Таким образом, идея “нации” в Европе XIX века оказывалась не выражением национальной традиции, а ее противоположностью. Казалось бы, для подлинного националиста должна была быть ценной не “нация” сама по себе, а национальная традиция в ней. Националист должен позаботиться, чтобы нация не изменяла самой себе, чтобы она оставалась собой – той же самой нацией. Однако хитрость новейшего “национализма” в том, что он только говорит о “нации”, тогда как думает и мечтает совсем о другом. “Нация” оказывается идолом, в жертву которому приносится и национальное начало, и национальное наследство. Такой национализм является не более чем инструментом интернационализации и денационализации. Идея такой “нации” – это коварная уловка, смысл которой – подвигнуть новоявленных идолопоклонников на свержение власти. Впрочем, увлекшись идеей “освобождения”, идолопоклонники сами рады обмануться в погоне за новыми правами и цивилизационными стандартами.
Удивительно, что эта нехитрая технология разрушения старой формации “наций” исправно работала не только в XIX, но и в течение XX века, и теперь уже работает в XXI (новейшие “оранжевые” революции).
Как служение, так и сыновство – ценны и важны для нации
Крючьями чум после пожара буду выбирать бревна и сваи народов
Для нового сруба новой избы.
Тонкой пилою чахотки
Буду вытачивать новое здание, выпилю новый народ
Грубой пилой сыпняка.
Выдерну гвозди из стен, чтобы рассыпалось Я, великое Я…
В. Хлебников
По сравнению с европейским модерном еще дальше в разложении идеи “органической нации” продвинулись постмодернисты, которые вообще считают нацию “культурной фикцией”, “идеологическим миражом”. Корни такого понимания – в целенаправленном сужении перспективы: если мы предлагали рассматривать человека как единство наследственности, воспитания и ситуации, то модернисты вольно или невольно игнорируют наследственность, а постмодернисты сужают восприятие социальных феноменов до “ситуации”, “социализации”, отбрасывая не только “генетический” элемент личности, но и его “воспитание”. Постмодернисты, таким образом, воспроизводят схему “атомизированного” общества, общества отчужденных друг от друга рассыпавшихся индивидов, которые появляются как будто ниоткуда уже совершеннолетними и завершенными в себе “персонами”.
Для марксистов в пору их революционной пропаганды, как и для постмодернистов теперь, обращение человека к старым ценностям нации и традиционного государства представляет собой “дурной вкус”. Носителем “хорошего вкуса”, модным автором считается тот, кто говорит о крахе идеи нации и о падении национального государства как “фундаментальной части капиталистической парадигмы”. Современное, информационное общество, утверждают некоторые из постмодернистов, строится на субкультурах и племенной солидарности, разговоры же о нации следует, дескать, отмести как негодное старье. Едва ли не последней формой буржуазной общности они называют “телевизионные нации”, то есть такие общности, которых объединяет лишь национальная телепрограмма, задающая параметры информационного поля того или иного государства.
Как марксистский, так и постмодернистский подходы к идее “нации” глубоко ошибочны, поскольку культура и цивилизация являются продуктами жизни нации, а не обусловливающими ее причинами. Культура, даже постмодернистская, даже высокотехнологичная (“информационное”, “постиндустриальное” общество) не годится на роль условия нациеобразования. Нация лежит в подкладке любой культуры и служит осью, на которую накручиваются любые технологии. Выражаясь по-марксистски, нация представляет собой исторически сложившийся базис всякой культуры.
В основе политического единства нации у разных народов лежат разные материнские символы. Во-первых, это может быть полис, город, в символическом прочтении которого можно усмотреть образ дома (город как большой дом, укрытие от опасности за городской стеной). Это предметная идея нации. Во-вторых, символами нации могут быть племя, род, община, за которыми стоит образ семьи, человеческого тепла, солидарности родственников, земляков. Наконец, в-третьих, символом нации может быть государь, харизматическая личность властителя, которая опознается как образ родоначальника, то есть строителя дома и основателя семьи. Последняя идея может быть названа персоналистической.
Предметная идея понятнее и ближе подданным и усыновленным – для них смысл общности состоит не столько в родстве, сколько в крове, возможности иметь свой угол. Идея семьи и родоначальника имеет своим корнем другое, а именно: сознание личного родства с властью, пусть даже это родство носит чисто символический характер. В этих двух образах заключены разные “логосы” цивилизации и культуры: служение и сыновство, каждый из которых для нации ценен и важен.
