Знай тогда Норштейн и Лапшин, что почти во всех комнатах дома в Борисоглебском стояли прослушивающие устройства (органы неусыпно следили за военным прокурором Хорошко), могли бы посмеяться, что в этом их разговоре «сидящие на ушах» далеко не все бы поняли.
Но после развенчания культа личности Сталина на эту тему никто не иронизировал. Как и до развенчания культа личности.
Лев Семенович не обманул. Он действительно походатайствовал перед Еленой Фабиановной. Но устроить Лапшина на работу в Гнесинку не получилось. Партия сурово следила за тем, чтобы провинившиеся в идолопоклонничестве перед Западом никуда больше не просочились. Тогда Михаил Гнесин, брат Елены Фабиановны, также включился в устройство судьбы Шуриньки. Помогала и пианистка Юдина, любившая музыку Лапшина и считавшая его гением. В итоге результат вышел смехотворным, но отчасти спасительным. Лапшина и Шнееровича пристроили в «Кинотеатр повторного фильма» — играть во время кинохроники. Оплачивалось это весьма сносно. Лапшин все время ждал, что его исключат из Союза композиторов, но пока его не трогали. Наоборот, Михаил Фабианович, пользующийся большим влиянием, включил его в число тех, кто должен был написать произведение о Сталине. Из этих произведений планировалось составить программу пленума Союза композиторов, посвященного юбилею великого вождя народов.
Шуринька постепенно привыкал к жизни «на треть желудка».
После того консерваторского собрания ни разу у него не возникло мысли зайти к Людочке и попросить ее поставить ему укол.
Морфий отпускал его.
Татьяна продолжала, хоть и намного реже, бывать у Гудковой в Борисоглебском. Там, кажется, все было по-прежнему. Только у Людочки появился друг-иностранец, вроде бы из французского посольства.
И трудно было в этом признаться, но неотступней всего его тревожило одно: вычислили ли его, убегающего, те, чей разговор он слышал на Собачьей площадке майским вечером 1948 года?
В начале декабря он сумел уверить себя, что если его тогда опознали, то он уже давно бы по каким-то признакам это почувствовал. Он был настолько беззащитен, что с ним могли бы сделать что угодно. Однако с ним ничего такого не происходило. Да, его вышибли из консерватории. Но это кампанейщина. Он попал под колеса этой машины вместе со всеми, за компанию, за происхождение. В этом не просматривалось никакого персонального акта против него.
Скорее всего, его приняли тогда за случайного прохожего. Ведь было темно. И бежал он быстро. Хорошо бы это так и было!
Но пленум Союза композиторов и последовавший за ним секретариат доказали, что рассчитывать на благополучный исход не приходится. Совершенно точно все это время на его жизнь кто-то искусно влиял, наблюдал за ним, направлял его, создавал для него те или иные ситуации, просто он этого не замечал. В страшных снах, граничащих с явью, Шуринька представлял себя бескрылой мухой, замершей на белой поверхности и знающей, что тот, кто занес над ней мухобойку, никуда не торопится.
Поначалу с посвященной Сталину «Приветственной кантатой» на стихи Сергея Острового все складывалось как нельзя лучше. Лапшин исполнял ее на фортепиано перед строгой комиссией Союза композиторов, и произведение получило высокую оценку. Однако потом все изменилось. В докладе на секретариате, проходившем по итогам пленума, Тихон Хренников сказал буквально следующее:
«В ряде случаев, как я уже отметил выше, мы можем говорить и о ПРЯМЫХ НЕУДАЧАХ, ТВОРЧЕСКИХ СРЫВАХ, ИМЕЮЩИХ ДЛЯ НАС ПРИНЦИПИАЛЬНОЕ ЗНАЧЕНИЕ. УМЕСТЕН ВОПРОС: КАКИМ ОБРАЗОМ ПОПАЛИ ТАКИЕ СОЧИНЕНИЯ В ПРОГРАММУ КОНЦЕРТОВ ПЛЕНУМА? Здесь я должен принять вину на секретариат и на себя лично за то, что в предварительном ознакомлении со множеством сочинений для отбора на пленум мы допустили ряд ошибок, не сумев в исполнении за фортепиано сделать правильную оценку качества некоторых произведений. Так, для исполнения на пленуме была отобрана “Приветственная кантата” композитора Лапшина, ПРОИЗВЕДЕНИЕ ХОЛОДНОЕ И ЛОЖНОЕ ПО СВОИМ МУЗЫКАЛЬНЫМ ОБРАЗАМ, КРАЙНЕ СУМБУРНОЕ, ШУМНОЕ И БЕСПОМОЩНОЕ. Автор не отнесся с должной ответственностью к теме своего сочинения, не произвел предварительной глубокой работы над отбором музыкальных средств, над определением стиля сочинения, над организацией материала».
