Важнейшей особенностью обществоведения в советское время был искажающий реальность методологический фильтр, через который оно видело свой предмет. Этим фильтром был специфический способ понимать общество в его развитии — исторический материализм.
Истмат — доктрина, ставшая частью идеологии. Доктрина быстро оторвалась от ее основоположников и стала жить своей жизнью, порой весьма «не по Марксу». Обществоведению нанесла вред прежде всего стереотипизация истмата — превращение его формул в расхожие догмы, Маркс писал даже: «Материалистический метод превращается в свою противоположность, когда им пользуются не как руководящей нитью при историческом исследовании, а как готовым шаблоном, по которому кроят и перекраивают исторические факты». То есть, этот метод не просто может стать бесполезным, но и превращается в свою противоположность! А значит, приводит к совершенно ложным выводам.
Имея истмат как руководящую нить, классики марксизма дополняли его всеми достижениями современного им знания. Наши «профессора истмата», которые блокировали доступ к «немарксистскому» знанию, были в этом смысле антимарксистами.
Из ограничений, наложенных классиками на применение метода, следует, что для понимания конкретных процессов надо осваивать и другие, лежащие вне истмата методологические средства. Советское обществоведение нарушило ограничения, наложенные на применимость метода его творцами, и резко снизило познавательные возможности нашего общества.
Так, политэкономия уже с начала XIX века все более и более приобретала характер «позитивной» науки, заменяющей описание социальной реальности ее более или менее абстрактными моделями, тяготеющими к механистическому детерминизму. Из политэкономии заимствовал «чистые» модели и истмат. Включив в изучение общества категорию законов, Маркс сделал всю свою философию уязвимой для соблазна позитивизма. Сам он защищался от этого соблазна диалектикой, которая во многом компенсировала само разделение «субъект-объект». По-иному пошло дело у социал-демократов и особенно в советском истмате.
В декабре 1921 г. вышла книга Н. И. Бухарина «Теория исторического материализма. Популярный учебник марксистской социологии». Уже здесь было проведено разделение единой философии истории на два раздела — истмат и диамат. Завершен был этот процесс в классическом труде советского истмата, учебнике В. Ж. Келле и М. Я. Ковальзона «Исторический материализм», изданном массовыми тиражами [ 88 ].
На отдаление истмата от диалектики и усиление в нем механистического детерминизма впервые указала Роза Люксембург, но глубоко рассмотрел этот процесс А. Грамши. Он, прежде всего, высказал мысль о причине и даже необходимости этого процесса на определенной стадии общественного развития. Он писал в «Тюремных тетрадях»: «Когда отсутствует инициатива в борьбе, а сама борьба поэтому отождествляется с рядом поражений, механистический детерминизм становится огромной силой нравственного сопротивления, сплоченности, терпеливой и упорной настойчивости… Реальная воля становится актом веры в некую рациональность истории, эмпирической и примитивной формой страстной целеустремленности, представляющейся заменителем предопределения, провидения и т. п. в конфессиональных религиях… Но когда „подчиненный“ становится руководителем и берет на себя ответственность за массовую экономическую деятельность, то этот механицизм становится в определенном смысле громадной опасностью… Фатализм является ничем иным, как личиной слабости для активной и реальной воли. Вот почему надлежит всегда развенчивать бессмысленность механистического детерминизма, который, будучи объясним как наивная философия массы, и лишь как таковой представляющий элемент внутренней силы, с возведением его в ранг осознанной и последовательной философии со стороны интеллигенции становится причиной пассивности, дурацкого самодовольства» [61, с. 54-55].
Таким образом, если фатализм истмата и был когда-то полезен трудящимся как заменитель религиозной веры в правоту их дела, то в советское время положение изменилось принципиально. Теперь партийное обществоведение взяло на себя «ответственность за массовую экономическую деятельность», и фатализм стал «громадной опасностью» — «причиной пассивности, дурацкого самодовольства». И Грамши записал в «Тюремных тетрадях» такое замечание: «Что касается исторической роли, которую сыграла фаталистическая концепция философии практики, то можно было бы воздать ей заупокойную хвалу, отметив ее полезность для определенного исторического периода, но именно поэтому утверждая необходимость похоронить ее со всеми почестями, подобающими случаю» [61, с. 60].
