За миллион или больше (сборник) - Луи Тома 2 стр.


— Но отец поступает так ради моего же благополучия. Если он поговорит с Ломбарди или Ломбарди ему напишет, что я в Риме, у отца будут все основания сердиться на меня. Ведь я его обманул.

— Ты его не обманывал. Твой отец ничуть не рассердился бы, если б узнал, что ты поехал не в Нормандию, а куда-то еще. Куда угодно, только не в Рим!

— Да ведь это из-за его чрезмерной заботливости, он боится, что для меня встреча с Римом будет слишком большим потрясением.

— Боится? Да, возможно, он боится. Но за кого? За тебя? Ты уверен? А почему Луиджи в твоем сне говорил о каком-то фильме? Ты же знаешь, что это был за фильм.

— Но разве не безумие забивать себе голову такими страшными вещами, и все из-за какого-то фильма?

— Из-за какого-то фильма? Что ж, тебе видней.

Казалось, голос издевается надо мной. Хотя на террасе было прохладно, меня снова бросило в пот. Я уговаривал себя, что не следует предаваться всяким опасным подозрениям. Я должен мыслить трезво и логично. Тогда я сумею доказать себе, что все эти домыслы, нагнавшие на меня такого страху, просто болезненные фантазии, вызванные превратно истолкованными словами, смутными впечатлениями, невинными происшествиями, искаженными моим воображением. Я говорил себе: «Возьми себя в руки, попробуй взвесить все объективно, начни с того времени, когда ты был маленьким мальчиком, который здесь родился и прожил первые четыре года своей жизни. Что ты можешь вспомнить об этих четырех годах? Довольно много — вплоть до определенного момента. Но бери только факты. Только то, в чем ты совершенно уверен».

И я стал мысленно нанизывать на ниточку все, что мог припомнить. Мой отец был в то время аккредитован при посольстве. Родители поселились в Риме за год до моего рождения. Отец тогда был еще молод. Я помню, как он весело смеялся, забавляясь со мной. Позже я видел его таким только на фотографиях. Того человека давно уже нет. После смерти моей матери он стал другим. Все тогда стало другим. А в моей памяти образовалась пустота, какая-то пропасть между тем, что было до ее смерти и после того. Первый отрезок моей жизни никак не согласуется с последующим. Когда-то я прочел пьесу об одном бедном мальчике: его усыпили, а проснувшись, он оказался принцем в роскошном замке. Так произошло и со мной. Я заснул четырехлетним малышом, у которого был отец, весело возившийся с ним, нежная мать, еще несколько человек, которых он любил. Заснул веселым и счастливым ребенком. А когда я проснулся, я стал всего на несколько недель старше, но у меня уже не было матери, и отец стал чужим, и радость и счастливое детство покинули наш дом, словно канув в бездну. Вот каковы были факты.

Я стал думать о матери, какой она сохранилась в моей памяти: красивая, белокурая, стройная и совсем еще юная. Такая она и на свадебной фотографии, которую я впервые увидел у бабушки, когда мы гостили у нее в Гааге. Мне было тогда шесть лет. В то время как я рассматривал снимок, мне вдруг пришло в голову, что после смерти матери я не видел в нашем доме ни одной ее фотографии. Раньше у нас был толстый альбом со множеством любительских карточек, и мы вместе с ней часто его рассматривали. У отца на письменном столе стояла ее большая фотография в серебряной рамке. Но это было у него в кабинете, куда меня одного не пускали, с тех пор как однажды я вытащил ящик и разбросал бумаги.

А еще в те времена в одной из гостиных висел живописный портрет матери. Иногда я затевал с ним игру: шел через гостиную и смотрел, как ее глаза следят за мной, я смеялся, и портрет смеялся. Я спросил у бабушки, нет ли у нее других фотографий моей матери. Она ответила, что где-то есть еще альбом, и обещала непременно найти. Но когда я спросил ее снова, она сказала, что альбом потерялся. Позже я уже не смел разговаривать с ней о матери. И с Аннамари тоже. Аннамари, бабушкина домоправительница, служила у них, еще когда мой отец был маленьким мальчиком. Иногда он в шутку называл ее своей второй мамой. Я знал: отец не хочет, чтобы я говорил или думал о своей матери, а я всегда был послушным ребенком.

