Общество знания: Переход к инновационному развитию России - Кара-Мурза Сергей Георгиевич 13 стр.


Однако с 1990 г. сама проблематика классовой структуры была свернута в социологии (тогда еще советской). Контент-анализ философской и социологической отечественной литературы, проведенный за трехлетние периоды 1981-1983, 1987-1989 и 1990-1992 гг., показал, что в 16,2 тыс. документов термин «классовая структура» встретился лишь в 22 документах (в 1987-1989 гг. — в 128 документах) [169]. Социологи практически прекратили изучать структуру общества через призму социальной однородности и неоднородности, употребление этих терминов сократилось в 18 раз — как раз в тот момент, когда началось быстрое социальное расслоение общества. Из поля зрения социологов в начале 90-х годов выпала проблема уровня жизни — именно в тот момент, когда именно здесь возникло острое и углубляющееся социальное противоречие. В 1981-1983 гг. этот термин был употреблен в 407 документах, а в 1990-1992 гг. только в 15. В социологической литературе стало редко появляться понятие социальные последствия, эта тема стала почти табу [169].

При первом приближении обществоведения к структуре социальной системы логично делать объектом анализа наиболее массивные и социально-значимые общности. Так, в индустриальном обществе объектом постоянного внимания обществоведения является рабочий класс. Обществоведение, «не видящее» этого класса и происходящих в нем (и «вокруг него») процессов, попросту неадекватно структуре его предмета.

Именно такая деформация произошла в постсоветском обществоведении — рабочий класс России был практически исключен из числа изучаемых объектов. Между тем, в этой самой большой общности экономически активного населения России происходили драматические изменения. В 90-е годы страна переживала деиндустриализацию, а рабочий класс, соответственно, деклассирование. Это социальные явления, которых не переживала ни одна индустриальная страна в истории, колоссальный эксперимент, который мог дать общественным наукам большой объем знания, недоступного в стабильные периоды жизни общества. Это фундаментальное изменение социальной системы, в общем, не стало предметом исследований в обществоведении, а научное знание об этих изменениях и в малой степени не было доведено до общества.

В короткий срок состав промышленного рабочего класса России сократился вдвое. Что произошло с 12 миллионами рабочих, в среднем весьма высокой квалификации? Что произошло с социальным укладом предприятий в ходе такого изменения? Как изменился социальный статус промышленного рабочего в России, престиж рабочих профессий в массовом сознании и в среде молодежи? Что произошло с системой профессионального обучения в промышленности? По всему кругу этих вопросов имелись лишь отрывочные и «фольклорные» сведения.

Социолог Б. И. Максимов пишет: «С большим интересом и не меньшим уважением прочитал статью В. В. Трушкова „Современный рабочий класс России в зеркале статистики“… Справедливо замечание автора об исчезновении „рабочего класса“ „из общественного поля зрения». И из поля зрения социологии, добавляю я. Правда, на страницах журнала «Социс» — надо отдать ему должное — появляются статьи о рабочих. Но если взять российскую социологию в целом, не много сегодня можно насчитать научных центров, кафедр, отдельных ученых, занимающихся проблемами рабочих, рабочего движения, которое совсем недавно, даже по шкале времени российской социологии, считалось ведущей силой общественного развития и для разработки проблем которого существовал академический институт в Москве (ИМРД). Почти в подобном положении оказалась вся социально-трудовая сфера, из которой просто выросла новейшая российская социология, и которая также как будто бы «испарилась». Она оказалась на периферии внимания сегодняшней раскрепощенной социологии. Неужели эта сфера стала совершенно беспроблемной? Или может быть общественное производство до такой степени потеряло свое значение, что его можно не только не изучать (в т. ч. социологам), но и вообще не иметь (развалить, распродать, забросить)? Нет производства — нет проблем?

Дело, видимо, не в исчезновении объекта исследования, его проблемности, а в некоторой конъюнктурности социологии… Было модно — все изучали труд, социалистическое соревнование и движение к коммунистическому труду, советский образ жизни и т. п. Изменилась мода — анализируем предпринимательство, элиту, преступность, наркоманию, смертность, беспризорных детей и т. п.» [113].

