Эмма извлекла из инструмента несколько энергичных финальных аккордов «Минутного вальса» и поднялась в ответ на аплодисменты аудитории. Когда в руках дам запорхали вееры и публика начала подниматься с позолоченных стульев, ливрейные лакеи Феликса, в своих напудренных париках, внесли серебряные подносы с бокалами шампанского и блюда с клубникой. Высокий просторный зал наполнился звуками множества разговоров, подобно тому, как за минуту до того был наполнен звуками музыки. Полуденное солнце светило в окна, на которых были парчовые шторы. Как только Эмму окружили друзья и родственники, поздравляя и благодаря ее за доставленное удовольствие, она подумала, что никогда прежде не была так счастлива.
— Фрейлейн! — красавец Хенкель пробирался к ней сквозь толпу. Подойдя, он взял руку Эммы, поднес к губам. В ответ Эмма одарила его самой очаровательной из своих улыбок. — Вы играли восхитительно! И несмотря на то, что вообще-то я считаю музыку Черни весьма и весьма поверхностной…
— Да, но это был Шопен, барон.
— Точно! Я так и думал, что или Шопен, или Черни, словом, кто-то, чья фамилия начинается с шипящей.
Она буквально глаз не отводила от красивого барона, тогда как в ответ на его слова стоявшие поблизости девушки дружно захихикали, да и сам Хенкель благодушно рассмеялся над своей ошибкой.
— Я, впрочем, и не строю из себя этакого большого знатока музыки, в чем ином, а уж в этом меня никто не упрекнет, — продолжал он, беря с подноса проходившего мимо слуги бокал шампанского. — Я всегда говорил, что музыка создана для женщин. Ваш истинный инструмент, моя дорогая Эмма, — это фортепиано. Мой же инструмент — ружье. Вы стреляете нотами и звуками, а я пулями.
— Если бы Наполеон стрелял вместо пуль нотами, представьте, сколько молодых людей остались бы в живых. — Эмма улыбнулась, забавляясь крайним изумлением, которое отразилось на его лице. — И пускай эти молодые люди оглохли бы для мира музыки, но зато они остались бы живыми, — добавила она, а сама подумала: «Господи, да ведь он же туп!..»
Матильда приблизилась к дочери и взяла Эмму за правую руку.
— Мне очень понравилось твое выступление, дорогая, — сказала она и улыбнулась Хенкелю. — И, однако, мне кажется, что последний вальс ты исполнила слишком уж быстро. Превосходная техника игры не заменяет чувство. Ну да ладно, пойдем, ты должна пообщаться с гостями. Мы ведь не можем позволить, чтобы барон фон Хеллсдорф монополизировал тебя.
И она повела Эмму в толпу гостей. Именно в этот момент до их слуха донеслись звуки отдаленного скандирования. Сначала то были разве что неразличимые звуки, похожие на стрекотание саранчи, однако сравнительно быстро эти звуки становились громче и более различимыми. Единственное повторяемое слово можно было уже разобрать без труда:
— Juden… Juden… Juden…
Разговоры в зале смолкли, элегантно одетые люди повернулись к трем открытым балконным дверям.
— Juden… Juden… Juden…
Скандирование звучало громче, подчиняясь ритму, который задавал большой глухой барабан, организующий этих людей и одновременно создающий какой-то зловещий аккомпанемент.
— Juden… Juden… Juden…
Скандирование источало ненависть.
Дэвид Левин подошел к одной из дверей и выглянул на улицу. Неширокая улица перед домом опустела: слушатели, которые еще недавно стояли под окнами, наслаждаясь игрой Эммы, враз рассеялись неизвестно куда, словно бы спасаясь от надвигающегося шторма. И наконец из окон стали видны скандирующие люди — это были студенты, многие в университетских шапочках, из-под которых выбивались светлые, пшеничного цвета вихры. Студенты двигались организованной группой по Венстендштрассе, их масса выглядела страшновато. У многих в руках были пивные кружки, а сами молодые люди подошли вплотную к той стадии, которая определяется фразой «море по колено». Один из студентов, которому едва ли было больше пятнадцати лет, тащил барабан. В руках у других были лозунги: «Студенческий радикальный союз», «Союз коммунистов и друзей Бланки», «Долой жидовских капиталистов! Разоблачить еврейский заговор по установлению мирового господства!»
— Это студенты-радикалы, — сказал Дэвид Левин, обращаясь к гостям.
— Juden… Juden… Juden…
Феликс быстрым шагом подошел к средней двери и вышел на небольшой балкон. К этому времени студенты, которых, казалось, набралось возле дома около сотни человек, сгрудились перед фасадом. Матильда подошла к своему мужу.
— А ведь это все из-за той статьи, — сказала она громким голосом, стараясь перекричать уличный шум. — Я же тебе говорила, что не нужно было давать интервью тому репортеру. А теперь вот на нас всех собак повесят.