Я сам себе укоризненно покачал головой. Нет, мне не следует опережать события. Так я никогда не наведу порядок в своих воспоминаниях. Нужно терпеливо следовать ходу времени и выстраивать все воспоминания в один ряд. Каждая малость может оказаться очень важной. Я должен подобрать все события, одно к одному, чтобы они сложились в единое целое, как осколки разбитого сосуда.

Слоняясь по Риму, я не раз спрашивал себя: как получилось, что он настолько знаком мне. Сначала я подумал, что такое чувство возникло у меня оттого, что Луиджи часто рассказывал мне о своем детстве. Но потом я вдруг ощутил, что этот город чем-то сродни мне самому. Здесь раскапывают обломки предметов, служивших людям в давно минувшие времена. Иногда эти обломки кажутся бессмысленными, но мастерство и терпение соединяют их друг с другом и возвращают им форму, которая когда-то была им присуща: вазы, храма, статуи… А главное, здесь воскресает прошлое, будь то призрачный остов Колизея, или спокойная красота Капитолия, или полный воспоминаний мир Форума.

Вместе с вещами, восставшими из праха, словно бы воскресает что-то и от людей, которые некогда держали эту вазу в своем доме. Которые гуляли и спорили на форуме или утоляли жажду крови в Колизее. Все это снова живет сейчас среди уличного движения, магазинов, кино, кафе. И эта статуя в патио вновь обрела собственное бытие, которое тем не менее органично сливается с окружающей повседневностью. А по вечерам, когда останки давно ушедших времен освещены лучами прожекторов, кажется мне, будто прошлое и настоящее сливаются в единую картину вечности и времени больше не существует.

Да, я был как этот город. Во мне тоже было многое погребено, и в руках у меня были обломки, не имеющие покуда никакого смысла, но, если я начну подгонять их друг к другу, они мало-помалу обретут форму, реальную, узнаваемую.

Но я-то не хотел узнавать реальность. Я был бы рад снова похоронить обломки и забыть о них. Мне не раз, особенно в последний год, казалось, что я в этом преуспел. Но под внешней оболочкой моей жизни — занятиями, общением с товарищами, пирушками и мимолетными увлечениями — что-то подспудно продолжало подбирать и складывать обломки, упорно и терпеливо. Потому так и получилось у меня с Римом: мы будто два человека, которые, едва встретившись, сразу обнаружили столько общего, что с первой же минуты возникло чувство, будто мы давным-давно знакомы.

Я встал. Несмотря на кошмарный сон, сиеста пошла мне на пользу. Усталости как не бывало. Мне захотелось подвигаться. К тому же на ходу думается лучше.

Я выискивал самые запруженные улицы. Оживление вокруг, деловитая будничность машин, автобусов, магазинов, полных народу кафе помогали и мне обрести спокойствие и деловитость, и способность рассуждать без лишних эмоций. Возможно, мой отец прав: я в самом деле слишком впечатлителен, слишком эмоционально реагирую на, по существу, самые будничные вещи. И прежде всего на запрещение говорить и думать о матери. Запрещенное таит в себе опасную притягательную силу, а самый запрет вызывает скрытое раздражение. Возможно, из-за этого молчаливого раздражения я и воспринимал все в искаженном виде. Крепко уцепившись за эту идею и продолжая шагать, я вернулся мыслями к маленькому мальчику, каким я был здесь, с твердым намерением больше не уклоняться в сторону, а держаться только фактов.