Назовем массивную группу из другой части социального «спектра», которая остается «белым пятном» в российском обществоведении и о которой общество практически не получает научных сведений. Это люди, переживающие социальное бедствие. В 90-е годы произошло не просто социальное расслоение с обеднением большой части населения. Произошла «дифференцированная» разруха с массовой маргинализацией, которая вырвала из народа целые группы — путем резкого изменения их мировоззрения, образа жизни и стереотипов поведения.

По данным социологов (Н. М. Римашевская), к 1996 г. в результате реформ в РФ сформировалось «социальное дно», составляющее, по минимальным оценкам, 10 % городского населения или 10,8 млн человек. В состав его входят: нищие (3,4 млн), бездомные (3,3 млн), беспризорные дети (2,8 млн) и уличные проститутки (1,3 млн).36 Это — социальная группа, незнакомая для России и немыслимая на Западе. Большинство нищих и бездомных в России имеют среднее и среднее специальное образование, а 6 % — высшее.

Сложился и равновесный слой «придонья» (зона доминирования социальной депрессии и социальных катастроф), размеры которого оцениваются в 5 % населения. Общий вывод таков: «В обществе действует эффективный механизм „всасывания“ людей на „дно“, главными составляющими которого являются методы проведения нынешних экономических реформ, безудержная деятельность криминальных структур и неспособность государства защитить своих граждан» [145].

Таким образом, почти пятая часть населения России сброшена на «дно» и «придонье». Происходит фундаментальное разделение общества — отказ общества считать отверженных своими приобретает демонстративный характер. Так, де факто им отказано в конституционном праве на медицинскую помощь (ст. 41 Конституции РФ). Это притом, что практически все бездомные больны, а среди беспризорников больны 70 %. Половина бездомных — бывшие заключенные и беженцы — находятся в постоянном конфликте с властью, т. к. не могут легализоваться и нарушают правила регистрации. Государственная помощь ничтожна по масштабам, что также стало символом отношения к отверженным. К концу 2003 г. в Москве действовало 2 «социальных гостиницы» и 6 «домов ночного пребывания», всего на 1600 мест — при наличии 30 тыс. официально учтенных бездомных. Зимой 2003 г. в Москве замерзло насмерть более 800 человек37 [18].

Эта огромная по масштабам социальная группа выпала из поля зрения обществоведения, что наносит и обществу, и государству, и самой этой страдающей части народа огромный ущерб. Отсутствие достоверного научного знания резко снижает качество социальной политики в отношении этого контингента, ведет к необратимому углублению латентного пока что общественного конфликта. Немногие публикации, предназначенные для просвещения общества, пока что далеки от стандартов обществоведения.

Пример — изданная в 2007 г. книга о нищих [44]. Она напечатана в научном издательстве, среди ее авторов известные ученые. Но сложное и драматическое явление нашего общества трактуется в ней удивительно поверхностно. Рецензент И. Смирнов пишет: «В книге „Бредущие среди нас“ рассматривается феномен нищенства в России и странах Европы в историческом прошлом и настоящем… Наверное, в книге мы найдем научное обобщение материала по болезненной и новой для нас проблеме (ведь, как справедливо отмечено авторами, „для жителей России нищенство является новым явлением, оно практически отсутствовало до конца 1980-х годов“. Ну, и рекомендации, как преодолеть это зло. Правильно? А теперь — что на самом деле… Из 30 страниц про Россию на советский период отведено… полтора абзаца. Притом, что именно в этот период проблема решалась эффективно. А как? Нет ответа. Жалкие полстранички, и те заняты „дискурсами“ и „коннотациями“, а также сетованиями, что советская наука проблеме нищенства не уделяла внимания. Интересно, правда? Проблема не изучалась, потому что решалась. Зато теперь изучается».

Как показывает далее рецензент, ничего существенного о проблеме в книге не сказано: «Проблема специально затуманена какой-то „стигматизацией“, связь попрошайничества с криминалом, оказывается, „сохранилась в официальных источниках и СМИ“, в „массовом представлении“. А в научном представлении — разве что-то другое?» [155].

