Атаров Николай Сергеевич: Избранное - Атаров Николай Сергеевич 4 стр.


— Ладно, давай говорить только правду.

— Надо быть честным, — поучала Оля. — И надо разбираться в этом вопросе. Одни говорят правду потому, что боятся, что их выведут на чистую воду, а другие потому, что не хотят, не могут врать. И ты таким должен быть.

И все стало, как прежде. Дразнили друг друга, после уроков медленно шествовали по городу, и он ничего не умел толком сказать оттого, что, чуть скосив глаза, видел ее сухие вьющиеся каштановые волосы, вдыхал их особенный запах.

Многое было в первый раз в ту осень. Под действием Олиных внушений Митя Бородин усвоил, хоть и с трудом, что в его внешности сочетаются сила и добродушие, что у него грубые, обветренные руки. Теперь он всегда, хоть на минутку, задерживался перед зеркалом, поглядывая в то же время на тетю Машу.

Он жил без мамы. Мама умерла до войны, когда Мите было четыре года. Отец работал в районном центре, в сорока километрах от города; он был прокурор сельского района, всегда занят по горло, спешил; когда заезжал в город по делам, Митя почти не расставался с ним.

Воспитывала Митю мамина сестра — немолодая преподавательница английского и французского языков. Митя был привязан к ней и доволен тем порядком в доме, которого она придерживалась, — порядком, при котором его большая свобода сочеталась с неуклонным выполнением обязанностей. Ее трудно было провести, перехитрить, да он, к счастью, в этом и не нуждался.

— Тетя, что же ты не спрашиваешь, куда я иду?

— А иди, пожалуйста, куда тебе надо. — Она писала за столом, не обращая внимания на Митины сборы.

Митя совал расческу в карман.

— Я на бульвар, тетя.

Марья Сергеевна замечала про себя, что он стал аккуратнее и, пожалуй, Чап стал реже бывать в их доме.

Оля присутствовала теперь в Митиной жизни всегда; он думал о ней, бессознательно вызывал в памяти ее слова, жесты, привычки, улыбки. Вот она водит задумчиво палочкой по песку; вот требует, чтобы он позволил ей причесать его, да еще круглой своей гребенкой; вот хитрит, будто не замечает, а он уже рядом, ждет, когда она круто повернется: «Митя? Здравствуй!» Вот она рассказывает об эвакуации: когда ей было пять лет, в Казахстане она тайком от мамы воевала с рукомойником; это был такой рукомойник, что фыркал, пугал, она шептала ему: «Я тебя не боюсь, рукомойник!» Или рассказывает о няньке. Была такая игра. Оля спрашивала: «Кто ты?» Нянька отвечала густым басом: «Я Тихон, с неба спихан». И Оле становилось страшно. Удивительная Оля! Никогда он не думал, что таких два несхожих характера могут сдружиться: она — резкая, обидчивая, может быть, злая (он этого еще не знает), а он, как говорит Оля, — «покладистый товарищ», потому что уверен в своих силах.

Училась Оля Кежун посредственно, но зато любила поучать — и до того въедливо, что часто Митя просил пощады. А иногда, рассвирепев от Олиного резонерства, Митя сам забрасывал ее вопросами:

— А ты знаешь телеграфную азбуку? А спиной с парашютной вышки бросалась? А знаешь, как по найденному черепу восстановили лицо неандертальского мальчика из грота Тешик-Таш?

— А ты ездил через пески пустыни? За яблоками! На верблюде! — старалась перекричать Оля, вспоминая, как в пять лет ездила с нянькой за десять верст в соседний аул. Она была готова заплакать — от обиды и зависти и от какого-то другого чувства, от гордости за него, что ли. И добавляла снисходительно, сама догадываясь, что он добровольно уступает ей победу: — Эх ты! А я ездила!

Они сами не сумели бы рассказать, откуда берется время для встреч. Ведь каждый час чем-нибудь занят: по воскресеньям — «хвосты» за неделю, в будние вечера — то лекция по астрономии, то пушкинский вечер. Мите легче: он не только свободен он многих домашних забот, но и с уроками умеет «ориентироваться», как все мальчишки, — предвидит, когда спросят, а когда можно и отложить. В его классе народ дружный, испытанный, ребята часто занимаются вместе. А у Оли очень недружно в классе, ни на кого нельзя рассчитывать.