Народы, из которых сверхнарод творит свою имперскую судьбу, могут восприниматься как строительный материал нации (“бревна и сваи народов”), особенно это характерно для разрушителей национальных государств – они как раз стремятся внушить “угнетенным”, что между частями нации нет никакой связи, кроме внешней, принудительной, механической. Однако консерваторы видят в частях нации членов семьи – если это не родные дети, не свое племя, то государство выступает как сиротский приют, усыновляющий племена. Иногда государствообразующий народ усыновляет иноплеменников в буквальном смысле, как, например, огромное число “сирот казанских” было взято русскими в свои семьи после разрушения Казани Иоанном Грозным.
Государство-нация выступает не как отдельное племя, а как сиротский приют, усыновляющий племена. Иногда государствообразующий народ усыновляет иноплеменников в буквальном смысле, как, например, огромное число “сирот казанских” было взято русскими в свои семьи после разрушения Казани Иоанном Грозным.
В персоналистической трактовке граждане воспринимают свою общность как органическую – они суть члены тела, его органы. Эта символика восходит к церковному пониманию “народа Божия”, как причастного к Телу Христову, входящего в него наподобие клеток и членов. В таком понимании взаимоотношения с иноплеменниками выстраиваются на почве религиозной ассимиляции – обращения в свою веру. При этом, как станет понятно из следующих глав Доктрины, это может быть обращение не только в религиозную, но и в “светскую веру”, принятие светского, имперского “символа веры”. Таким образом, империя раскрывает объятия не только для иноплеменников, но и для иноверцев.
Русским всегда была свойственна не агрессивно-прямолинейная, а косвенно-вязкая форма экспансии и ассимиляции других народностей. Русская экспансия проявлялась скорее как защита от набегов и мирная колонизация через сотрудничество с племенами “ясашными” (платящими “ясак”). Тем не менее исторически этот вид экспансии оказывается очень прочным и цепким. Несомненно, он не всегда выражается в продуманной искусственной политике, государственных инструкциях, но чаще воплощается в самом народном инстинкте, который уже впоследствии фиксируется в тех или иных юридических формах.
Многие иноплеменники по мере осознания ими своего подданства Русскому государству стали называть себя “русскими”. Происходило это по той простой причине, что они ассоциировали себя с русским царем как своим “большим отцом”, верховным покровителем, который усыновил их. Двойственность определения “русский” в этом случае знаменательна: царь всегда знал, что он в первую очередь государь именно русского народа – миллионов крестьян на пашне или вот этих солдат-“русачков”, “русской кости”. Он был царем русских в узком смысле слова не потому, что как-либо игнорировал остальных, а потому, что “русачки” составляли оплот державы, ее хребет. Усыновленные народы требовали к себе и больше внимания, и дарования всевозможных льгот, и большего, чем за своими, настороженного надзора. Но факт остается фактом: со временем они готовы были называть себя “русскими”, удерживая при этом и сознание принадлежности к своей народности, своему роду-племени.
Граница русской нации проходила тогда, проходит и сейчас между теми народностями, которые претендуют на полезное участие в жизни России как целостного политического организма, и теми, чьи интересы лежат исключительно в политической организации своих этносов на их территориях. Иными словами, если кто желает быть своим в доме русской нации, то он приглашается стать родственником – говорить на одном языке, смеяться и плакать над одним и тем же, считать тех, кто здесь – своими, родными. Родоначальник и основатель дома, а также его нынешний глава признается таковым и для вновь пришедшего “родственника”. Если же кто считает себя тут только гостем, то ему следует вести себя соответственно, с уважением, и не рассчитывать на особые льготы и привилегии.
Важно различать также еще одну тонкость данного вопроса: если какой-либо представитель “национальных меньшинств” горячо поддерживает идею “национальной независимости” или “отделения от России” – мы можем с большой долей уверенности, исходя из многовекового опыта и традиции, утверждать, что этот человек – отщепенец своего этноса. Ведь его узко-этническое самосознание пробудилось вдруг, так же как ощущение сыновства у “большой России” как бы невзначай затмилось. Может быть, таковых пламенных “сепаратистов” и “националистов” нужно просто остудить, дать им возможность успокоиться, осмотреться и одуматься.
Христианам завещан образ власти “по чину Мелхиседека”
Кто Богу не грешен, Царю не виноват!
Народная пословица
Соединение духовности и власти дано нам в самом представлении о Боге (“Дух” – и в то же время высшая “Власть” в мироздании). Главным мотивом в жизни и духовном учении великого русского святого преп. Серафима Саровского было “стяжание Духа Святаго”, которое он истолковывал как предуготовление в нашей душе и плоти престола для Бога. Здесь мы можем наглядно видеть, как духовно-политический синтез укоренен в личной природе человека и, по сути, не зависит от внешних перемен и собственно политических смут. Главный “престол” обретается не в государстве, а в сердце человека – оттуда уже он может проецироваться на государство.