Столь же деформировано структурное видение проблем обществоведения. Очевидно, что «дерево» актуальных проблем в ходе реформы быстро и кардинально изменялось. Новая ситуация создавала новые социальные противоречия и ставила совершенно новые исследовательские задачи. Достаточно сказать, например, что очень быстро изменилась вся структура социальных страхов, но за 90-е годы надежной «карты» этих страхов так и не было составлено и динамика ее неизвестна. Между тем такая «карта» представляет собой ценный инструмент для мониторинга общественных процессов в периоды трансформации общества.

Непосредственно для нашей темы важен случай гипостазирования относительно понятия постиндустриальное общество. Влиятельные круги реформаторской элиты России превратили это весьма расплывчатое понятие в обозначение реальной сущности, определенного жизнеустройства, в которое якобы втягивается мир по выходе из кризиса индустриальной цивилизации. Этой сущности приписываются черты, противоречащие реальному профилю того общества, которое и считается инкарнацией постиндустриализма — общества США и Западной Европы. Следовать при проектировании российского «общества знания» этому образу, созданному утопическим мышлением энтузиастов постиндустриализма, было бы очень неосторожно.

Канонической работой, на которую принято ссылаться в рассуждениях о постиндустриальном обществе, стала статья В. Л. Иноземцева «Парадоксы постиндустриальной экономики» [83]. Поныне на нее принято ссылаться в рассуждениях о постиндустриальном обществе. Рассмотрим кратко ее главные тезисы, не пытаясь выявить в них какую-то систему. Речь идет действительно о парадоксах, но не постиндустриальной экономики, а ее фетишизации.

В. Л. Иноземцев пишет: «Постиндустриальное общество развивается на фундаменте всемерного использования потенциала, заключенного в прогрессе теоретического знания — этот важнейший тезис Д. Белла, основателя концепции постиндустриализма, сегодня фактически не подвергается сомнению».38

Это утверждение не подтверждается ни логически, ни исторически. А уж здравому смыслу оно противоречит просто дерзко. Тезис о примате какого-то одного типа знания (конкретно, теоретического) можно принять как крайнюю абстракцию, применимую (с большими оговорками) на начальной стадии анализа. Но никак нельзя утверждать, что на таком вырожденном фундаменте может развиваться какое бы то ни было общество. Если сформулированный Иноземцевым тезис «фактически не подвергается сомнению», то лишь потому, что никто его всерьез и не рассматривает. Тезис просто неверен.

Очевидно, что система знания, на которой стоит постиндустриальное общество (как и любое другое), представляет собой сложную целостную систему, обладающую большим разнообразием. Теоретическое знание является в этой системе важным элементом, но именно элементом, встроенным в контекст множества других типов знания, методов познания и коммуникации — в большую когнитивную структуру. Если же говорить о проблемах развития российского «общества знания», то тем более важен настрой на создание большой динамичной системы с высокой способностью к адаптации. Здесь доминирование теоретического знания с сегрегацией других видов обошлось бы слишком дорого (да оно и невозможно, мы рассуждаем о модели, оторванной от реальности).

Далее В. Л. Иноземцев пишет: «Если информация, как и любой другой производственный ресурс, может выступать и выступает в качестве объекта собственности (property), и в этом отношении информационная экономика имеет сходство с индустриальной, то знания, в отличие от любого другого производственного ресурса, могут быть и являются лишь объектом владения (possession), и образуют базу для качественно новой хозяйственной системы».

Как это понять? Знания появились только сегодня, в постиндустриальном обществе? Каким образом знания «образуют базу для качественно новой хозяйственной системы» — разве в «качественно старой хозяйственной системе» не было знаний? А в аграрном натуральном хозяйстве не было не только знаний, но и информации, поскольку она не была «объектом собственности (property)»? К чему вся эта схоластика, эти рассуждения в духе страны Тлён? Они лишь дезориентируют людей.

В. Л. Иноземцев выдвигает странный тезис, истоки которого даже трудно себе представить: «Вовлечение в процесс массового материального [индустриального] производства всё нарастающего объема сырьевых ресурсов, энергии и рабочей силы приводило к пропорциональному росту общественного богатства. Сегодня набирает силу иной процесс: использование знаний умножает результаты гораздо более эффективно, чем применение любого другого».