В начале года, на втором месяце занятий, рухнул не очень-то сплоченный, но все-таки спевшийся за долгие годы коллектив ее девятого «А». Не зная, как разместить первоклассниц, которых набралось более семидесяти, директор школы Болтянская решила слить два девятых — и вот получилось нечто разноперое, нестройное, буйное. Оля не вошла ни в одну из группировок; между тем первые ученицы из обоих классов образовали обособившуюся «семерку»; разные лентяйки, которых прежде класс держал в узде, попятились к старому, никто им не дал отпора; активные девочки, раньше задававшие тон, стушевались, решили переждать, отмолчаться. Нехорошо себя вела и бывшая Олина подруга Ирина Ситникова, красивая, высокая белокурая девушка, бессменный староста девятого «А», которую новые девчата нелепо, но дружно прозвали «мать-героиня». Ее почему-то не приняли в привилегированную «семерку», поэтому она злилась, сплетничала и стравливала девчат между собой. Митя когда-то был знаком с Ириной, часто катал ее на велосипеде. Теперь она не прощала Оле ее дружбы с Митей. Все пошло вразлад.

Если не считать Ирины, то в новом классе не многих интересовала дружба Мити и Оли. Митины одноклассники приняли ее «как факт», хотя были и такие, что поддразнивали. Надо было обладать Митиным добродушием и сознанием своего физического превосходства, чтобы на вопрос Чапа, заданный в классе, в кругу товарищей: «Где был вчера? Я тебя не застал», — ответить небрежно, но с некоторым оттенком вызова: «А я с Олей Кежун бродил по городу». Если сказать откровенно, он был немножко горд тем, что она строгая: мальчишки с ней за версту раскланивались, так она их поставила.

С начала учебного года Бородина избрали старостой. В нем было столько энергии в ту осень, что брался он за любое дело: вел стенгазету, ввязался в добывание «мягкого спортинвентаря», сделал доклад на кружке о лирике Лермонтова. Никогда за всю свою жизнь не испытывал Митя приступов такого острого нетерпения: как мало сделано и как много потеряно времени! Неужели все чувствуют то же самое? Сколько времени даром растрачивается! В таком нетерпении ему становилось порой трудно заставить себя на уроке высидеть сорок пять минут, до перемены. Как маленький, честное слово! Был случай, когда на уроке физики он до того изнемог, что решил выключиться: стал читать с конца наперед фамилии учащихся на доске дежурств, шептал монолог Бориса Годунова, упражнениями развивал кисти рук, пока Абдул Гамид не уставил на него свои круглые глаза.

— Э, Бородин, ты озорник. Иди побегай, а потом возвращайся.

И Митя вышел из класса, осторожно притворил за собой дверь и съехал по перилам лестницы в нижний коридор. Через минуту возвратился на свое место, оглядывая товарищей взглядом освеженного человека.

Был только один человек на свете, с которым Мите стало труднее, — Чап.

Со второго класса, с того самого года, когда после изгнания немцев в город вернулось основное население, эвакуированное на восток, и открылась в наспех сколоченном, протекавшем в дожди бараке первая школа, Митя дружил с мальчиком, которого никто не называл его простодушным именем Аркаша, а все звали Чапай, а короче — Чап.

Чап был угрюм, драчлив и зол, но отходчив. Он был одним из отчаянных велосипедистов, фанатиком радиотехники, любителем фотографии, снимавшим только облака — самую неуловимую, как он утверждал, натуру. Его самодельный радиоприемник слушал восемьдесят девять станций, вплоть до Танжера. Он изобрел скрипку для однорукого человека, но уничтожил модель, когда обнаружилось «нездоровое любопытство некоторых кокетливых шимпанзе», как он говорил, подразумевая представительниц слабого пола.

В новом городе, возникшем вокруг гидростанции и заводов, в городе строителей, монтажников, многие дети жили без родителей: сегодня отец здесь, завтра на Волге или на Ангаре. Но с Чапом была особая история. Его отец, инженер алюминиевого завода, за год до войны уехал в многолетнюю командировку на Дальний Восток, оставив жене и сыну квартиру и большой оклад. Потом переписка прервалась, а когда мать обнаружила его местопребывание, он после долгого молчания сообщил, что у него новая семья. Чап был еще маленький, и мама подучила на приставания разных соседей: «Где твой папа?» — отвечать коротко и ясно: «Собакам сено косит!» Стал старше — разонравилось так отвечать. В годы эвакуации в маму влюбился летчик гражданского флота, но он, в отличие от отца Чапа, не хотел оставить прежнюю семью, и в конце войны Чап с матерью как уезжали вдвоем, так и вернулись в свой город, и она начала искать нового мужа. Из этого ничего не выходило. В доме у Чапа постоянно менялись разные мужчины, но никто из них не оставался надолго. В ту пору и произошло с Чапом одно событие, о котором страшно вспомнить.

