватило бы такта и снисходительности (о понимании говорить не приходится) у самовлюбленного дурака, которого избрала Нинина смута. А то ведь натопчет, нагваздает в чужой незащищенной душе — не отмыть. «О чем только я думаю, — взныло в нем, — да еще так смиренно! Бог да поможет Нине, я ей уже не помогу. Знаю, знаю — глупо и несовременно придавать чрезмерное значение тому, чему наш трезвый и ученый век отводит место где-то возле уборной. Вполне допускаю, что среди моих знакомых нет ни одной безупречной пары, и это не мешает иным из них искренне любить друг друга и жить интересами семьи. Все это так, но что делать, если я такой отсталый идиот? Как это там?.. „Быть обреченным на то, чтобы постоянно вдыхать запах падения, запах другого, с каждым дыханием“… А ведь я читал „Редактора Люнге“ еще в школе и с тех пор никогда не перечитывал. Я могу все понять и все простить, но быть с ней я уже не смогу. Только с чего я взял, что ей нужно мое понимание, прощение и тем более возврат к старому? Может, только сейчас, разделавшись со мной, обретет она себя настоящую и будет счастлива. А что останется мне? Все, что окружало меня раньше, только без нее, лишенное смысла и содержания, — пустота. И старение в этой пустоте…»

Дверь скрипнула, тихо, на носках вошла Нина.

— Я не сплю, — сказал Павел Алексеевич. — Почему так поздно?

— А разве поздно?

Назад Дальше