Эти похороны не состоялись и сегодня — истмат лишь «вывернут» в фундаментализм механистического неолиберализма. Реформа 90-х годов никак не сказалась на статусе методологии истмата, потому что он с ней оказался вполне совместим — пролетарская революция не созрела, советский строй был реакционным, следовательно, надо способствовать развитию производительных сил в рамках капитализма.
Своей жесткой схемой смены формаций истмат подвел к мысли, что советский социализм был «ошибкой истории». И потому-то основная масса обществоведов от истмата сегодня совершенно искренне находится в одном стане с ренегатами марксизма.
Мы стоим перед фактом, который невозможно отрицать: советское обществоведение, в основу которого была положена марксистская методология исторического материализма, оказалось несостоятельно в предсказании и объяснении кризиса советского общества. Речь идет о фундаментальных ошибках, совершенных большим интеллектуальным сообществом, так что объяснять эти ошибки аморальностью или конформизмом членов сообщества невозможно. Те методологические очки, через которые оно смотрело на мир, фатальным образом искажали реальность. Идеологический конформизм интеллигенции мог так легко проявиться потому, что теория марксизма не налагала запрета на смену идеалов.
В марксизме и в русском коммунизме были общие черты, которые делали возможным их взаимодействие, но в то же время создавали и предпосылки для конфликта (который впервые выразился в расколе на большевиков и меньшевиков). Вплоть до 60-х годов XX века симбиоз советского строя и марксизма был одинаково необходим «обеим сторонам». Без этого симбиоза марксизм стал бы достоянием истории. Но, опершись на русский коммунизм, марксизм как интеллектуальное течение позже стал одним из соучастников его разгрома. Нельзя проходить мимо такого важного явления, как антисоветский марксизм 60-80-х годов на Западе и в СССР.25
Критический анализ методологического оснащения доктрины марксизма является для постсоветского общества абсолютно необходимым, а для обществоведения он представляет профессиональный долг. Этот анализ тем более актуален, что как правящая элита, так и оппозиция в РФ продолжают, хотя частью бессознательно, в своих умозаключениях пользоваться инструментами исторического материализма — смена идеологических клише «победившей» частью общества на это никак не влияет.
Слом догматических норм обществоведения после 1991 г. оказал освободительное воздействие, но потенциал его был реализован в очень малой степени. Это произошло прежде всего потому, что интеллектуальные структуры ставшего официальной догмой неолиберализма во многом симметричны структурам истмата, так как в принципе выводятся из той же картины мира и той же метаидеологии евроцентризма. Большинство обществоведов, выросших в парадигме вульгарного истмата, продолжают обучать студентов. Отказавшись от этикетки марксизма, они внедряют в сознание ту же самую структуру мышления, что и раньше.
Более того, механицизм и «рыночный» детерминизм приобрели в нашем «неолиберальном» обществоведении характер фундаментализма. Ликвидация «цензуры» марксизма освободила такие темные и даже архаические силы, что произошел откат в методологических и ценностных установках, которого мало кто мог ожидать. Зачастую это даже не откат, а «прыжок в сторону» от привычных культурных норм. Речь, конечно, идет не обо всем обществоведении, но все же о доминирующей и официально признанной его части.26
Важным изменением во всей «системе знания» постсоветской России стало резкое расширение масштабов подготовки специалистов с высшим образованием в области обществоведения (гуманитарно-социальные специальности, экономика и управление — не считая педагогических профессий). Произошло быстрое увеличение числа людей, которые формально принадлежат к сообществу обществоведов, но реально не имеют ни времени, ни институциональной поддержки для социализации как членов эго сообщества. Возникла «среда», растворяющая научное сообщество. Динамика этого процесса представлена на рис. 1.
Рис. 1. Динамика выпуска специалистов высшими учебными заведениями России, тыс. человек: 1 — естественнонаучные специальности; 2 — гуманитарно-социальные специальности, экономика и управление
Диспропорция в подготовке кадров высшей квалификации не так велика, но все же указывает на деформацию структуры интеллектуального потенциала страны. В 2005 г. аспирантуру закончило 14 430 специалистов гуманитарно-социальных областях (исторические, экономические, философские, филологические, юридические, психологические, социологические политические науки, искусствоведение и культурология) и 5 442 специалиста естественнонаучного профиля (физико-математические, химические, биологические науки и науки о Земле).