Чапу после этого события было очень тяжело. Вот тут Митя и познакомился с ним поближе и узнал все его семейные обстоятельства: то у его матери на хлеб не хватало денег, то она вдруг начинала сыпать деньгами, задаривать сына, покупать велосипед, фотоаппарат и все прочее.

Школу Чап не любил: коллектив — ширмочка, так сказал он однажды. Он избегал любимцев-учителей, «специалистов по сближению», как он называл, например, Агнию Львовну. После уроков с бешеной скоростью гонял на велосипеде по главной улице, появлялся у Мити в самые неожиданные часы.

Когда Митя стал бывать на бульваре и в спортивной школе, Чап вдруг проявил себя лютым женоненавистником. Оля, которую Митя познакомил с Чапом, перестала разговаривать с Митиным другом после того, как до нее дошел слух, что Чап на занятии литературного кружка, когда заговорили о Шекспире, спросил Агнию Львовну:

— Неужели можно было влюбиться в Джульетту?

— Ну, а почему же, собственно, нельзя?

— Так, — вяло заметил Чап, как будто потеряв интерес к своему вопросу. — Такая пустая. Атавистическое жеманство. Разве можно было бы такую девушку полюбить в наши дни?

Характеристика так не вязалась с представлением о Джульетте, что многие оглянулись на Митю: поняли, что Чап намекает на его встречи с Олей Кежун.

Ни на уроке, ни на перемене объяснений не последовало, но Чап стал сам избегать Митю, чтобы больше не встречаться с Олей.

А ссора, настоящая ссора произошла спустя неделю, в преддверии Октябрьской годовщины. Надо же было Мите попросить Олю, зная ее способности к рисованию, сделать для стенгазеты один, только один рисунок!

Чап в тот день, как всегда, посадил велосипед на плечо и взошел по школьной лестнице косым, ступенчатым шагом лыжника, одолевающего подъем. Он не слушал, что там кричала гардеробщица.

Не замечая праздничных лиц, развязно глядя поверх голов, Чап вошел — уже без велосипеда, оставленного в коридоре, — в зал, разукрашенный для торжества. Малыши из болельщиков, допущенные старшими, расставляли стулья и скамьи. Шагая через препятствия, Чап подошел к стенгазете.

Над газетой Митя со всей редколлегией трудился три вечера. Полнометражный праздничный номер. Колонки вдохновенных приветствий и юмора, можно сказать, лилового от крепчайших самодельных чернил. И штриховые и акварельные рисунки. И знаменитая плотина с гидростанцией — как бы эмблема родного города — на фоне облаков.

Облака принадлежали Чапу. Он оглядел фотографию, томясь от предчувствия, что она ему может не понравиться, «не показаться», — так бывает. Это было тяжелое кучевое облако, лучшее из его коллекции, — оранжевый светофильтр, после грозы, в позднем освещении. Он дал фотографию Бородину, и то с обязательством под честное слово, что клеем шедевра не изгадят.

Клея не было видно.

Малыши хихикали за спиной — явно на его счет. Чап быстро оглядел всю газету. За длинным столом «Тайной вечери» были нарисованы двенадцать велосипедистов, участников недавнего кросса, и Чап на месте Христа. Это был намек на бесконечные заседания, которые предшествовали велосипедному кроссу и стали притчей во языцех на родительском собрании. Все это так! Но почему именно его, Чапина, голова в венчике, а под столом в самом идиотском ракурсе — его длинные ноги? Это подлость! С этюдом к такому портрету его уже однажды знакомили! И кто же? Друг! Когда Митя хвастал Олиными талантами, он показал Чапу, беспечно смеясь, нарисованный Олей шарж, но Чапу никогда не пришло бы в голову, что Митя позволит Оле подвергнуть его публичному осмеянию.

Малыши хихикали. Он резко обернулся:

— Брысь, квадратные головы!

Малыши отошли, уже откровенно смеясь. Цепенея от злобы, Чап изучал дурацкую картину. Ее нарисовала Ольга Кежун, это ясно. Самое оскорбительное было в точности: на длинных ногах под столом были те же, что сейчас на нем, металлические зажимы. Он и тогда, когда в первый раз увидел рисунок, про себя удивился: как она точна и бесцеремонна!

Повалив скамью, Чап выбежал из зала. Секретарь комсомольского комитета Виктор Шафранов, занятый составлением программы концерта, попытался его успокоить:

Назад Дальше