В этом смысле и хозяйственная жизнь (сегодняшняя экономическая глобализация), и жизнь душ в их общении между собой (глобализация коммуникаций) должны идти не самотеком, а преображаться. Регулирование общественной жизни через духовные установки означает, что и человек, и гражданин, и общество не хотят опускаться на четвереньки. Политическое становится, таким образом, необходимым условием для духовной жизни, духовного роста нации и каждого из ее членов.
Соединение духовного и политического начал является древнейшей истиной, дошедшей до нас через самые почтенные религиозные традиции. В этом соединении духовного авторитета и политического творчества формировался дух каждой нации, каждого государства. Н.Н. Алексеев, воспроизводя представления А.С. Хомякова об “иранстве” и “кушитстве” как двух главных духовных потоках в истории мира, также указывал на две исторические линии: одну – представленную семитами и Западной Европой, другую – наиболее полно проявившуюся в Индии, Китае, Иране. Первые, по мысли Алексеева, видят в государстве стремление к “царству вечной и блаженной жизни”, поэтому они сориентировали свой духовно-политический идеал на долгую земную жизнь, “благоденствие”, земной рай. Индусы, иранцы и туранцы, напротив, строили свои царства, сообщая им духовную сверхзадачу, идеал “царства блаженных”: “Задачей истинного царя является достижение состояния духовного просветления, которое он обязан передать и подданным”, “воспитание подданных в правде”.
Любопытно, что с точки зрения западноевропейских ценностей идеал “царства блаженных” предстает как своего рода “утилитаризм”: люди жертвуют благами сей жизни ради блаженства на том свете. Однако это именно внешняя точка зрения, и она далека от истины. Сознание правды и веры не может носить утилитарного характера, и смысл усилий человека, стоящего на пути к “царству блаженных”, заключается не в награде и не в воздаянии, которое ждет его после смерти. Награда для него, если тут можно говорить о награде, состоит в том, что он здесь и сейчас приобщается к вечности, вера истинная и правда божеская прекрасны сами по себе, безотносительно загробных воздаяний. Правда и вера прекрасны потому, что вечны. В этом заключается сам смысл понятия “блаженный” – такой просветленный праведный человек несет свою “награду” в самом себе, и страдания, лишения этой жизни не способны отнять у него “блаженства”.
Эта установка в политической области имеет далеко идущие последствия. Нации и государства, которые строятся на духовном авторитете “царства блаженных”, уже не уповают на идеал водворения “Царства Божия на земле”. Скорее они полагаются на помощь Бога в устроении здесь, на земле, исторической крепости, “цитадели блаженных”, временность которой, однако, не означает, что данные нации не озабочены долгосрочными земными делами и не осуществляют экспансию. Напротив, эти нации построили могущественные империи и рассматривали свою веру как основание для миссии среди других народов. Для этих наций характерно понимание относительности той “правды”, которая воплощена в земных политических институтах. Однако примесь “неправды” не значит для них, что нет нужды в государстве, в государе, в нации как общем доме-крепости. Скорее эта примесь – неизбежные издержки зла, которое обязательно просачивается в “цитадель блаженных” и напоминает о бренности земного бытия.
Лучшее из возможных государств, которое они способны себе вообразить, – это “подобие Царствия небесного” на земле, государство-храм, страна как собор, в котором идет богослужение. Несомненно, в этом духовно-политическом идеале есть своего рода “сведение небес на землю”, но не в буквальном, а в символическом смысле. “Нации блаженных” стремятся к преображению мира, построению образа Божия в культуре, в ландшафте родной земли, в самом народе. “Не сообразуйтеся веку сему, но преобразуйтеся!” (Рим. 12:2) – вот девиз, которым в христианскую эру они стремятся пронизать всю свою жизнь.
Но “образ Божий”, “подобие рая” – это еще не сам рай. Поэтому можно говорить о реализме такого духовного воззрения на природу государства, как “человеческого удела”. В этом мироощущении история также может трактоваться как “священная”, поскольку она связана с храмостроительством, с богослужением, с миссией Церкви, с воплощением “правды”, наконец, с “таинством”, которое осуществляется в Церкви. Идеал “блаженства” не влечет за собой чувства богооставленности в земном существовании, напротив, он подчеркивает насыщенность этой жизни мистическими веяниями.