Кризис сообщества вызывался и внутренними причинами. После краха СССР в социальной структуре обществоведения сложилась компактная господствующая группа, объединяющей силой и ядром идейной основы которой является антисоветизм. У нее развито мессианское представление о своей роли как разрушителей «империи зла». Вот статья-манифест А. Ципко, в котором говорится: «Мы, интеллектуалы особого рода, начали духовно развиваться во времена сталинских страхов, пережили разочарование в хрущевской оттепели, мучительно долго ждали окончания брежневского застоя, делали перестройку. И, наконец, при своей жизни, своими глазами можем увидеть, во что вылились на практике и наши идеи, и наши надежды…
Не надо обманывать себя. Мы не были и до сих пор не являемся экспертами в точном смысле этого слова. Мы были и до сих пор являемся идеологами антитоталитарной — и тем самым антикоммунистической — революции… Наше мышление по преимуществу идеологично, ибо оно рассматривало старую коммунистическую систему как врага, как то, что должно умереть, распасться, обратиться в руины, как Вавилонская башня. Хотя у каждого из нас были разные враги: марксизм, военно-промышленный комплекс, имперское наследство, сталинистское извращение ленинизма и т. д. И чем больше каждого из нас прежняя система давила и притесняла, тем сильнее было желание дождаться ее гибели и распада, тем сильнее было желание расшатать, опрокинуть ее устои… Отсюда и исходная, подсознательная разрушительность нашего мышления, наших трудов, которые перевернули советский мир… Мы не знали Запада, мы страдали романтическим либерализмом и страстным желанием уже при этой жизни дождаться разрушительных перемен…» [188].
Мы как будто вновь читаем «Вехи», но уже в форме самообличения, смешанного с гордостью. Это разрушительное обществоведение стало опираться на столь идеологизированную когнитивную структуру, что в принципе не могло дать адекватного объяснения и даже описания того кризиса, в который погрузила Россию реформа. В конце 1994 г. в докладе на международном симпозиуме историк из ИМЭМО РАН В. Г. Хорос сделал вывод «о недостаточной готовности интеллектуальной элиты в России к реформам. Может быть, даже более резко: об явно обозначившемся интеллектуальном и во многом моральном банкротстве нынешней генерации российских реформаторов» [184].27
Интеллектуальное банкротство — слишком общее утверждение. На деле произошла деградация всей системы познавательных средств, на которой собирается интеллектуальное сообщество. Это значит, что в настоящее время российское общество не обладает коллективным субъектом научной деятельности в области обществоведения и трансляции знаний из этой области во все сферы общественной практики. Отдельные личности, малые группы и лаборатории не могут заменить национального сообщества.
Именно эта форма организации научной деятельности может обеспечить создание и поддержание информационной системы, соединяющей членов сообщества между собой, с международным сообществом, с обществом своей страны. За год в России выпускается почти 600 тыс. специалистов в области обществоведения с высшим образованием, а почти единственный научный журнал по социологии выходит тиражом 3 тыс. экземпляров и почти никакого влияния на мышление и дискурс огромной массы дипломированных специалистов не оказывает.
Только профессиональное сообщество может выработать, задать и поддерживать всю систему норм, регулирующих получение, проверку и движение научного и вообще рационального знания о предмете. Для этого требуется соответствующая социальная организация, профессиональная «полиция нравов» и дееспособная система санкций. Ничего этого в постсоветском обществоведении нет. Самые тяжелые нарушения норм научности (по ошибке или по недобросовестности) не влекут за собой не только формальных профессиональных санкций, но и никакой реакции. На конференциях даже в учреждениях самого высокого статуса два докладчика один за другим могут говорить вещи, абсолютно несовместимые в когнитивном плане, и это не вызывает не только дискуссии, но даже вопросов.
В приведенных выше примерах внимание обращено на отход от норм рациональности виднейших представителей российского обществоведения, заслуженных и авторитетных ученых. Но речь идет не о личностях, а о той части высшей научной элиты страны, которая в своих книгах, докладах и выступлениях в СМИ задавала новые стандарты понятийного языка, критерии, логику и меру. Была создана и силой авторитета навязана большей части гуманитарной интеллигенции аномальная методологическая парадигма. В ней стали господствовать не нормы научной рациональности и не ориентация на достоверность и истину, а корпоративные и партийные интересы. На языке этой парадигмы, с ее логикой и мерой стала мыслить и изъясняться основная масса преподавателей, подготовленных ими дипломированных специалистов, а затем и политики, бизнес-элита, СМИ.
