— Светлана Львовна! Спускайтесь к нам, что же вы? — позвала Храповицкую Аглая. — Зачем вы там стоите?
Она так долго ждала его. Она растеряла почти всю свою любовь к нему, разменяв ее на ненависть к тем, кто у нее эту любовь отобрал, к некоему обобщенному злу, растекающемуся в этой стране повсюду, заполняющему людей до горла, превращающему их в свои безотказные орудия. И вот он здесь. Почему же у нее нет и намека на захватывающее счастье? Отчего она не может выдохнуть и прокричать: «Дождалась!»?
Она уже не та. Какая теперь любовь? Какие страсти? Но он-то здесь. Вот он. Перед ней, живой. Может, рассмотреть что-то типа совместной жизни? Не сейчас. Потом. Чуть позже. О боже! Нет! Нет! Это невозможно! Наверное, невозможно. Наверняка невозможно. Это настолько ниже и пошлее того, что между ними было, и того, чего между ними так и не случилось; это настолько меньше и глупее этих беспомощных и никому не нужных лет, той яростной тоски по нему, по тому Волику, что уже никогда не вернется, что уже не существует и не будет существовать, по нему, оставшемуся там, во Владимире, в маленькой квартире, так быстро ставшей для них раем, так плотно удерживающей этот рай целым и невредимым, но все-таки в итоге позволившей ему прохудиться и впустить в себя то разрушительное, мерзкое, стадное, ломающее с треском кости и вырывающее сердца, чему они вдвоем так истово, до последнего сопротивлялись.
И вот они стоят и курят у открытого окна, между шестым и седьмым этажами в доме на Огарева. Внизу небольшие строения во дворе держат на крышах толщи снега, которые сейчас не в силах поколебать нервный городской ветер. Окна дома напротив почти все горят, и этот свет сквозь занавески не позволяет зимнему вечеру распространить свое темное влияние везде, где ему заблагорассудится. Небо влажное и не конкретное, в грязных разводах, цветом напоминающее половые тряпки, без звезд.
Фонари внизу родом из безвременья.
А она, столько лет его прождавшая, вынуждена вести себя с ним как с мифическим сослуживцем, который по-товарищески заглянул к ней переночевать! Как же неуклюже соврала! Но эта ложь позволила впустить его, задержать. Смешно, что в этот бред все охотно поверили. Да и как не поверить? Не может она, Светлана Львовна Храповицкая, лгать. Ведь ей это совершенно незачем. Она достойная, солидная дама. А может, лучше было не врать? Почему все же Аглая Динская никак не отправится домой? Ведь она же обещала, что поможет ей с английским! Она ведь за этим и приходила! Что ей еще нужно в ее доме?
— Как тебе Москва? Ты ведь давно, кажется, не был у нас? — спросила Светлана Львовна у Волдемара, после того как он дал ей прикурить, ловко укрыв в руках спичку от сквозняка.
— Я не успел особо разглядеть. — Храповицкая догадалась, как нелегко Волику дается навязанная ею роль, но он все же следует ей. Молодец! Старается ее не подвести. — С вокзала прямо к тебе. Извини, что без звонка. Я номер твой куда-то задевал. В книжке нет почему-то. А вот адрес помнил. Никак не думал, что эти черти с гостиницей напутают. Чепуха какая-то! Бронь, говорят, только с завтрашнего дня. Уж и так, и так… Может, все же есть свободные номера… Все бесполезно. Сервис ненавязчивый, как говорится.
— Да уж. Ты меня поразил немного, честно говоря. — Светлана Львовна показно хохотнула. — Особенно когда спросил: я не вовремя?
— Да я так смутился, когда тебя увидел. Не ожидал даже, что так растеряюсь. Вот и ляпнул такую глупость. Смотри, если тебе негде меня положить, я могу и на вокзале перекантоваться до утра.
— Ну о чем ты? Какой вокзал? Как ты, наверное, заметил, места у нас много. Диван на кухне подойдет?
— Мечта!
— Светлана Львовна и Лев Семенович очень гостеприимны. Это весь дом знает, — вмешалась в разговор Аглая. — Так что вы молодец, что к ним пришли. Правильный выбор!
Светлана Львовна отметила несколько панибратский тон Аглаи в отношении Волдемара. Неужели за несколько минут, проведенных на лестнице, они так сблизились? Как же все сегодня некстати! Надо же было Генриетте позвонить со своими дурацкими извинениями. Так не вовремя! Она еще сама не отдавала себе отчета в том, какая душная волна ревности сейчас поднималась в ней. Аглая такая молодая, розовощекая, ладная, раскрепощенная. А она? С волосами, которые уже давно не красила, с дурацким пучком на голове, заколотым мамиными еще шпильками, с шеей, на которой становится все больше морщин, с руками, которые давно уже никого не гладили. Конечно, с Аглаей Волику интересней. Где между мужчиной и женщиной нет прошлого, возможно все. Но Аглая какова! Да уж, молодежь пошла. Она в ее возрасте с незнакомым человеком уж точно не любезничала бы в первый день знакомства. Хотя, когда она впервые повстречала Олега, им потребовалось не так уж много времени, чтобы разговориться.