Что за парадоксальный понятийный аппарат! Ведь очевидно, что «вовлечение энергии и рабочей силы» было точно таким же «использованием знаний», как и сегодня. Переход к «вовлечению энергии» ископаемого топлива вместо энергии сокращения мускула привело не просто к непропорциональному росту общественного богатства, а вызвало индустриальную революцию. Это был такой скачок в использовании знаний, с которым пока что постиндустриальная революция не может и сравниться. Неужели, по мнению В. Л. Иноземцева, создание паровой машины как средства «вовлечения энергии» менее значимо в движении знания, чем появление компьютера? И как можно оторвать «вовлечение нарастающего объема сырьевых ресурсов» от использования знания? Как вообще можно «умножать результаты» только с помощью использования знания, противопоставляя его всем «любым другим» ресурсам? Знание — без сырья, без энергии и без рабочей силы? Как автор представляет это себе в реальности? К чему эти парадоксы? Какую сверхзадачу хочет решить автор при помощи таких необычных утверждений? Читатель имеет право знать, к чему хочет его подвигнуть текст.

Вот тезис уже из сферы социологии знания: «Переход от индустриального общества к постиндустриальному снижает воздействие на человека обстоятельств, обусловливаемых социальной средой; в то же время особое значение приобретают внутренние силы самой личности… и в этом аспекте постиндустриальная социальная система радикально отличается и от аграрного, и от индустриального обществ».

Это фантазия апологетов постиндустриализма, которая увяла еще в 80-е годы. Какие там «внутренние силы самой личности»? Никогда отдельная личность не испытывала столь мощного «давления социальной среды», как в постиндустриальном обществе, которое наконец-то получило вожделенные средства господства над личностью без прямого насилия и открытого принуждения — при помощи средств «дистанционного управления». «Общество спектакля», созданное телевидением и социальной психологией, мозаичная культура, превращающая личность в «человека массы», столь резко усилили давление на человека, что это стало острейшей экзистенциальной проблемой именно при наступлении «третьей волны» цивилизации. Немецкий философ Краус афористично выразился о нынешней правящей верхушке Запада: «У них — пресса, у них — биржа, а теперь у них еще и наше подсознание».

Как пишет английский философ 3. Бауман, именно постиндустриализм порождает новый тип бытия личности, от наступления которого невозможно укрыться никому: «Самые страшные бедствия приходят нынче неожиданно, выбирая жертвы по странной логике либо вовсе без нее, удары сыплются словно по чьему-то неведомому капризу, так что невозможно узнать, кто обречен, а кто спасается. Неопределенность наших дней является могущественной индивидуализирующей силой. Она разделяет, вместо того, чтобы объединять, и поскольку невозможно сказать, кто может выйти вперед в этой ситуации, идея „общности интересов“ оказывается все более туманной, а в конце концов — даже непостижимой. Сегодняшние страхи, беспокойства и печали устроены так, что страдать приходится в одиночку. Они не добавляются к другим, не аккумулируются в „общее дело», не имеют „естественного адреса». Это лишает позицию солидарности ее прежнего статуса рациональной тактики» [29].

Странным образом смешивает В. Л. Иноземцев предмет двух разных наук — социологии и экономической науки, пытаясь найти какое-то принципиальное отличие постиндустриализма от общества модерна. Он пишет: „Залогом прогресса [постиндустриальной экономики] становится развитие самого человека, а это никогда не принималось во внимание классической экономической теорией, сформировавшейся как наука о закономерностях производства материальных и нематериальных благ, но не личности. Поэтому с традиционной точки зрения экономика постиндустриального общества представляется экономикой парадоксов».

Это рассуждение некогерентно. Экономическая теория, хоть классическая, хоть постиндустриальная, и не должна заниматься «закономерностями производства личности». У каждой науки свой предмет. Разве постиндустриальная экономика есть «экономика парадоксов» (?) именно потому, что проблемами личности стала заниматься в ней экономическая теория, а не предназначенные для этого науки о человеке?

Что же это за парадоксы, которые имеет в виду В. Л. Иноземцев? На первое место он ставит вот что: «Первая парадоксальная ситуация отражает утрату возможности применять стоимостные показатели для оценки экономики знаний».