Декларированный в последние годы в России курс на инновационное развитие и построение «общества знания» делает совершенно необходимым сборку отечественного обществоведения как профессионального сообщества. В условиях общего культурного и мировоззренческого кризиса эта сборка не может вестись на единой когнитивной основе в рамках общей методологической парадигмы. Речь может идти о формировании небольшого числа интеллектуальных кластеров, однако соединенных наибольшим числом общих профессиональных норм, обеспечивающих возможность дискуссии и диалога.
Единственной интеллектуальной ассоциацией, которая обладает институциональными возможностями для организации этой программы, является в данный момент Российская Академия наук. В целом, в ней в наибольшей степени сохранилась приверженность нормам жесткой научной рациональности — благодаря совместному пребыванию с сообществом естественнонаучных дисциплин. РАН тесно связана с крупнейшими университетами России, относительно меньше пострадавшими от кризиса 90-х годов, а также в существенной мере сохранила связи с главными структурами государства.
Представляется, однако, что организация пересборки методологической и социальной структуры российского обществоведения должна стать делом именно Академии наук как целого, а не только влиятельных групп самих обществоведов из Отделения общественных наук РАН.
Перестройка стала открытой фазой дезинтеграции, почти разрушения целостной системы знания, необходимой и достаточной для выработки разумных решений в управлении общественными процессами. При этом возник когнитивный диссонанс, который выразился в двух происходящих совместно, но несовместимых процессах. С одной стороны, доминирующая часть обществоведов декларировала приверженность к крайнему рационализмy (в варианте сциентизма), а с другой стороны, практиковала крайнее мифотворчество, то есть сдвиг к алогичному мифологическому сознанию.
Популярный тогда международный обозреватель А. Бовин в книге-манифесте «Иного не дано» (1988) высказал, как комплимент перестройке, распространенную в то время мысль: «Обязательная предпосылка выполния программы перестройки, которую можно назвать основной программой партии, — последовательно научный взгляд на окружающие, обступающие нас проблемы… Бесспорны некоторые методологические характеристики нового политического мышления, которые с очевидностью выявляют его тождественность с научным мышлением» [36, с. 522-523].
Здесь можно было бы углядеть скрытый сарказм, но, скорее, Бовин не силен в методологии. Для мышления политика «тождественность с научным мышлением» звучит как страшное обвинение.28 Научное мышление автономно по отношению к этическим ценностям, равнодушно к проблеме добра и зла. Оно ищет истину, ответ на вопрос «что есть?» и не способно ответить на вопрос «как должно быть?»
Напротив, мышление политика должно быть неразрывно связано с проблемой выбора между добром и злом. Он, в отличие от ученого-естественника, исходит из знания о человеке и чисто человеческих проблемах. Это такой объект, к которому нельзя и невозможно подходить, отбросив этические ценности, понятия о добре и зле. Когда такие попытки делались и человек превращался для экспериментатора в вещь, то этот экспериментатор утрачивал рациональность мышления. Такие случаи хорошо известны и из реальной истории науки, и из лабораторных психологических исследований.
В русской культуре эта проблема была поставлена уже в середине XIX века и решалась одинаково и левыми философами, и либералами-западниками (обзор этой темы дан в книге Бердяева «Русская идея», написанной в 1946 г.). Поразительно, но этот поворот к сциентизму не вызвал никаких дебатов в российском обществоведении. Ведь сказать, что политическое мышление новой власти тождественно научному мышлению, должно было послужить сигналом опасности.
Но главный провал рациональности возник именно из-за комбинации такого свободного от этики «научного мышления» с мифотворчеством. Мифы, создаваемые в лоне «общества знания», обладают общими присущими мифам чертами. Они несут в себе целостную мировоззренческую идею и претендуют на обобщающее объяснение проблемы, соединяют разные типы знания, включают в рациональный анализ этические ценности и используют художественные средства.
Уже в 1992 г. Г. В. Осипов дал общий анализ главных мифов перестройки, которые в совокупности послужили «перерастанию социально-экономического кризиса советского общества в национальную катастрофу». Он сгруппировал эту совокупность в девять базовых мифов, давших обществу ложную картину процессов в сфере государства и управления, национальных отношений, хозяйственной и социальной сферы, собственности на средства производства, места России в системе культур и цивилизаций [128]. Этот сжатый образ задает структуру и методологическую нить для создания большого труда о мифологии перестройки и реформы в России конца XX — начала XXI века. Для строительства нового «общества знания» России такой труд необходим, и это — задача для молодых социологов и культурологов. Годы реформы, последовавшие за этой работой, дали богатейший материал.