— Да, но я ведь сказал лишь, что экономика не может нормально развиваться, пока в стране не будет восстановлен порядок…
— А следовало бы тебе попридержать язык. И вообще не надо разговаривать с этими ужасными газетчиками.
Когда Феликс и Матильда были замечены толпой, студенты принялись издеваться над ними:
— Эй, вон же они…
— Грязные жидовские капиталисты!
— Вшивые евреи! Вшивые евреи!!!
— Эй, порядка захотелось?! — выкрикнул один из студентов и принялся палкой выковыривать из мостовой булыжник. — Сейчас мы покажем вам порядок — уличный порядок!
Кое-как выковыряв камень, студент с силой швырнул его в среднюю дверь. Камень угодил Матильде прямо в лоб.
— Мамочка! — крикнула Эмма и ринулась к матери. Матильда сделала неуклюжий шаг назад и упала на паркет. Эмма и Феликс склонились над ней, и тут целый град булыжников, извлеченных из мостовой, полетел в балконные двери. На лбу у Матильды была глубокая кровоточащая рана. Кровь тотчас же испачкала белое платье Эммы, которая приподняла голову матери.
— Позовите доктора! — крикнул Феликс.
Дэвид Левин бросился за доктором, тогда как все прочие гости враз отхлынули от распахнутых окон. Один из булыжников угодил в хрустальную люстру, она сильно закачалась, и на паркет звучно просыпался обильный стеклянный дождь. Еще один булыжник вдребезги разбил большую и поистине бесценную вазу в стиле Канг Ши. Все гости с криками бросились к выходу.
— Не могу поверить, — сказал Феликс, держа в руках ладонь жены. На глазах у него были слезы. — Она умерла.
— Мамочка! — зарыдала Эмма. — Ma… мамочка…
По мере того как булыжники продолжали градом лететь в бело-золотой бальный зал, разлетелся на куски и маленький изящный мир Эммы де Мейер.
Девятнадцатилетний Арчер Коллингвуд стоял под дождем перед только что водруженной плитой на могиле матери. «Марта Коллингвуд, 1811–1850». «Тридцать девять лет всего-то ей и было, — думал Арчер, а капли дождя стекали по его лицу. — Дорогая моя мама, умерла в тридцать девять лет, надо же… Доктор Брикстон назвал причиной смерти «лихорадку», но какого черта этот эскулап смыслит?! По его виду можно безошибочно сказать, что он не знает, что происходит с мамочкой… Бедная, славная моя мамочка… Уже целую неделю ее нет… Целую неделю лежит она в этой сырой могиле! О Боже, как же мне ее сейчас недостает!»
Арчер был рослым, шесть футов один дюйм, мускулистым молодым человеком со светлыми волосами до плеч. У него были голубые глаза, чистая кожа, приятные черты лица, которые соседки называли «ангельскими».
На Арчере был надет его единственный костюм из домашней выделки черной шерстяной ткани. Арчер пришел сюда, во дворик небольшой провинциальной церкви в Индиане, для свидания с матерью. Стоял прохладный мартовский денек, и потому Арчер был вынужден поверх костюма надеть еще и пальто, подбитое оленьим мехом. Возле ног Арчера образовались лужи. «Джозеф Коллингвуд, 1806–1846». Могила отца находилась рядом с материнской. Джозефу едва исполнилось сорок, когда в страшную бурю его убило рухнувшим деревом.
«И вот я остался совершенно один», — подумал про себя Арчер.
Порыв ветра швырнул ему в лицо изрядное количество дождя, и Арчер поежился. Поцеловав материнское надгробие, он направился к лошади и поскакал к себе домой — на 40-акровую ферму, которую за сорок долларов золотом приобрел Джозеф Коллингвуд, когда в 1824 году прибыл в Индиану из штата Нью-Йорк. Тогда еще здесь жили индейцы, земля была совершенно девственной, и в нее пришлось вложить немало труда, пришлось также строить хижину, сарай для скота, курятник. Однако мало-помалу, по мере того как проходило время и один сезон сменялся другим, ферма начала приобретать свои очертания. Но затем выдались два подряд засушливых года — 1840-й и 1841-й. Отцу пришлось заложить ферму, и с тех пор Коллингвуды более уже не вылезали из долгов. Когда Арчер ехал с кладбища домой, он говорил себе, что если бы только банк помог ему протянуть одно лишь следующее лето, то он бы, несомненно, выкарабкался. Если погода будет приличной, если удастся собрать хороший урожай, Арчер мог бы начать выплату денег по закладной.
Если… если… если…
Имея дело с фермерством, человек оказывается со всех сторон окружен сплошными «если».
Обогнув излучину реки, Арчер увидел возле своей хижины лошадь, впряженную в легкую двухместную коляску с откидным верхом. Но увидел он также, как какой-то полный мужчина прибивает что-то к входной двери. Пришпорив коня, Арчер пустил его галопом — дорожная грязь фонтаном брызнула из-под копыт.
— Эй! — что было сил крикнул Арчер, осадив лошадь и стремительно спрыгивая на землю. — Какого черта вы здесь делаете?!