Но то был Олег…
И тогда умер Сталин…
— Как там наша кафедра благословенная? Все ли живы-здоровы? Как переносят перестройку? Перестраиваются или плетутся в арьергарде? — Волик, похоже, входил в роль. Какой он способный. Всегда был способный. Жаль, что такого человека общество отторгло. И за что? Он никого не убил, ничего не украл.
— Друг мой, я на пенсии. — Светлана отбила перекинутый ей через сетку мяч. — Особых сведений не имею. И, ты знаешь, совсем от этого не комплексую. Времени свободного куча. Пенсия хорошая. Хожу по музеям, в театры.
— Неужели ты уже на пенсии? — Саблин удивился искренне, но, мгновенно осознав бестактность, поменял тему. — У вас, я посмотрю, со спиртным в Москве не так уж и тяжело, как везде. По стране одни безалкогольные свадьбы. Дружинников и членов обществ трезвости на них больше, чем друзей и родственников, как говорят.
«Кто говорит? Откуда он вообще взялся? Где теперь его дом? И есть ли он у него? На что он рассчитывает? Он никогда ничего не делал, не продумав во всех деталях. Ведет себя так, будто и вправду педагог иностранного языка из провинции», — недоумевала Храповицкая.
— Загашники просто большие. А так то же самое. Общества трезвости везде организуют. Пьющих отслеживают. Позорят. Бред какой-то. Слышал, что в Крыму по указу Лигачева все виноградники вырубили? Говорят, все под корень. Хотя ничего удивительного. — Светлане вдруг стало жутко холодно, и она испытала острейшее желание прижаться к Волдемару и попросить его ее согреть. Как раньше.
— Почему ничего удивительного? — Аглая пристально всмотрелась в Светлану Львовну. — По-моему, это действительно дикость. В консерватории вон тоже общество трезвости создали. А возглавил его педагог по истории партии. Я, кстати, в прошлом году встретила его случайно на Тверской, так от него разило, как из пивной бочки.
— Эх, девочка моя! — Храповицкая решила не вовлекать Динскую в политические диспуты сейчас. — Когда доживешь до моих лет, тебя тоже мало что будет удивлять. Даже пьяный педагог по истории партии.
— Ну что вы! До каких лет? Вы прекрасно выглядите. Насчет пенсии вы, наверное, пошутили?
Светлана Львовна впервые, наверное, за весь этот день улыбнулась без всякой задней мысли.
Милая безобидная лесть — самый верный способ успокоить человека. И почти никто не задается вопросом: зачем человек тебе льстит?
— Давайте все же окно закроем. Что-то холодно становится совсем, — предложила Храповицкая.
Волик незамедлительно исполнил ее просьбу. Для этого ему пришлось встать коленями на подоконник, чтобы задвинуть высоко находящийся шпингалет. «Когда открывал, он то же самое проделывал? Аглая попросила или сам надумал?» — не без раздражения размышляла Светлана.
— Аглая счастливица, учится в консерватории, — мечтательно протянул Саблин. Все трое уже минут пять как затушили сигареты и выбросили окурки в пустую банку из-под индийского кофе. — Я всю жизнь мечтал научиться на чем-нибудь играть. Но увы, так и не привелось…
— Светлана Львовна, я, кстати, взяла у вас с кухни вот эту кофейную банку. Извините, пепельницы не нашла нигде. А вас отвлекать не хотелось, вы по телефону разговаривали. Ничего? — повинилась Аглая. — Я пойду к ребятам, а то они уж, наверное, скучают. Вы еще будете курить или банку забрать?
— Оставь пока. — Светлане Львовне не терпелось, чтобы Аглая куда-нибудь наконец делась.
* * *
Как только Аполлинарий Отпевалов услышал по телевизору первое выступление Горбачева после избрания того генеральным секретарем ЦК КПСС, ему все стало ясно. Этот человек намерен играть по своим правилам, это в нем заложено генетически, его не остановить, равно как и не объяснить, как легко чужие правила принять за свои, если чересчур самонадеян и неразборчив в методах. Он попал на это место случайно, и он не понимает, как сохранять государственность на этой огромной бестолковой территории, где всякий местный руководитель из цивильного капээсэсовского клерка легко превращается в вожака племени, если снять с него удавки страха перед высшей силой, перед карающей государственной машиной, перед высшей центральной властью. Пока царек наместник властителя, он держит себя в рамках. Если ему дается самостоятельность, он теряет меру и превращается в беспредельщика. Горбачеву кажется, что надо дать царькам свободу, право принятия решений, избавить их от чрезмерного давления сверху. Но если государственная машина не карает, она уже не машина. Ха-ха. Ехать будет не в чем, дорогой Михаил Сергеевич! А ведь до него все-все, без исключения, осознавали: не будет народ жить в страхе — пожрет и пропьет сам себя, уничтожит без остатка. А этот решил, что надо социализм с человеческим лицом установить, демократию вспомнил, при всем этом еще и водку запретил пить. И некому объяснить ему, что нашему человеку без кира никакая свобода не нужна, для него свобода и есть бухло. За него он любое лицо из человеческого нечеловеческим сделает. Социализм с человеческим лицом. Они этим идиотским выражением уже все перечеркивают, свою же пропаганду. А до этого с каким он был лицом? С людоедским? С животным? А может, это и не социализм тогда никакой, если с человеческим? Никому в башку это не пришло? А ведь эти вопросы им скоро зададут. Жидята первые прибегут. Тогда придется почесать Генеральному лысую свою башку, ох придется!
