Сталин с портрета благословлял его на дальнейшее. На дальнейшую жизнь.
Иногда он задумывался, как советский народ гибок и податлив, как легко он позволил им слепить из себя то, что они лепили, как легко впустил в себя страх и стал этим страхом руководствоваться во всем. До войны этот страх проглотил в них все завоевания революции, всю свободу, которую принесли на штыках большевики, эсеры и прочие, всю ошеломительную сладкую ярость лозунга: «Кто был ничем, тот станет всем!» Никто никем не стал. Все превратились в мишень. И лишь война им была за счастье: на войне страх преодолевать легче, на войне бесстрашные люди — герои, после войны — враги советской власти. И, победив Гитлера, удавив его мощью своей территории, выставив его ненужным и опасным для мирового капитала, по крайней мере куда более опасным, чем Советы, отказавшиеся от идеи построения социализма на всем земном шаре, они оказались так благодушны, что не свергли того, кто бросил их на этот жертвенный алтарь. Свою победу они подарили своим палачам. Им, кто держал нити их жизней за оба конца и легко подтягивал их для собственных надобностей. Да еще пытаются угодить им, не понимая, что цена их жизней только в том, сколь успешно ими можно манипулировать. Они готовы совершать подвиги, поднимать промышленность и сельское хозяйство, писать симфонии и испытывать самолеты, лишь бы им разрешили соответствовать, разрешили считать, что они «стали всем». Хотя оставались по большому счету никем. Ничего не решали и ни на что не влияли. Решали и влияли они, те, к кому относил себя Аполлинарий Отпевалов. Высшая каста.
Чай остывал, и он кинул в стакан еще один кусок сахара. Сахар долго не растворялся.
1985
Из неудобного и навязчивого сна Олега Александровича вывел приятный мужской голос:
— Просыпайтесь, голубчик. Нам надо поговорить.
Олег Храповицкий открыл глаза. На стуле рядом с его кроватью устроился мужчина во врачебном халате, в чересчур на вид громоздких, почти квадратных очках и с уютной маленькой бородавкой на правой ноздре.
— Ну что же. Поздравляю вас с возвращением с того света. — человек в белом халате говорил как чеховский герой во время дачного чаепития.
— Неплохо бы ознакомиться с подробностями. — Олег Александрович сразу проникся симпатией к этому уютному, внушающему надежду на то, что все будет хорошо, эскулапу.
— Извольте. У вас был инфаркт. Этого достаточно? — доктор засмеялся. — Давайте знакомиться. Меня зовут Вениамин Аполлинарьевич. Фамилия моя Отпевалов. Не очень подходящая для врача, но другой нет.
Бывает так: людям необходимо что-то обсудить друг с другом, но между ними столь плотное, будто залитое бетоном, пространство, что каждое их слово бьется в него и отскакивает к ним обратно ушибленным и выхолощенным. А случается наоборот: между собеседниками образуется что-то наподобие воронки, которая принимает все слова и фразы, сцепляет их, создавая витиеватые цепочки взаимного понимания, вьющиеся по красивым и законченным смысловым траекториям.
Ни Храповицкий, ни Отпевалов не отличались повышенной коммуникабельностью, но, когда их пути пересеклись, каждый обнаружил в визави того, с кем давно хотел поговорить. И не потому, что Отпевалов увлекался литературой и втайне кропал многострочные стихотворения, и не в связи с тем, что Храповицкий с юности интересовался медициной и чуть не стал врачом; дело в том, что у советской интеллигенции к тому времени накопилось много невыговоренного, и на фоне общей разобщенности встреча с тем, кто существует с тобой в одной системе координат, воспринималась с азартом.
— Вам повезло. То, как вы упали, заметил дежурный милиционер около ЦК партии. Он сразу вызвал «скорую» по спецсвязи и сообщил врачам, откуда вы вышли. И они оперативно привезли вас к нам… — Отпевалов поправил очки.
— Моему сыну сообщили о том, что со мной?
— Да. Конечно. Он уже в Москве…
— Когда его ко мне пустят?
— Завтра. Сейчас поставят капельницу. Вам теперь предстоит слушаться меня во всем. Какое-то время.
— Я согласен. Вы внушаете доверие.
— Никогда не слышал такого в свой адрес. — Отпевалов засмеялся. — Обычно это подразумевается само собой.
Пока медсестра, та самая розовощекая, рыжая и пахнущая табаком девица, пристраивала к вене Храповицкого иглу, Отпевалов наблюдал за всем этим, встав поодаль и скрестив руки на груди.
Конечно, врачебная этика, да и вообще весь распорядок поведения врачей не предполагает сидения с пациентом, а тем более с инфарктником в то время, когда ставят капельницу. Но Отпевалов почему-то все нарушил. Какая-то неодолимая сила тянула его к пациенту, и он устроился рядом с ним на стуле и приступил к расспросам. И расспросы эти вовсе не касались здоровья Олега Александровича. С ним врачу все было более-менее понятно. Кризис миновал. Предстояло долгое выздоровление. Но бывает, что оно и не затягивается. Если сосуды не изношены слишком.
Храповицкого обрадовало то, что врач не ушел. Этот доктор с бородавкой, опытный, примерно его возраста, непременно выведет его из лабиринтов болезни на свет. Сам его вид поднимал настроение. А хорошего настроения не бывает у безнадежно больных.
— Когда меня выпишут? — Храповицкий попытался принять удобное положение.
— Лежите спокойно, а то капельница выскочит. — Отпевалов обеспокоенно приподнялся, чтобы посмотреть, в порядке ли все с иглой в вене. — Трудно сказать. Поглядим, как пойдет выздоровление. Вы же молодой еще! Зачем вам тут задерживаться надолго?
