Концертмейстер - Максим Адольфович Замшев 15 стр.


Пока готовили заказанное им жаркое, он так сильно и нервно теребил и дергал бахрому на скатерти, что чуть не оторвал несколько ниток.

Жаркое не впечатлило. Типичный общепит. Все сегодня как-то не так. Не к добру это, не к добру, лезло в голову.

Да еще и когда он выходил из заведения, прямо перед его носом двое милиционеров в мрачноватого вида шинелях провели под руку какого-то алкаша, который отвратительно и грязно ругался.

Довольно частые за последние годы гастрольные поездки приучили его не реагировать на дорожные тяготы, но в этот раз в купе ему не спалось. Тревога за отца нарастала, он принялся вспоминать все известные ему случаи, когда люди после инфаркта восстанавливались и жили дальше припеваючи. Когда насчитал подобных историй достаточно, немного полегчало.

Зачем он обещал Вике, что зайдет туда, где вырос и откуда пришлось уехать не по доброй воле? Почему она вмешивается в это? Разве в силах она представить весь ужас и всю невозвратность случившегося много лет назад?

Или?..

Поездные колеса постукивали с пугающей неутомимостью. Лежать на боку было неудобно, — ныло плечо. Но на спине он почти никогда не засыпал.

Несколько лет назад он придумал прекрасный способ разнообразить свою жизнь. Видя привлекательную женщину, он сразу же искал в памяти какую-нибудь музыку, которая подходила бы ей больше всего. Если же знакомству суждено было развиться до чего-то увлекательного, то он в определенный момент выбрасывал этот козырь. От предложения услышать свой музыкальный портрет мало кто отказывался. Надо сказать, он не мухлевал. Не использовал расхожие, ко всякой почти молоденькой барышне подходящие мелодии. Всегда подбирал пьесу или фрагмент очень ответственно. И вовсе не всякий раз укладывал их потом в постель. Иногда ограничивался просто их восторгами. Сейчас ему вдруг стало стыдно за себя. Такой большой репертуар, фанатично наработанный в детстве и юности, теперь годится лишь для какой-то пошлости.

Пару лет назад, когда последний раз виделся в Москве с дедом и играл ему только что выученную до-мажорную сонату любимейшего старым Норштейном Мясковского, так расстроился из-за одного никак не выходившего, пустячного, в сущности, места, что дал сам себе зарок ничего нового больше не учить. И так уже в памяти все не удерживается. Новое вытесняет старое. Зачем? То, что не пускает его на сцену, сильнее его. Это наваждение. Как только он помыслит о сольном выступлении, представит себя выходящим на сцену, сразу видит падающую на пальцы крышку рояля, и пальцы непоправимо деревенеют, как все внутри. Это его проклятие. То, от чего он должен бежать. О чем обязан не думать. Но оно всегда неотвязно с ним.

Какая же все-таки сволочь эта консерваторская профессура из жюри, которая не дала ему играть тогда, на конкурсе, дальше первого тура, ссылаясь якобы на заботу о его здоровье! Он бы выдюжил. Действия обезболивающего хватило бы на всю программу. Он бы спасся.

Ведь дома в это время был ад. И никто не знал, чем все кончится. Бабушка умирала, дед как будто умирал вместе с ней, отец с матерью не разговаривали, не замечали друг друга, почти полностью уничтожив то, что люди называют «мы», а шестилетний Димка никак не мог понять, что происходит, и все спрашивал что-то то у отца, то у матери, то у деда с бабушкой, то у брата. И совсем не улыбался.

С консерваторией было покончено. Его педагоги предали его. С этим нельзя смириться. У него был шанс стать первым на том конкурсе Чайковского 1974 года. В итоге победил Андрей Гаврилов. Хороший музыкант. Но не лучше его. В знак протеста Арсений перешел из консерватории в Институт Гнесиных. Приняли его там чутко. Сразу нарекли гордостью кафедры. На первом зимнем экзамене он отыграл изумительно. Сломанные косточки на пальце хоть и срослись не совсем так, как надо, но это ни на йоту не сказалось на качестве исполнения. Он все чаще занимался не дома, а в институте по вечерам, спасаясь от того, что дома все разрушалось непоправимо. Через четыре года опять планировался конкурс Чайковского. А вдруг?.. Но во время отчетного концерта их класса в Большом зале института все изменилось. Перед самым выходом на сцену он испытал то, что потом стало его бедой, наваждением, клеймом на всей его жизни.

Видение падающей на пальцы крышки — и мгновенный ступор.

Невозможность, несовместимость, бессилие.

Ад!

Как ему было стыдно перед профессором Бошняковичем! Тот так надеялся на него! Так поддерживал! А теперь он, Арсений Храповицкий, концертмейстер Ленинградской филармонии. Всего лишь концертмейстер. Выступает с вокалистами. Востребован. Прилично зарабатывает. Когда аккомпанируешь, страх исчезает. Крышка не падает. Солист как бы защищает тебя. Вызывает огонь на себя. А аккомпаниатора словно и нет.