О нашем доме я помню только, что он был большой и при нем был внутренний дворик со старым колодцем. Самый дом видится смутно. Отчетливо могу себе представить лишь три комнаты: кабинет отца (запретная территория и потому необыкновенно притягательная), комнату матери (раньше, по-моему, такие комнаты назывались «будуар») и мою собственную комнату. Во время своих странствий по улицам я не раз замирал перед витринами магазинов игрушек. В Риме какие-то особенно красивые и забавные игрушечные зверушки. У каждой на мордочке свое собственное, ей одной присущее выражение, и даже в подавленном настроении, в каком я тогда находился, я не мог удержаться от улыбки. В детстве у меня было много таких зверушек. Я любил рассказывать им разные истории. По-итальянски, голландского они, по моему мнению, не понимали. Когда отец был дома, мы говорили только по-голландски. Он хотел, чтобы я хорошо знал этот язык. «В конце концов, ты же голландский мальчик», — говорил он. Помню, я сидел у него на коленях, и он со смехом назвал меня «голландским сыром». Мать не возражала, что я говорю по-итальянски, и только посмеивалась, потому что итальянскую речь я перенял от своей няни, а она говорила на диалекте. Луиджи тоже замечал у меня акцент какой-то провинции, девушка явно была оттуда. Я помню ее довольно четко — молодая, пухленькая, смуглая. Она занималась со мной, когда не было мамы, ей ведь часто приходилось выезжать с отцом, или у нас были гости. У нас очень часто бывали приемы. Для меня это всегда означало праздник, и мне очень нравилось, что в нашем доме так часто праздники. Но я замечал, что мать от гостей уставала. Ей больше нравилось быть дома с отцом и со мной.

Свою няню я любил. И так четко ее себе представляю, а вот как звали — забыл. Она была очень веселая и ласковая. Мы с ней гуляли по улицам и кормили на развалинах котов. Как-то мы принесли домой белую кошечку. Мы назвали ее Бьянка. Иногда я с родителями гостил у бабушки в Гааге, а случалось, и она приезжала к нам в Рим. У моей матери родителей не было. Бабушка водила меня в зоопарк и закармливала сладостями и мороженым, что иной раз кончалось плачевно. Когда отец упрекал ее за то, что она меня балует, она слушала его с видом провинившегося ребенка, которому читают нотацию. Бабушка в те времена казалась совсем молодой. Впрочем, она и позже выглядела очень моложаво: у нее были рыжевато-каштановые волосы, тонкое лицо без морщин и стройная фигура. Потом-то я понял, что волосы она красила, а морщинки, скорее всего, были искусно скрыты под слоем косметики, но тем не менее бабушка была очень моложава, она и держалась как молодая женщина и всегда была живая и веселая.

Когда-то раньше они с отцом были очень похожи. Я это знаю, потому что видел его юношеские фотографии. Теперь он не был на нее похож. Я как-то даже подумал, что он выглядит старше своей матери. Он редко смеялся, был молчалив, недоступен. Да, именно недоступен. У меня иной раз возникало такое чувство, будто на лице у него маска и смотрит он на людей сквозь прорези для глаз. От этого мне казалось, что он меня видит, а я его фактически не вижу. Если он улыбался любезно и учтиво, как обычно улыбается гостям, казалось, что и улыбка его тоже часть этой маски. Разумеется, все это я стал замечать гораздо позже, стараясь понять, откуда это отчуждение между нами, это чувство разобщенности.

Иногда здесь, в Риме, у нас гостила Агнес. Помнится, в первый раз она жила в гостинице, но потом по настоянию мамы переселилась к нам. Так и слышу, как мама говорит: «Зачем тебе тратить деньги на гостиницу?» Странное дело — в детстве порой слышишь слова, смысла которых не понимаешь и не можешь понять, и тем не менее они западают в память, а потом, гораздо позже, вдруг всплывают на поверхность и только тут обнаруживают свое значение. Помню еще, как мама однажды говорила об Агнес одной старушке, которая часто у нас бывала и которую я любил. Теперь-то я знаю, что это была мать графа Ломбарди. Мама сказала, что очень уважает Агнес, ведь она такая умная и способная. Чтобы иметь возможность учиться, ей приходилось браться за любую работу, потому что ее родители — люди малообеспеченные. Мама познакомилась с ней, когда Агнес давала частные уроки сынишке ее опекуна. С тех пор они стали подругами.