“Нации блаженных” стремятся к преображению мира, построению образа Божия в культуре, в ландшафте родной земли, в самом народе. “Не сообразуйтеся веку сему, но преобразуйтеся!” (Рим. 12: 2) – вот девиз, которым они стремятся пронизать свою жизнь.
При столкновении “кушитства” и “иранства”, семитско-европейского и восточного, индо-иранского видения политики, при их смешении и затемнении их различий, возникает перспектива “перевернутой теургии”. Политическая “революция” есть не что иное, как торжество этого “перевернутого действа”, исторической “черной мессы”.
Исцелением от революционного слома традиции могло бы быть ясное осознание духовно-политического единства этой традиции.
Для православных духовно-политический архетип восходит непосредственно ко Христу, соединившему в себе чины священника и царя. Здесь очень важно отметить, что в земном пути Христа, в его образе отразился перелом духовного зрения от “Царства Божия на земле” к “царству блаженных”, от ветхозаветной мечты о царстве Мошиаха к христианской Церкви – историчной и страждущей на земле. Духовно-политический образ, завещанный Христом, парадоксален. С одной стороны, Церковь называет Его “священником по чину Мелхиседека”, таинственного царя-священника, которому поклонился Авраам. С другой стороны, Христос, наглядно проявивший свое “священство”, основавший Церковь, отодвинул в отдаленную перспективу свое “царство”, земную политическую проекцию “Мелхиседекова чина”.
Этим для нас вновь подчеркивается значение земной относительности политической составляющей внутри духовно-политического идеала, ее историчности, даже как будто зыбкости. Но в то же время, несмотря на зыбкость, эта политическая составляющая никуда не испаряется, она присутствует в Священной истории и действует даже вопреки конкретным государственным и национальным формам. В данном случае речь шла о Римском государстве, которое три столетия после Вознесения Христа и рождения Церкви оставалось еще языческим. Христос протянул нить духовно-политического синтеза через три века, когда в 330 году н. э. император Константин перенес столицу державы в Константинополь, Второй Рим, город первого христианского государя и государства. “Чин Мелхиседека” в этот момент получил свое полное осуществление в Священной истории, вновь соединив в одно целое прообразы “священника” и “царя”. Не случайно трон императора Восточного Рима состоял из двух частей – на левой сидел государь, а на правой лежал крест, означающий, что здесь должен сидеть Иисус Христос – подлинный Царь Мира.
С этого момента Империя переменилась. На Империю надвинулось что-то бесконечно величественное, какая-то огромная и вечная сень осенила ее.
Высшие силы избирают народы для их миссий
О, недостойная избранья, ты избрана!
А.С. Хомяков
“Народ встретит атеиста и поборет его… – пророчествовал Достоевский устами старца Зосимы. – Берегите же народ и оберегайте сердце его. В тишине воспитайте его. Вот ваш иноческий подвиг, ибо сей народ богоносец”. Очевидно, что ни тогда, когда писались эти строки, ни тем более сейчас эта “богоносность” в большинстве своих носителей не есть реальное “богообщение”, прямое “соприкосновение с Богом”. “Богоносность” наша есть “миродержавие”, наличие твердого, темного, неведомого миру сему ядра в нас, ядра, которое ему не по зубам. В этом именно смысле Россия – не от мира сего.
В Книге пророка Даниила были изображены четыре подобных, но не одинаковых зверя – символы мировых царств или переходящие друг в друга части исполина – олицетворение верховной власти. Уже преп. Ефрем Сирин писал язычнику Порфирию о том, что царства пророка Даниила после воплощения Христа заменяются неразрушимым Вечным Царством. Вечное Царство, конечно же, нельзя понимать в привязке к территории. После гибели двух первых Римов сомнений уже не могло оставаться: Вечное Царство, если оно действительно существует, “странствует”, “передается” от одной нации другой. Царство вечно, тогда как нации смертны, и в этом царстве есть нации-родители и нации-наследники. Примериваясь-перенимаясь другими христианскими державами, в России оно приобрело наиболее емкое выражение в концепции “Третьего Рима”, сформулированной иноком Филофеем Псковским в 1523 г.
Факт, что именно Восточный Рим на протяжении тысячелетнего периода осуществляла миссию global state (мирового государства), до сих пор неоправданно замалчивается. Причины разные: неизжитый европейским сознанием комплекс ущербности перед метрополией, вина за участие в ее ослаблении, наконец, ревность папского престола, способствовавшего распространению легенды о Византии как распущенной и коварной восточной деспотии.