Этот парадокс — следствие нарушения логики и смешения категорий. Автор берет частный и очень специфический срез экономики (знания), который и раньше не подпадал под действие стоимостных показателей, и переносит ограниченность одного метода измерения (стоимости) на всю экономику. Система стоимостных показателей, как и любая другая, действует лишь в отношении вполне определенной и ограниченной группы параметров. В применении ее к знанию «обнаруживается» неадекватность этих показателей, которая никогда не была секретом, и это объявляется «парадоксом», якобы выражающим суть всей экономической системы.

Да и сама применяемая в этом суждении терминология создает путаницу: если «экономика знаний» определена как качественно новое явление, то как стоимостные показатели могли «утратить» свою применимость? Этой «применимости» и раньше не могло быть, поскольку не существовало объекта оценки.

В поисках парадоксальных особенностей постиндустриальной экономики В. Л. Иноземцев попадает в дебри, из которых трудно выбраться. Он пишет: «Сегодня информационные блага скорее копируются, чем воспроизводятся, поскольку большинство из них произведено в результате уникальной деятельности, а не постоянно повторяющихся малоквалифицированных усилий».

И тезис, и аргумент странны и сами по себе, но они к тому же несоизмеримы! В каком смысле сегодня информация копируется, а раньше воспроизводилась? Египетский писарь, переписывая документ, воспроизводил его, а не копировал, потому, что не имел квалификации? А копировать на ксероксе — признак высокого знания? И почему деятельность по производству информационных благ уникальна! Это же во времена марксизма называлось «всеобщим трудом». Почему усилия по их производству не являются «постоянно повторяющимися»? Достаточно вглядеться в работу исследователя в лаборатории — трудно найти деятельность, где было бы больше «постоянно повторяющихся» усилий. Причем здесь вообще «квалификация усилий»? Что нового внесла «экономика знаний» во все это по сравнению с Древним Египтом — разве там усилия жрецов были «малоквалифицированными»?

Далее В. Л. Иноземцев применяет к постиндустриальной экономике стоимостные показатели, забыв, что только что говорил об их неприменимости: «Удельная стоимость одного мегабайта памяти жесткого компьютерного диска снизилась за последние тринадцать лет более чем в 2 тыс. раз… Традиционные показатели экономического роста не способны зафиксировать достигнутый прогресс адекватным образом, когда технологическое совершенствование благ вызывает не рост цен на новые товары, а их снижение».

Откуда все это? Каков тут смысл? Тринадцать лет назад цена «нового товара» — мегабайта памяти жесткого диска — была в 2 тысячи раз выше, чем «старого товара» (например, детского рисунка с мегабайтом информации на листке бумаги). А снижение цены товара при технологическом совершенствовании его производства наблюдалось во все времена, от каменного века до постиндустриального общества, тут нет ничего нового и никакого парадокса.

Итак, первым парадоксом у В. Л. Иноземцева была неприменимость стоимостных показателей, а вторым парадоксом — применение этих самых неприменимых показателей. Он пишет: «Второй парадокс обнаруживается при сравнении темпов роста производительности труда и динамики технологических достижений. Еще в 80-е гг. было замечено, что производительность в высокотехнологичных отраслях не только существенно ниже, чем в традиционных, но и имеет тенденцию к дальнейшему снижению. В начале 90-х годов величина добавленной стоимости в расчете на одного работника в электронной промышленности США была в пять раз ниже, чем в нефтепереработке, и в восемь раз ниже, чем в табачном производстве… Это говорит о том, что высокие темпы информационной революции не только обусловливают отсутствие роста цен на высокотехнологичную продукцию, но и требуют все более подготовленных и высокооплачиваемых работников, что снижает показатели фондоотдачи даже при быстром росте стоимости самих производственных фондов».