Милый дед! Он, конечно, еще верит, что все исправимо и что ему еще доведется услышать игру Арсения с большой сцены.

Давно не болтали с ним. Последний раз он сказал, что мать теперь вышла на пенсию и все время дома. А говорить они могли, только если в квартире на Огарева никого не было. Бедный дед! Ему-то за что все это? Может, повидаться только с ним? Как-нибудь выманить его из дома?

Эх, Димка вырос, наверное. Помнит ли он своего старшего брата? Он никогда не спрашивал об этом у деда.

Переворот на другой бок ничего не изменил. Вряд ли скоро удастся уснуть. А отец сейчас лежит на жесткой казенной койке, один, в какой-нибудь ужасной больничной одежде. Ему наверняка холодно. В сознании ли он?

Перед самой Москвой он куда-то провалился. И в этом темном провале было тяжело дышать, что-то цеплялось то за руки, то за ноги.

1948

Майор МГБ Аполлинарий Отпевалов очень любил жизнь. Кайфовал от нее. Но гедонизм его отличался избирательностью. Возможность влиять на судьбы людей, изменять их натуры, внедряться в их психику, играть их чувствами, давать и отнимать у них надежду давно уже стала для него обыденностью. Больше его заводило другое: он считал себя человеком исключительно удавшимся и каждым своим житейским движением любовался, иногда тайно, а то и явно. Он — из избранной касты. Тех, кто управляет. И никогда его не занесет в стан тех, кем помыкают, кто не более чем фигуры под руками и мозгами гроссмейстеров. Таких, как он.

Ему нравилось выходить из большого серого дома в начале Покровского бульвара, нравилось заходить в свой кабинет на Лубянке, нравилось быть душой компании сослуживцев и в то же время иметь их жен, нравилось слушать современную музыку и размышлять, что делать с композитором Лапшиным, оказавшимся не в том месте и не в то время, нравилось то, как скрипит ручка по бумаге, когда он пишет отчеты начальству, нравилось, как пахнут его жена и сын Вениамин, в этом году поступивший учиться на врача.

Но особенно ему нравилась та операция, которую он сейчас разрабатывал. Он полагал, что она может войти в историю спецслужб. Конечно, композитор немного спутал карты, но это легко исправимо. Среди музыкантов столько их людей, что они легко провернут с Лапшиным все, что им будет велено. А тот будет молчать. У него натура такая. Он вычислил, как ему казалось, его натуру. Таким легче терпеть и страдать, чем рискнуть что-то изменить. Ведь может быть хуже, уверяют они себя. И не только им может быть хуже. Это благородство? Или трусость? Интеллигенты на такие вопросы отвечать не любят. Хотя их никто особо и не спрашивает. Интеллигенты нужны для ассортимента.

Абакумов будет доволен. Все в его стиле. Главное только — все довести до конца самому. Никого не подключать. Операция строгой секретности.

Все исполнят свои роли. Он их им распишет до тонкостей. Но они будут считать, что действуют сами, исходя из якобы своих побуждений, желаний, рассуждений.

Композитор после операции выжил. Спрятаться в смерть у него не вышло. От органов не спрячешься. Может, оно и к лучшему. Его смерть сейчас ни к чему. Он пригодится.

Он любил жизнь. И ему нужны были живые. Про умерших, даже по его вине, он забывал сразу. Чтоб не мешали любить жизнь.

1985

Каждому из четверых сидящих за столом в гостиной на улице Огарева было что скрывать друг от друга. Светлане — свою давнюю, так много изменившую в ее жизни связь с Волдемаром Саблиным, Льву Семеновичу — не прекратившееся общение со старшим внуком и зятем, Димке — свой нарастающий страх оттого, что Арсений случайно встретится с Аглаей Динской, которая с девочек влюблена в него и за эти годы, очевидно, его не забыла, Арсению — знание того, что причина катастрофы их семьи вовсе не в том, что отец подписал то письмо против Сахарова и Солженицына.

Если бы сейчас с ними рядом сидел Олег Храповицкий, он, пожалуй, претендовал бы на титул того единственного, кому нечего таить.

Но он сейчас лежал после инфаркта в реанимации Бакулевского института. Без него семья не восстанавливалась. Не хватало последнего фрагмента пазла, дающего наконец возможность разглядеть, что задумывалось изобразить.

— Поди поспи. У тебя глаза красные. Я постелю тебе у себя… — сказала Светлана Львовна, глядя на совсем раскисшего старшего сына.

Арсений согласно кивнул, поскольку сон уже не мог больше ждать и наступал из темной своей глубины все грозней и настойчивей.

«У себя», как понял Арсений, означало в бывшей супружеской спальне мужа и жены Храповицких.

— Дать тебе пижаму?

— Спасибо. Не надо.

Как бы люди ни бегали от себя, сон все равно настигнет их.

Арсений заснул почти сразу же.

Оставшаяся бодрствовать троица принялась вполголоса обсуждать произошедшее.

Часть третья

Назад Дальше