Они разговаривали вполголоса, чтобы не тревожить дремавших соседей Храповицкого по палате, коих было двое. Изначально врач рассчитывал беседовать с пациентом не более получаса и засек время. Но беседа в итоге затянулась и длилась почти час.
Литературоведу не терпелось выяснить все подробности своего состояния, чтобы потом, основываясь на своих любительских познаниях в медицине, самому нарисовать себе перспективу своего выздоровления. Однако этот настойчивый интерес наталкивался на нежелание врача открывать больному все — Отпевалов полагал, что подобные сведения могут повредить выздоровлению и вызовут слишком сильное эмоциональное переживание. Он лишь всячески убеждал Храповицкого, что самое плохое позади и угроза жизни миновала. Сам же он все время переводил темы с медицинской на литературную, выведывал, на чем специализируется ученый, как он смотрит на современную литературу, кто из поэтов ему нравится. Храповицкий про себя удивлялся такому интересу, но отвечал весьма подробно. Сказал, что из поэтов ценит больше всего Левитанского.
Когда Отпевалову сообщили, что к ним угодил с инфарктом заместитель директора Пушкинского Дома, он порядком разволновался. За всю свою многолетнюю врачебную практику он никогда не лечил литератора. Видимо, они от сердечных болезней сразу умирают.
Неужели можно будет показать кому-то свои стихи и получить наконец профессиональную оценку? Хотя сейчас рано об этом даже помышлять. Сейчас пациенту точно не до его стихов. Но вдруг установится контакт? Случалось, что с некоторыми своими больными он доходил до полной почти откровенности. Восстановление после сердечных кризисов требовало доверия к врачу больше недели в иных случаях. Ведь выздоравливающим предстояло пересмотреть весь свой образ жизни. А без регулярных консультаций специалиста это подчас дается с большим трудом. Может, и здесь что-то подобное получится? Надо попробовать.
В этих размышлениях опытного врача мальчишеский восторг неофита и желание, чтобы твоим творчеством восхитились, пересиливали не только врачебную этику, но и даже больничный распорядок, строго обязательный для всех. Он никогда бы не решился показать свои тексты кому-то из профессионалов: боялся сухой вежливости, в которой будут закутаны насмешки. Но тот, кого лечишь, — это другое.
Если бы кто-то из двух спящих сердечников, делящих с Храповицким больничную палату, проснулся, то подивился бы диковинному тихому разговору врача с больным. Но этого не произошло.
— Не сердитесь за хлопоты, что мы вам доставляем, — попросил Отпевалов, осознав, что дальнейший разговор о литературе чересчур утомляет Олега Александровича, — но думаю, что вы быстрее восстановитесь в отдельной палате. — доктор улыбнулся почти торжествующе. — В самое ближайшее время вас туда переведут. Я сейчас дам такое распоряжение.
Прощаясь, Отпевалов сообщил, что о его здоровье еще справлялась какая-то женщина.
— Кто же это? — удивился Олег Александрович.
— Представилась Светланой Львовной. Более ничего не скажу. Не в курсе. Мне дежурная сестра передала.
Храповицкий вздрогнул, будто по всему его телу прошел разряд неведомого тока.
1949
Лапшин в ту новогоднюю ночь напился едва ли не впервые в жизни. Напился до потери себя, до дурковатой смелости, до бессмысленных, сбивчивых откровений ни о чем. Возможно, он так подсознательно готовил себя к тому, чтобы все же рассекретить доносчицу. Но даже такой дозы алкоголя ему не хватило, чтобы совершить этот самоубийственный шаг.
Надо сказать, что в ту ночь у Гудковой каждый был пьян по-своему.
Сенин-Волгин, обычно едкий, не упускающий случая кого-нибудь поддеть или указать кому-нибудь на его несовершенство, от выпитого не заводился, как обычно, а мрачнел, погружался в себя, на лице его отображалась безнадежная тоска. Танечка Кулисова, наблюдая, как напивается ее возлюбленный, тоже позволила себе пару рюмок и почувствовала себя как-то странно: не пьяной, но вдруг потерявшей внутреннюю твердость, готовой уступать всем и каждому, и то, что Лапшин глотает водку как воду, ее перестало пугать. Франсуа, друг и, по всей видимости, жених хозяйки, сначала все время обнимал Людочку за плечи, держал ее за руку, а потом уселся во главе стола, как кукла на самоваре, и время от времени задремывал, иногда смешно просыпаясь и непонимающе водя глазами туда-сюда. Света Норштейн пунцово раскраснелась, ее черные густые волосы растрепались, будто в комнате дул сильный ветер, она все время затевала с кем-то какой-то специальный разговор, но ее темы никого не интересовали. В конце концов она надулась, отнесла свой стул в угол комнаты и села, уплетая за обе щеки испеченный хозяйкой яблочный пирог.
Шнеерович и Генриетта Платова вдруг воспылали друг к другу симпатией. Общались только вдвоем, и чем дальше утекала ночь, тем чаще они выходили вместе покурить. Во дворе за сараем они целовались с каждым разом все жарче и жарче, а Михаил все больше позволял своим рукам под накинутым на молодое тело девушки полушубком.
Вера Прозорова, как всегда, красовалась, что-то с увлечением рассказывала о своих друзьях Рихтере, Пастернаке, о муже ее тети Генрихе Нейгаузе, о том, как она недавно была в Переделкине у Пастернаков и как там все по-другому, не так, как везде. То, что ее не очень внимательно слушали, не сбивало ее с толку. Она вещала с неоскудевающим энтузиазмом. Уже под утро в комнату к Гудковым ворвался пьяный сосед-инвалид и покусился на то, чтобы поцеловать Прозорову в губы. Хама выталкивали всей компанией.
Он кланялся и извинялся.