Слушая все это, Шуринька прозрел. Ясно, что такая перемена связана с чьим-то вмешательством, кто-то устами Хренникова показывает ему на его истинное место, кто-то дает ему сигнал, что его побег с Собачьей площадки не тайна и что ему придется теперь смириться с ощущением чьих-то рук на горле и молчать о том, что ему открылось в тот вечер, если хочет выжить.
Хорошо еще, Михаил Гнесин встал на его защиту. Иначе все могло бы дойти до исключения из Союза прямо на секретариате.
К Гнесиным обязаны были прислушиваться. Их семейству благоволил сам Иосиф Виссарионович.
И вот он принял приглашение прийти отмечать Новый год к Гудковой. Там он взглянет опасности прямо в глаза. И тогда посмотрим, кто отведет взгляд первым.
1985
Олег Александрович Храповицкий лежал ровно, сравнительно удобно и старался не двигаться. В затуманенном и еще медленном сознании свербило: если начну ворочаться, жгучая боль в центре груди вернется и задушит. Из ватного тумана всплывали неповоротливые мысли: наверное, Арсению уже сообщили? И он наверняка уже в Москве.
Чудесный, заботливый сын! Что бы он делал без него все эти последние годы? Арсений многим пожертвовал ради него. А что совершил для него он? Чем отплатил? Достаточно ли этого?
Да уж. Такие размышления не для третьего дня после инфаркта. Последнее, что он помнил из той жизни, которую болезнь, очевидно, теперь разделит надвое, это вид на Москву с небольшого холма, на котором располагалось несколько игривое в архитектурном смысле здание ЦК партии. Он оглядывал город, видел начало улицы Степана Разина. Там, чуть дальше, район, где снимал комнату в юности. До женитьбы. Думал: надо как-то успокоиться, привести в порядок мысли, разработать хоть какой-то план. Но не пришлось. Что-то неподъемное возникло в груди и потащило с неодолимой силой в надвигающуюся гулкую темноту.
Принимал его на Старой площади чиновник из сектора культуры ЦК, по фамилии Чижиков. Важный, полный, почти без шеи, с крылатым подбородком, с безвольными, как будто с трудом удерживающимися на лице губами. Разговор получился с недомолвками, не конкретный, но к чему-то неуловимо обязывающий Олега Александровича, при этом каждое слово Чижикова было липким, как растаявшая карамелька. Чижиков сперва довольно долго разглагольствовал о значимости апрельского пленума ЦК партии, о том, что советская культура должна чутко ответить на новые вызовы и что литературная наука не может остаться в стороне от всего этого. Олег Храповицкий изображал, что внимательно слушает. Он давно уже не верил в этот энтузиазм верхов, связанный с обновлением общества. Ему хватило своих восторгов от хрущевской «оттепели», которая кончилась не пойми чем. Как объяснить этому человеку, что литературная наука не откликается на вызовы, она изучает то, что уже есть и непреложно. И никак иначе. Неужели в ЦК собрались такие дилетанты? Такие спонтанно возникающие вопросы он уже много лет давил в себе, считая бессмысленными, а какой-либо протест против системы — ненужным и опасным. Впрочем, большой пользы он не видел и в прилежном встраивании в предлагаемые властью координаты. Однажды он совершил подобное, искренне поверив, что Сахаров и Солженицын — враги. И чем это кончилось? Если не в состоянии контролировать последствия своих действий, лучше вообще никуда лезть. Вот и теперь он имитировал вдумчивый интерес к тому, что излагал Чижиков.
