Выходя из хижины, он оттопырил этот палец и недоуменно осмотрел его со всех сторон. Осмотр вызвал то же замечание по адресу ребенка. Кентукки как будто доставляло удовольствие повторять эти слова.
– Ухватил меня за палец, – сказал он Сэнди Типтону. –
Ах ты, чертенок проклятый!
Только в пятом часу утра Ревущий Стан отправился на покой. В хижине, где остались бодрствовать несколько человек, горел свет. Стампи в эту ночь не ложился. Не спал и Кентукки. Он много пил и со вкусом рассказывал о происшествии, неизменно заключая свой рассказ проклятием по адресу нового обитателя Ревущего Стана. Оно как бы предохраняло его от несправедливых обвинений в чувствительности, что для человека, не свободного от слабостей
более благородной половины рода человеческого, было весьма существенно. Когда все улеглись спать, Кентукки, задумчиво посвистывая, спустился к реке. Потом, все еще посвистывая, поднялся по ущелью мимо хижины. Дойдя до гигантской секвойи, он остановился, повернул обратно и снова прошел мимо хижины. На полпути к берегу он опять остановился, опять повернул обратно и постучал в дверь. Ему открыл Стампи.
– Ну, как дела? – спросил Кентукки, глядя мимо Стампи на свечной ящик.
– Все в порядке, – ответил тот.
– Ничего нового?
– Ничего.
Наступило молчание – довольно неловкое. Стампи попрежнему придерживал дверь. Тогда Кентукки, решив прибегнуть к помощи все того же пальца, протянул вперед руку.
– Ведь ухватился за него, чертенок проклятый! – сказал он и удалился.
На следующий день Ревущий Стан, в соответствии со своими возможностями, устроил черокийке Сэл скромные проводы. После того как ее тело было предано земле на склоне горы, весь поселок собрался на обсуждение вопроса, что делать с ребенком. Решение усыновить его было принято единогласно и с большим подъемом. Однако сейчас же вслед за тем разгорелись споры относительно способов и возможностей удовлетворить потребности приемыша. Интересно отметить, что в прениях совершенно не было слышно ядовитых личных намеков и грубостей, без чего раньше не обходился ни один спор в Ревущем Стане.
Типтон предложил отправить ребенка в поселок Рыжая
Собака – за сорок миль, – где можно будет поручить его женским заботам. Но эту неудачную мысль встретили единодушным и яростным возмущением. Было ясно, что участники собрания не примут никакого плана, который грозит им разлукой с их новым приобретением.
– Не говоря уж обо всем прочем, – сказал Том Райдер,
– надо и о том подумать, что этот сброд в Рыжей Собаке наверняка подменит его и потом всучит нам другого. –
Неверие в порядочность соседних поселков было так же распространено в Ревущем Стане, как и в других местах.
Предложение допустить в поселок кормилицу тоже встретили неодобрительно. Один из ораторов заявил, что ни одна порядочная женщина не согласится жить в Ревущем Стане, «а другого сорта нам не нужно – хватит!» Этот намек на покойницу-мать, хоть и весьма язвительный, был первым порывом благопристойности – первым признаком морального возрождения Ревущего Стана. Стампи не принимал участия в спорах. Может быть, чувство деликатности не позволяло ему вмешиваться в выборы своего преемника по должности. Но когда к нему обратились с вопросом, он решительно заявил, что они с Джинни – это было млекопитающее, о котором упоминалось выше, –
как-нибудь вырастят ребенка. В этом плане были оригинальность, независимость и героизм, пленившие поселок.
Стампи остался на своем посту. В Сакраменто послали за кое-какими покупками.
– Смотри, – сказал казначей, вручая посланцу мешок с золотым песком, – брать все самое лучшее, чтобы там с кружевом, с вышивкой, с рюшками – плевать на расходы!
Как ни странно, ребенок благоденствовал. Возможно, живительный горный климат возмещал ему многие лишения. Природа приняла найденыша на свою могучую грудь.
В прекрасном воздухе Сиерры, воздухе, полном бальзамических ароматов, бодрящем и укрепляющем, как лечебный напиток, он нашел для себя пищу, или, может быть, некое вещество, которое превращало молоко ослицы в известь и фосфор. Стампи склонялся к убеждению, что все дело в фосфоре и в хорошем уходе.
– Я да ослица, – говорил он, – мы для него все равно что отец с матерью! – И добавлял, обращаясь к беспомощному комочку: – Смотри, брат, не вздумай потом отречься от нас!
Когда ребенку исполнился месяц, необходимость дать ему какое-нибудь имя стала совершенно очевидной. До сих пор его называли то «Малышом», то «приемышем
Стампи», то «Койотом» (намек на его голосовые данные); применяли и ласкательное прозвище, пущенное в ход Кентукки: «Чертенок проклятый». Но все это казалось неопределенным, недостаточно выразительным и, наконец, было отброшено под влиянием некоторых обстоятельств.
