— Просто я подумал, что, раз твои коллеги знают абсолютно все, пожалуй, бессмысленно рассказывать дальше… К тому же…
— Ну зачем ты так?! — воскликнул Лелло. — Я же сгораю от нетерпения. И прервал тебя лишь потому, что у меня тоже родилась смутная идея и я подумал, что тебя она может заинтересовать. Я сказал Фольято и Ботте, что, по-моему… Впрочем, это лишь догадки. Прости меня и рассказывай дальше. Ты меня прощаешь?
— Конечно, конечно, — торопливо ответил Массимо. — Но я тебе уже все рассказал. Может, потушишь свет, а то я не засну.
— Как хочешь, — глухим голосом сказал Лелло.
Он потушил свет и повернулся на другой бок.
Усталость, нетерпение, даже злость — все это ему не удалось до конца скрыть от Лелло, и последние слова прозвучали чересчур резко.
Он тоже лег на бок, пытаясь устроиться поудобнее на слишком узкой для двоих кровати. Сегодня неприятное объяснение, к счастью, не состоялось. А завтра? Завтра видно будет.
— Массимо, — тоскливо позвал его Лелло из тьмы.
О боже, когда это кончится?!
— Ты все же любишь меня? — прошептал он на одном дыхании.
Вдруг, в нескольких шагах от парадного, Сантамарии очень захотелось выпить чашечку кофе. Но искать поблизости большой, шумный бар с красивым автоматом-эспрессо и опытным барменом, во всех движениях которого видна уверенность, было совершенно бесполезно. Это самый мрачный район города. Впрочем, Сантамария, к собственному изумлению, припомнил, что точно такое же впечатление производили на него прежде и другие кварталы Турина. Идешь, к примеру, по проспекту Принчипе Оддоне и вдруг решаешь: «А ведь это самый мрачный в городе район». Но на следующий день попадаешь на виа Джоберти, или на виа Перроне, или даже на проспект Галилео Феррарис, и мгновенно создается впечатление, что угрюмей этого места на свете не сыскать. И дело не только в том, что в одних кварталах живут люди богатые, а в других — бедняки. В Турине и те и другие кварталы одинаково унылы. Создатели города явно проявили тут свою демократичность.
Многие из моих коллег наверняка сказали бы, что в этом проклятом городе все кварталы одинаковы, все дороги сходятся под прямым углом и всегда испытываешь такое ощущение, будто ты не идешь, а стоишь на месте, подумал Сантамария.
Но не так страшен черт, как его малюют. Просто чужаки с юга, которые никак не могли здесь освоиться и испытывали тоску по родным местам, оправдывали этим свою беспомощность, или же они описывали все ужасы Турина, чтобы похвалиться перед родственниками, в каком огромном городе теперь живут.
Сам он, прожив много лет в Турине, знал, что унылым и монотонным город кажется только поверхностным наблюдателям. Все своеобразие Турина открывалось лишь знатокам. И шагая по прямой, бесконечно длинной улице, Сантамария подумал, что и мрачность может иметь немало оттенков.
Маленький шар из белого стекла с выцветшей фиолетовой надписью «Вино», в доме напротив — облупившаяся дверь с темно-зеленой вывеской, на которой золочеными буквами выведено «Грация и мода». А чуть подальше — красный лоскут над обветшалой прачечной. И ничего больше.
В промежутке между проспектом Франча и виа Чибрарио редкие магазинчики выглядели «подпольными». Они будто пытались затеряться среди серых домов. Кто жил в этих домах? Чиновники, старые девы, школьные учителя? Да, главным образом учителя.