В базовый миф о государственности входит целый свод антигосударственных мифов. Одним из них был миф об «административно-командной системе», о невероятно раздутой бюрократии СССР. Советское государство было представлено монстром — в противовес якобы «маленькому» либеральному государству. На деле именно либеральное государство («Левиафан») должно быть предельно бюрократизировано, это известно фактически и понятно логически. Ведь либерализм (экономическая свобода) по определению порождает множество функций, которых просто не было в советском государстве — например, США вынуждены держать огромную налоговую службу. Колоссальное число государственных служащих занимается в рыночной экономике распределением всевозможных субсидий и дотаций, пропуская через себя огромный поток документов, которые нуждаются в перекрестной проверке.
Советская бюрократическая система была поразительно простой и малой по численности. Очень большая часть функций управления выполнялась на «молекулярном» уровне в сети общественных организаций (например, партийных). В журнале «Экономические науки» (1989. № 8. С. 114-117) была опубликована справка о численности работников государственного управления СССР в 1985 г. Всего работников номенклатуры управленческого персонала (без аппарата общественных и кооперативных организаций) было во всем СССР 14,5 млн человек. Если добавить работников охраны, курьеров, машинисток и других работников, не входящих в номенклатуру должностей, то это число вырастет на 2, 8 млн человк.
Из 14,5 млн государственных управленческих служащих 12,5 млн составляли управленческий персонал предприятий и организаций, которые в подавляющем большинстве действовали в сфере народного хозяйства.
Так, например, в это число входили главные специалисты (0,9 млн человек), мастера (2,1 млн человек), счетно-бухгалтерский персонал (1,8 млн человек), инженеры, техники, архитекторы, механики, агрономы и ветврачи (2,1 млн человек) и т. д. Таким образом, численность чиновников в строгом смысле слова была очень невелика — 2 млн человек.
Численность управленческого персонала на Западе (в состав которого, конечно, не входят мастера, бухгалтеры и механики), была намного больше, чем в СССР, как и раньше была намного больше, чем в Российской империи. По данным Организации экономического сотрудничества и развития (ОЭСР), в 17 странах Запада доля государственных служащих в общей численности занятых в середине 90-х годов составила в Швеции, Норвегии и Дании 30 %, во Франции, Финляндии и Австрии — 20 %, Португалии, Италии и Германии — 15 %. Но об этом обществоведы гражданам не сообщили. Они этого не знали или скрыли эту информацию? В любом случае это — дефект «общества знания» в части обществоведения.
Что мы могли наблюдать после того, как советский тип государства был ликвидирован? Чиновничий аппарат и бюрократизация в РФ фантастически превысили то, чем возмущались в СССР. Наша интеллигенция не знает этого или не хочет знать из-за утраты способности к рефлексии. Миф не поколеблен. Тот факт, что постсоветское обществоведение не только не объясняет, но и активно уводит общественное внимание от патологической бюрократизации современной России как важного социального явления, говорит о глубоком кризисе сообщества обществоведов.
Проявлений этого мифотворчества ученых во время кризиса было множество, здесь мы кратко рассмотрим лишь несколько типичных мифов, созданных как аргумент в пользу демонтажа советской системы и особенно ее хозяйства.
Одним из важных инструментов в этих нападках был тезис о якобы избыточном производстве ресурсов как фундаментальном дефекте плановой экономики. Этот тезис вошел, в действительности, в самое ядро всей доктрины подрыва легитимности советского строя и, затем, подрыва самого хозяйства СССР и оставшихся от него «независимых» республик. Ведь вслед за атаками на какую-то «избыточную» отрасль (производства стали, тракторов, энергии и т. п.) или даже параллельно с этими атаками, принимались политические решения по подрыву этих отраслей.
Это происходило уже в 1989-1991 гг., даже при формальном сохранении плановой системы — через сокращение или полное прекращение капиталовложений, остановку строительства и ликвидацию госзаказа. Начиная с 1992 г. ликвидация системообразующих отраслей народного хозяйства была возложена на действие «стихийных рыночных сил», которые, однако, точно направлялись, посредством политических решений правительства, на уничтожение самых новых и технологически прогрессивных производств.