«Не для этого же он меня вызывал? Не для того, чтобы в верности линии партии убеждать? Тут кроется что-то еще», — настороженно размышлял Олег Александрович. В какой-то момент он удивился: голос Чижикова звучит как-то не так — приглушенно и будто из капсулы, но это ощущение быстро прошло, и он не придал этому значения. Только ослабил вдруг начавший давить на шею галстук.
Наконец Чижиков перешел к самому главному. По мнению ЦК, директор ИРЛИ Андрей Иезуитов трактует советское литературоведение слишком догматично. Уже поступило достаточно много сигналов от сотрудников, вскрывающих случаи того, как Иезуитов подавляет в коллективе прогрессивные тенденции и, попросту говоря, не хочет перестраиваться.
Олегу Храповицкому потребовалось время, чтобы осознать услышанное. Что за бред! Иезуитов кабинетный ученый, интеллигент. Что он там может давить? И какие еще сигналы? Кому это нужно? Но ЦК партии слишком серьезное место для сомнений частного лица.
— Что вы об этом думаете? — Чижиков неожиданно придал своему тону благорасположение, словно не призывал к ответу, а советовался.
Храповицкий разнервничался. Что он об этом думает? Ничего не думает. О чем думать? Какие-то чудеса! «Сигналы»…
Видя замешательство собеседника, Чижиков продолжил:
— В скором времени в одной из ленинградских газет может появиться письмо сотрудников института о необходимости, скажем так, свежего ветра в руководстве ИРЛИ.
При слове «письмо» Олег Александрович похолодел. Призрак ужасного 1973 года вылез из-за спины Чижикова, поднялся к потолку и оттуда, мерзко кривляясь, делал ученому какие-то знаки. Он с трудом выдавил из себя:
— Все, что вы говорите, для меня, честно говоря, в новинку. Мне надо все это проанализировать.
— Что ж вы, заместитель директора, а не видите того, что происходит у вас под носом.
— Я больше занимаюсь научной частью. На политику времени не хватает. — это была заведомая глупость, и Храповицкий знал это, но больше ничего в голову не шло. Не молчать же.
— Это плохо. Без политики у нас никуда. Политическая близорукость — почти преступление. Не забывайте об этом. — Чижиков что-то быстро записал ручкой на листе, который лежал перед ним. — Ну что же. Раз, как вы сами говорите, вам нужно время, чтобы все проанализировать, — мы вам это время дадим. Но учтите, его не так много. Вот вам мой прямой телефон. Звоните в любое время, если возникнут какие-то соображения.
Чижиков дал понять, что разговор окончен.
Некоторое время после того, как вышел из кабинета Чижикова, Храповицкий совершал все действия автоматически, не вдумываясь. Спустился на лифте, надел куртку, замотал горло шарфом, пристроил на голове шапку-ушанку, проверил, с ним ли его очки для чтения.
«Мне надо все это проанализировать». Какая пошлость! Чего уж тут анализировать! Все ясно до кристальной жути. В ЦК решили убрать Иезуитова и ищут для этого руки. Этими руками будет предложено стать ему. Андрей Николаевич! Добрейший, тонкий человек. Только два года, как назначен директором. До этого являлся замом. Именно на его место и пришел Храповицкий. Иезуитов явно симпатизировал ему, ценил как исследователя.
Что делать? Его обратный поезд еще не скоро. Вечером. Его влекло куда-то. Надо было выгулять, выходить, вытоптать что-то из себя — свою вялость, нерешительность и страх. Как, интересно, теперь выглядит дом, где он снимал квартиру в аспирантские годы?
Почему-то вспомнилось, как он в день похорон Сталина торопился в ИМЛИ, наивно полагая, что ему разрешат там поработать, и увидел на другой стороне улицы Светлану, насмешливо разглядывавшую его.
Но инфаркт не дал ему вспомнить все до конца. Подхватил и увел в темноту.
Когда он очнулся, то почему-то решил, что все еще в кабинете Чижикова. Только спустя минуту память все вернула.
Кто-то подергал его за руку. Он открыл глаза. Над ним нависла медсестра. Щеки ее пылали румянцем. Запах мороза смешивался с запахом табака.
— Олег Александрович! Вас переводят из реанимации в обычную палату. Как вы себя чувствуете? Надо перелечь на каталочку.