Подумав об Агнес, я вдруг явственно, словно на фотографии, увидел ее и отца, стоящих рядом на балконе. Они были почти одного роста. Я, пожалуй, никогда ее особенно не любил, но и не питал к ней неприязни. Не радовался, когда она появлялась, и уж меньше всего огорчался, когда она уходила. Для меня она была одной из многих посторонних, которые бывали у нас в доме. Пожалуй, в те годы я любил всего несколько человек: мать, отца, свою няню, пожилую даму, которая часто приходила к маме музицировать — иногда они пели дуэтом, — и ее дочку, с которой мы играли. Именно в такой последовательности. Когда отец приходил домой, я бросался ему на шею. Моим любимым занятием было болтать с ним, сидя у него на коленях, а лучше всего было, когда он принимался со мной возиться. Но все равно главным лицом в моей маленькой жизни была мама.

А при воспоминании о матери графа Ломбарди в голове у меня всегда возникает странная ассоциация с птицей, я даже долгое время считал, что, наверное, у нее птичье имя.

Но наиболее живы во мне воспоминания о матери. Временами мне казалось, я чувствую прикосновения ее рук, гладящих меня или заботливо подтыкающих одеяло в моей кроватке. А иной раз я вдруг слышал ее голос — вот она поет мне песенки, или рассказывает сказки, или дает пояснения к фотографиям в толстом альбоме. Это я очень любил — притащу, бывало, тяжелый альбом и прошу: «Расскажи». О каждой фотографии у мамы было что рассказать. Как сейчас слышу: «Это мои родители. Они умерли, когда я была еще маленькая; а это мой опекун, у него я выросла, он уже умер, а его жена снова вышла замуж и уехала за границу. Тут твой папа и я, когда мы еще не были помолвлены, а вот мы с тетей Агнес в бабушкином саду, этот снимок сделан во время нашего свадебного путешествия…» Для меня ее слова звучали волшебной сказкой. Смерти, свадьбы — что я в этом понимал? В сказках умирают обычно плохие люди: злые мачехи, колдуньи, волки… Принц и принцесса женятся и живут долго и счастливо. Поэтому я считал, что, значит, и в альбоме те люди, что умерли, были плохие. Мне в голову не приходило, например, что принцесса может умереть. По-настоящему умереть. Разве что как Спящая Красавица или Белоснежка, чтобы в один прекрасный день снова проснуться. Возможно, поэтому смерть мамы оказалась для меня таким страшным потрясением.

Столько лет я старался не только не говорить, но даже не думать о ней — так хотел отец, — но образ ее ничуть не потускнел в моей памяти. Порой, совершенно неожиданно, передо мной возникала она, ее улыбка… Однажды я вдохнул запах, который всегда исходил от нее, и бросился было следом за дамой, надушенной мамиными духами. Но тут же пристыженно застыл на месте. Что сказал бы отец, если б узнал об этом? Дал бы понять, что я неблагоразумен, что надо примириться с тем, чего изменить нельзя, что надо жить среди живых… Повторил бы все те слова, что я так часто слышу от него и от Агнес.

Уступая воле отца, я старался забыть мать, как по его же воле подавил в себе страсть к книгам и с головой ушел в спорт. Он всегда хотел, чтобы я стал «ловким, сильным парнем». Мои спортивные достижения радовали его больше, чем отличные отметки в моем табеле. И я очень старался стать ловким, сильным парнем.

Мне было десять лет, когда я как лунатик поплелся за той дамой и вдруг замер на месте и повернул назад. Я не мог ослушаться отца. Я его уважал. Но любил ли я его тогда? Разве не стал он для меня чужим, не смотрел на меня сквозь прорези в маске? И разве так не было уже давно, хотя осознал я это гораздо позже.

Может быть, он переменился за то время, что я четырехлетним ребенком лежал в жестокой горячке и потом долго и трудно выздоравливал, часто без причины плакал, звал маму и скулил во сне? Моя болезнь была границей между прежней жизнью и последующей. Образовалась как бы пропасть, куда канули целые недели. Каков был последний день перед моей болезнью? Когда я в последний раз видел свою мать? Неизвестно… забыто… покрыто мраком.

Однако вернемся к фактам.