Игроки и авантюристы – люди большей частью суеверные. В один прекрасный день Окхэрст заявил, что младенец принес Ревущему Стану счастье. Действительно, за последнее время жителям его здорово везло. Решили так и назвать ребенка «Счастьем», а для большего удобства присовокупили к прозвищу имя Томми. О матери его при этом никто не упомянул, отец же был неизвестен.
– Так будет лучше, – сказал Окхэрст (у него был философский склад ума). – Начнем новый кон, назовем его
Счастьем, и пусть себе живет да поживает.
Назначили день крестин. Читатель, имеющий уже некоторое понятие о бесшабашной нечестивости Ревущего
Стана, может вообразить, что должна была представлять собой эта церемония. Церемониймейстером избрали некоего Бостона, известного остряка, и все предвкушали, что на предстоящем торжестве можно будет здорово поразвлечься. Изобретательный юморист потратил два дня на подготовку пародии на церковный обряд и снабдил ее язвительными намеками на присутствующих. Обучили хор, роль крестного отца поручили Сэнди Типтону. Но когда процессия с флажками и музыкой проследовала к роще и ребенка положили у бутафорского алтаря, перед насторожившейся толпой вырос Стампи.
– Не в моих обычаях портить веселье, друзья, – сказал этот маленький человечек, решительно глядя прямо перед собой, – но сдается мне, мы поступаем не по-честному.
Зачем навязывать мальчишке комедию, в которой он ничего не смыслит? А уж если здесь и крестный отец намечается, то хотел бы я знать, у кого на это больше прав, чем у меня! – Слова Стампи были встречены молчанием. К
чести всех юмористов надо сказать, что автор пародии первым признал справедливость этих слов, хотя они и принесли ему разочарование. – Однако, – быстро продолжал Стампи, чувствуя, что успех на его стороне, – мы собрались на крестины, и крестины состоятся. Согласно законам Соединенных Штатов и штата Калифорния и с помощью божией нарекаю тебя Томасом-Счастье.
В первый раз имя божие произносилось в поселке без кощунства. Обряд крещения был настолько нелеп, что вряд ли даже сам юморист мог придумать что-нибудь подобное. Но, как ни странно, никто этого не замечал, никто не смеялся. Томми окрестили с полной серьезностью, точно обряд совершался под кровом церкви; он плакал, и его утешали, как полагается.
Так началось возрождение Ревущего Стана. Перемены происходили в нем почти незаметно. Прежде всего преобразилась хижина, отведенная Томми-Счастью, или просто
Счастью, как его чаще звали. Ее тщательно вычистили и побелили. Потом настлали пол, повесили занавески, оклеили стены обоями. Колыбель палисандрового дерева, которую везли восемьдесят миль на муле, по выражению
Стампи, «забила всю остальную мебель». Поэтому понадобилось поддерживать честь прочей обстановки. Посетители, заходившие к Стампи справляться, «как идут дела у
Счастья», относились к этим переменам одобрительно, и конкурирующее заведение, «Бакалейная Татла», раскачалось и в целях самозащиты импортировало ковер и зеркала. Отражения, появлявшиеся в этих зеркалах, привили
Ревущему Стану более строгие понятия о чистоплотности, тем паче что Стампи подвергал чему-то вроде карантина всех, кто домогался чести и привилегии подержать Счастье на руках.
Лишение этой привилегии глубоко уязвило Кентукки, хотя оно было вызвано соображениями весьма разумного порядка, ибо он, со свойственной широким натурам небрежностью и в силу бродяжнических привычек, смотрел на одежду как на вторую кожу, которая, точно у змеи, должна истлеть, прежде чем человек от нее избавится. Но влияние всех этих новшеств, хоть и неуловимое, было так сильно, что впоследствии Кентукки каждый день появлялся в чистой рубашке и с лицом, лоснящимся от омовений.
Не пренебрегали и моралью и другими законами общежития. Томми, вся жизнь которого, по общему мнению, протекала в непрестанных попытках отойти ко сну, должен был наслаждаться тишиной. Крики и вопли, вследствие коих поселок получил свое злосчастное прозвище, вблизи хижины запрещались. Люди говорили шепотом или с важностью индейцев покуривали трубки. По молчаливому соглашению, ругань была изгнана из этих священных пределов, а такие выражения, как, например, «тут счастья днем с огнем не сыщешь» или «нет и нет счастья, пропади оно пропадом», совсем перестали употребляться в поселке, ибо в них теперь слышался намек на определенную личность.
Вокальная музыка не возбранялась, поскольку ей приписывали смягчающее и успокаивающее действие, а одна песенка, которую исполнял английский моряк по кличке