Здесь все поставлено с ног на голову, привычные понятия даны в каком-то извращенном смысле. Если наукоемкий труд не выражается в стоимостных показателях, зачем его измеряют величиной добавленной стоимости? Что значит «производительность в электронной промышленности в восемь раз ниже, чем в табачном производстве»? Ведь это нелепость. Сравниваются несоизмеримые вещи с применением неопределимой меры! Как можно сказать, что высокая зарплата работника сложного труда означает его низкую производительность? Понятие, имеющее узкий служебный смысл, в результате гипостазирования ведет к нелепым выводам, которые почему-то называются «парадоксами».

Третий, главный парадокс В. Л. Иноземцева: «Современная постиндустриальная экономика может демонстрировать хозяйственное развитие при постоянном снижении инвестиций… Таким образом, в постиндустриальном обществе экономический рост и инвестиционная активность становятся независимыми и взаимно нейтральными. В этом кроется как принципиальное отличие постиндустриальной экономической системы от индустриальной, так и объяснение того, почему „догоняющее“ развитие является в современных условиях бесперспективным».

Откуда это, где факты, какова логика? Что такое «экономический рост и инвестиционная активность»? Что значит «недогоняющее развитие», которое теперь считается перспективным? В каком постиндустриальном обществе наблюдается «постоянное снижение инвестиций»? Кто так считает, кроме В. Л. Иноземцева? Все это ответственные утверждения, люди их читают и многие верят. Мало кто полезет в справочники их проверить.

Вот самый простой показатель — «Валовое накопление основного капитала». Он выражает динамику инвестиций в их самом грубом материальном выражении, не как покупку ценных бумаг на мировых биржах, а как вложения в основной капитал конкретной страны. В США относительно 1995 г. этот показатель была равен в 2000 г. 146 %, а в 2005 г. 161 %. Где здесь «постоянное снижение инвестиций»? Напротив, инвестиции опережают рост ВВП, причем значительно (в США в 2000 г. он составил 122 % относительно 1995 г., а в 2005 г. 139 %). В Финляндии, стране-модели постиндустриальной экономики, валовое накопление основного капитала в 2000 г. составило 146 % относительно 1995 г., а ВВП составил 126 %.

В поддержку своего парадоксального тезиса В. Л. Иноземцев приводит такие доводы: «Известно, что в 90-е гг. доля ВНП, используемая на инвестиционные нужды, составляла в Японии 28,5 %, Южной Корее — 36,6 %, а в континентальном Китае — 42 %. Однако это не предотвратило мощного кризиса, поразившего эти индустриальные государства. Напротив, в 1996 г. в США инвестиции не превышали 18 % ВНП, в Швеции — 14,5 %… Тем не менее невысокий уровень инвестиционной активности в этих странах не является препятствием для быстрого хозяйственного роста».

Какой турбулентный поток цифр и слов! Можно было бы в него не окунаться и жить в параллельном мире, но этот поток не оставляет пространства для жизни, он стал в России мейнстримом. Если им не овладеть, он затопит всё.

Итак, в США инвестиции составили 18 % ВНП, а в Китае 42 %. Ну и что? Что хотел сказать автор? Что Китаю следовало бы поступить так же, как США? Какую латентную величину хотел выразить автор через параметр (измеряемую величину) — долю инвестиций в ВНП? Он эту латентную величину не называет и, похоже, о ней даже не подумал. О том, чтобы изложить связь между параметром и латентной величиной, хотя бы в виде гипотезы, и речи нет. Эти числа должны произвести на читателя магическое действие, как бубен шамана. Как связаны эти числа с выводом? Неужели В. Л. Иноземцев и впрямь считает, что США демонстрируют «быстрый хозяйственный рост», а Китай — низкий?39

Почему инвестиции представлены относительной величиной — в процентах ВНП? Автор, похоже, об этом не задумался, а ведь его выбор делает эту меру в данном контексте бессмысленной. Пока глобализация не ликвидировала государства, для каждой страны важен абсолютный размер инвестиций, определяемый стоящими перед страной критическими задачами. Япония поставила себе задачей в исторически короткие сроки догнать США, и все 80-е годы поддерживала уровень валовых сбережений в 2,5 раза более высокий (относительно ВВП), чем в США. Но следует ли из этого, что Япония не развивает постиндустриальную экономику? Нет, конечно, просто приводимые В. Л. Иноземцевым параметры не имеют никакого отношения к теме.

Назад Дальше