К тому, что окна в доме напротив вечером не горели, Отпевалов давно привык. Там находилось какое-то учреждение, заурядный городской главк. Ему никогда не приходило в голову поинтересоваться, какой именно. Все эти городские власти в СССР придуманы были для выпуска пара. Чтобы народ наивно полагал, что ему есть к кому апеллировать. Главная власть всегда была в руках тех, к кому причислял себя он. Да, тогда, в 1951-м, его от этой власти пытались отлучить, оторвать его от нее, ломали, проверяли на прочность, но он прошел ее, эту проверку. Сломали только ногу, не его.
И теперь он навсегда внутри этой вечной силы, управляющей людьми, определяющей для них все, весь их жалкий путь. Он давно уже в отставке. И не по своей воле. Из-за выходок внучкиного муженька. Но отставка ничего не решает в их мире. Это лишь формальный рубеж. Он чуял, чуял, как хищник, что там, где надо, о нем не забыли. Те, кто отправил его на проверку, еще в игре. И знают, что он проверку прошел и подтвердил свою избранность.
Но теперь, после прихода пятнистого, это не то, чем он может себя укреплять в редкие минуты сомнений.
Все под угрозой. Система, давшая сбой, убьет не того, кто ее испортил, а тех, кто ее создавал.
Там, в главке напротив, тоже теперь наверняка обновление. Ходят людишки на службу и думают, будто они на что-то влияют. Берут взятки и полагают, что это только их тайна. Пигмеи!
До Горбатого все, кто руководил страной официально, впитывали с младых ногтей: тут, кроме них, правят еще две всемогущие силы: страх и ложь! Во всех возможных проявлениях. Чем больше проявлений, тем власть надежней. И если с ними не заключить союз, бразды ни за что не удержишь. При Сталине модификаций лжи и страха существовало больше всего, потому его до сих пор многие боготворят. Это те, кто не в силах вычислить все виды его лжи и большую их часть держат за правду. Но есть и другие, те, чьи тупые интеллигентские мозги сперва обманываются, а потом дрожат от страха. Они боятся и проклинают Иосифа по сей день.
А Михаил Сергеич решил народ от страха и лжи освободить. Или, по крайней мере, дает народу понять, что хочет. Но освободит его только от себя. И скорее всего, от страны.
Проработав на тот момент уже довольно долго в управлении кадров Ленинградского КГБ, пережив нескольких председателей его родной спецслужбы и так и не дождавшись хоть каких-то объяснений по поводу своего чудесного спасения из застенков, он начал развлекать себя внеслужебным анализом тех личных дел, что оказывались в его распоряжении. И чем больше он вникал в судьбу тех или иных деятелей, тем сильнее он убеждался в низости человеческой породы. Сдерживать эту низость способны только сила и организованность сверхлюдей, тех, кто познал рычаги управления, тех, кто умеет этими рычагами пользоваться. Никакой другой задачи у них нет. Все остальное ложь. Любовь к родине, самоотверженная служба, самопожертвование. Чушь! Всего лишь один из рычагов! И не самый важный притом!
Он сидел в полной темноте, лицом к окну, спиной к двери. Руки покоились на широких подлокотниках. Так садиться не положено, даже дома. Вход нельзя выпускать из виду ни при каких обстоятельствах. Но сейчас он этим пренебрег. Что-то подсказывало ему, что все правила, которым следовал всю жизнь, теперь предстоит пересмотреть.
После выхода в отставку он хотел отказаться от услуг домработницы, но Глаша, много лет служившая у него, все равно раз в неделю приходила по собственной инициативе и наводила в квартире идеальный порядок. Ей это было нетрудно, поскольку Аполлинарий Михайлович жил очень аккуратно и ей оставалось только протереть пыль и ликвидировать другие мелкие неприятности. Завтра — воскресенье. Глафира наверняка придет с утра, будет тараторить, выспрашивать о его самочувствии, потом что-то поскребет, протрет тряпкой и, спросив, не нужно ли ему что-нибудь купить, уберется. Она уже давно раздражала его, и он порой даже представлял себе, как достает из шкафа свою трофейную «палку» и в два-три удара забивает суетливую старуху до смерти. Но надо терпеть. Она — его единственная постоянная и проверенная связь с миром, и он сможет ее использовать как захочет, если потребуется. А потребуется, похоже, скоро.
Темнота обычно успокаивала его, удаляла из сознания все лишнее, оставляя только необходимое. От темноты он набирался сил, сливаясь с ней, использовал ее как броню, обретая неуязвимость. Настоящую неуязвимость. Нет ничего опаснее неуязвимости мнимой, в которой сам себя убеждаешь, вопреки тому, что реально происходит.