Как только я немного окреп, отец по совету врача отправил меня в Швейцарию. Я поселился там в доме бывшей сиделки и ее мужа. Это я слышал от самого отца. Значительно позже, когда мы однажды приехали в Швейцарию на отдых, я спросил у отца, нельзя ли нам навестить эту женщину, к которой я очень привязался. Отец тогда ответил мне, что ехать туда слишком далеко. Больше я с ней никогда не видался, но каждое рождество отправлял ей открытку и получал ответ.

А позже я обнаружил, что мы в тот раз находились совсем близко от того места, где она жила.

В Швейцарии я окончательно поправился, хотя по ночам меня еще мучили кошмары. Жили мы за городом, и у нас был большой сад. Я очень любил там играть и бродить с собакой. В доме уже была кошка, но мне разрешили завести еще собственного котеночка, потому что я тосковал по Бьянке. Правда, он был не белый, а светло-серый, поэтому я звал его Гри-Гри. От деревенских ребятишек я научился болтать по-французски. Так незаметно для себя я перешел с одного языка на другой.

Иногда меня навещал отец. В первый раз я его будто и не узнал. Я дичился и цеплялся за свою приемную мать, а когда он попытался привлечь меня к себе, заплакал. Он был мне чужим. Наверное, потому, что он сильно переменился. Это был совсем не тот отец, что так весело смеялся и возился со мной. Да, отныне он стал мне чужим. Он запретил мне задавать вопросы о маме и даже плакать о ней. Он говорил: «Мама никогда больше не придет, она на небе, ей там хорошо». Этого я не мог постичь. В день моего пятилетия отец приехал с подарками, на этот раз с ним была Агнес. Тетя Агнес, как я ее называл. Я показал им котят, народившихся у старой кошки. Сидя на корточках над корзиной с котятами, я слышал, как они говорили между собой.

Отец сказал:

— Надо ему объяснить.

— Ты хочешь, чтобы это сделала я? — спросила Агнес.

— Давай лучше вместе.

Я ничего не понял.

Мы пошли в сад и сели под яблоней. Отец посадил меня к себе на колени и еще раз повторил, что мама никогда больше ко мне не вернется, но на этот раз про небо не упоминал. Просто сказал, что мама умерла и отныне моей матерью будет Агнес.

Та быстро вмешалась:

— Но ты называй меня тетя Агнес, как раньше. Когда ты совсем поправишься, я заеду за тобой и увезу тебя в Лондон. Мы теперь живем в Лондоне. Лондон — это большой город. А заботиться о тебе и твоем папе впредь буду я.

Столько слез я пролил, тоскуя о маме, а известие о том, что она умерла, не вызвало у меня ни одной слезинки. Возможно, для меня оно прозвучало не более убедительно, чем разговоры про небо. Я просто не в силах был сразу все переварить: мама умерла, а тетя Агнес будет теперь обо мне заботиться и увезет меня с собой в большой город, который называется Лондон. Слишком много всего для такого крохи. Позже в постели я думал, что, может быть, и мама когда-нибудь приедет в Лондон. В конце концов, Белоснежка ведь проснулась, и Спящая Красавица тоже. Может, ведьма или злая фея заколдовала ее и она заснула, а когда-нибудь снова проснется. Но отец не раз повторял, что я не должен думать о маме, а то опять заболею или мне будут сниться страшные сны.

Мой отец и Агнес поженились. Месяца через два Агнес приехала за мной — у отца не было времени. Он как раз начинал свою блестящую карьеру, и отныне у него не оставалось времени для меня. Как, впрочем, и для дома, и для отдыха.

Все это я осознал, конечно, позже, но уже с ранних лет усвоил, что мой отец — важный человек, и в своем воображении преувеличивал его значительность. Я испытывал истинное благоговение перед ним и ставил его в один ряд с великими людьми, которых проходил в школе, — Линкольном и Вашингтоном, Наполеоном и Черчиллем. Но больше я не бросался ему на шею, и никогда больше мы с ним не болтали. Я глядел на него с робкой почтительностью. Когда через два года меня отправили в интернат, я не скучал по нему и не радовался, встречаясь с ним на каникулах. Он был чужой, на которого я смотрел снизу вверх и к которому питал не большую привязанность, чем к Наполеону или Черчиллю.

Назад Дальше