Безликие здания и в самом деле донельзя похожи одно на другое, признал про себя Сантамария. Но стоило поднять глаза на балконы, как впечатление сразу менялось. Каждый дом мог похвастать своими, особенными балконами. Встречались балконы нагло-монументальные, угловатые, угрюмые, с ромбовидными решетками. Одни — с маленькими пузатыми колоннами, другие — с цилиндрическими, порой робкие, лепившиеся к стене, порой вспухшие, как гнойная рана. Некоторые ясно говорили о претензии хозяина на утонченный вкус, некоторые — о стремлении как можно больше сэкономить. Но ни разу на этих повисших в пустоте подмостках не появился ни один живой человек.
Вот и виа Амедео Пейрон! Уж в ней-то нет ничего примечательного, сколько ни гляди. Сантамария решительным шагом пересек ее и вошел в парадное дома 24/Б, где жил с матерью и сестрой архитектор Ламберто Гарроне. На медной дощечке курсивом было выгравировано «Адв. М. Гарроне». Табличка осталась со времен, когда семья жила если и не богато, то, во всяком случае, безбедно. Но после того, как внезапно скончался отец Ламберто, адвокат Гарроне, мать и сестра потратили все свои сбережения на то, чтобы Ламберто получил диплом. На это ему понадобилось целых одиннадцать лет.
Эти трудные, полные лишений одиннадцать тяжких лет, да и последующие годы несбывшихся надежд и разочарований оставили свой след на лицах двух женщин, которые сейчас сидели перед ним. Они говорили тихо, унылыми голосами. Пожелтевшая, дряблая кожа, одинаковые темные платья наверняка были не только свидетельством недавно пережитой трагедии, но, скорее, результатом долголетних мук, которые медленно и незаметно подтачивали их здоровье и благосостояние. Покрасневшие, заплаканные глаза говорили о том, что гибель сына и брата оказалась для обеих женщин лишь последней каплей, переполнившей чашу страданий. Две женщины, смирившиеся со своей безрадостной судьбой, две жертвы, подумал Сантамария, представившись и попросив извинения за беспокойство.
В маленькой прихожей с высокой массивной вешалкой черного дерева и таким же сундуком буквально негде было повернуться. Пока сестра Гарроне открывала черную двустворчатую дверь («Пройдите, пожалуйста, в гостиную»), Сантамария успел заметить в углу линялый квадрат на том месте, где прежде висел телефон. Ни Гарроне, ни женщины даже не попытались заклеить кусок обоев в белую и красную полоску, выцветших, словно пижама хронического больного.
В гостиной-столовой обои были поновее, темно-красные, с серебристыми лилиями, и стояла старинная мебель. Сантамарию женщины усадили в креслице, обитое атласом, а сами сели напротив на краешек дивана, тоже обитого атласом, который вместе со вторым креслицем и круглым столиком составлял «изящный гарнитурчик». Комната была вытянута в длину, с одним-единственным окном без штор, но с опущенным жалюзи. На придвинутом к стене обеденном столе стояли пишущая машинка, лампа и лежало несколько черных листов копирки.
— Это творение моего мужа. Он любил заниматься живописью и превосходно писал маслом. Его работы не раз выставлялись. Он был членом Товарищества художников, — объяснила вдова Гарроне, заметив, что Сантамария окинул взглядом огромную картину, висевшую над диванчиком: альпийский пейзаж с ручьем и коровами на переднем плане.
— Неужели! — притворно изумился Сантамария и, как человек вежливый, стал рассматривать остальные картины: море в шторм, море на закате дня, море в лунном свете, горы, овцы, луга, изгороди.
— Ваш сын тоже рисовал? — спросил он, словно пришел с поручением написать эпитафию.
Мать убитого покачала головой.
— Нет, он не чувствовал в себе призвания к живописи. Но он тоже был художник, мой Ламберто. Прекрасно разбирался в музыке, живописи, кино, театре… Он испытывал влечение ко всему, что зовется творчеством.
Сантамария подумал о каменном фаллосе. Но, видимо, обе женщины, бедняжки, никогда не бывали в логове артистичного Ламберто.
— Он был на редкость способный юноша, — продолжала мать и тихонько заплакала. — И необыкновенно чувствительный.
Только так они могли оправдывать и терпеть его лень, беспрестанное вымогательство денег, капризы, скандалы, а главное, его полнейшую несостоятельность, подумал Сантамария. Талантливый, необычный, с яркой фантазией человек, не способный, как прочие вульгарные людишки, посвятить жизнь лишь работе и наживе. Настоящий художник, ничего не скажешь.
— Когда умер муж, Ламберто остался без наставника. Сами понимаете, женщина не в состоянии… Я делала все, что могла, шла на любые жертвы, но этого мало… Тут нужен мужчина, отец. А Ламберто был юноша беспокойный, легко поддавался чужому влиянию… — Боль и страдание придавали еще большую певучесть ее пьемонтскому говору.
— Да, представляю себе, — со вздохом сказал Сантамария.
Он даже слишком хорошо себе все представлял: Ламберто плохо учился, на экзаменах проваливался, домой возвращался в три часа ночи, а мать ждала его, сидя в прихожей на сундуке и зябко кутаясь в старый халат. Сестра, чтобы прокормить мать и брата, пошла на службу, отказалась от надежды устроить свою жизнь.
— Но Ламберто добряк, — жалобным голосом продолжала вдова Гарроне, сморкаясь в дешевый носовой платок. — Редкой доброты мальчик. Всегда такой деликатный и трогательно-заботливый.
Она рассказывала о сыне в настоящем времени. Ей, верно, не впервой приходилось вот так перечислять достоинства сына учителям, родственникам, кредиторам, возможным работодателям. И неизменно она приводила два красноречивых примера: раз в году Гарроне приносил сестре засахаренные каштаны и вместе с матерью, бережно держа ее под руку, шел на могилу отца. Это была цена, которую Ламберто Гарроне платил за их долготерпение и нежную заботливость. Сантамария повернулся и посмотрел на мясистые цветы в горшочках, стоявшие на мраморном подоконнике, затем остановил взгляд на истрепанном псевдовосточном ковре (настоящий восточный ковер они наверняка продали в годы учебы Ламберто) и секунду спустя увидел туфли сестры Гарроне.
Туфли были, понятно, старые и видавшие виды — бесформенные, потрескавшиеся на сгибе. Высоченные, немодные каблуки, все в царапинах и сбитые. Но когда-то туфли были ярко-красного цвета и явно стоили очень дорого.
— К тому же он такой болезненный, — продолжала свой рассказ мать Гарроне. — Сначала тонзиллит его мучил, а теперь вот болит рука, так болит…
Подарок брата в минуту неслыханной щедрости? Едва ли. Тогда поклонника? Сантамария окинул взглядом костлявые ноги, плоский бюст и тонкую шею с большой коричневой родинкой над вырезом платья. Тоже маловероятно. Подбородок у нее массивный, квадратный, губы бледные, тонкие и злые. А в устремленном на него взгляде нет ни покорности судьбе, ни растерянности. Волосы темно-пепельные, коротко подстриженные.
— Мой коллега говорил мне, что вы помогали брату в работе, — солгал он.
Сестра Гарроне еще сильнее поджала губы и ничего не ответила.
— Да, — сказала мать, гладя руку дочери, — она ему всегда помогала. Ведь она такая добрая!
Дочь высвободила руку.
— Ты не поняла, мама, синьор хочет знать, помогала ли я Ламберто в работе.
— Какой работе? У вас есть для него работа? — просияв, сказала вдова Гарроне. — Знаете, он очень способный. Я это не потому говорю, что я мать. Поверьте, он полон идей, планов. В лицее один из преподавателей… Спросите у синьора Куальи, который очень уважал Ламберто… И сами убедитесь — надо только подобрать к нему ключ. Но уж если он увлечется делом, то до самозабвения…
— Мама, не мешало бы сварить для синьора кофе, — прервала ее дочь. — Что будете пить — кофе, вермут?