ВАЛЕРИЙ КАЗАКОВ
ХОЛОП АВГУСТЕЙШЕГО ДЕМОКРАТА
1
Где-то далеко за селом надрывно и протяжно выла собака, как будто чья-то грешная душа просилась на небо.
— Вот чёртово отродье, как зачует полнолуние, тут и начинает свой бесовский концерт. Так что теперь ночи три будет голосить, пока эта бледная поганка на ущерб не покатится. — Прохор небрежно махнул рукой на разгорающийся матовый шар июльской луны, налитый какой-то нездешней, молодой и дурашливой силой. — И главное-то что? Как этот мячик в прибытке или убытке — собака молчит. Да и не должно там быть собаки, ну никак не должно! С того рога посёлка все уже давно, почитай, посъезжали. Дома — кто на вывоз, кто на дрова — попродавали. Две-три избёнки, правда, без окон и дверей стоят, крыши пообвалились, позарастало всё. Далей, туда к лесу, старый скотник, остатки ещё послевоенной фермы. Где там собаке взяться, ума не приложу. Местные мужики уже и так и сяк изловчались, чтобы её, поганую, отловить да прибить! Это ж, почитай, третий год округе жития в полнолуние не даёт. Уже и цепью ходили, и хитростями разными, и засады устраивали — всё без толку. Только они к халупам этим подберутся, вой-то и зачахнет. По росной-то траве в пояс поди-ка побегай! Так что натягаются, вымокнут, а то ещё и портки об какую-нибудь загогулину подерут, идут по домам, матерятся. Тишина. Только этот мат-то и слыхать, а дойдут до села — опять выть начинает. Да и, кажись, всё в том же месте, откуда только что охотники-то отошли. Ну тут мат громче прежнего, а они в обратную с трикольем да вилами. Вой этот, значит, у домишек-то порушенных стихнет и, слышь ты, к лесу, к ферме перекатится. Вот так-то, мил человек. И что, не чертовщина, вы скажете?
— Да откуда ж мне знать, я жилец у вас новый, и вой этот, кстати, весьма приятный вой, надо сказать, только сегодня и услышал. Не обрати ты на него внимания, я бы эти лунные страдания и вообще мимо ушей пропустил. Давайте-ка, любезный Прохор Филипович, собирать на стол, да и закусим помалу, не глядя на поздний час да увещевания докторов. У меня у самого в желудке такой вой и урчание, что, того и гляди, все окрестные псы, или кто они там, посбегаются.
— А у меня всё, почитай, давно готово, барин. Вы пока умыться изволите, я мигом и сообразую.
— Спасибо, голубчик. — Енох Минович не без труда извлёк своё ещё не старое, но уже заметно тучнеющее тело из плетёного кресла, отчего оно как-то ропотно заскрипело и даже слегка хрустнуло. — «Раздавлю я его когда-нибудь!» — подумал, вздыхая, Енох и, тяжеловато ступая по некогда крашенному полу просторной веранды, ушёл в дом.
— Да не раздавишь, — как бы угадывая мысли нового своего постояльца, проворчал себе под нос Прохор, — не ты, чай, первый на нём сидишь, и не тебе, барин, последствовать. Ему, стулу-то этому, уже годов, почитай, тридцать. Эт я при службе уже двадцатый год, а она, эта плетёнка, при дядюшке, царство ему небесное, помнится, уже стояла. — И, отдаваясь целиком хлопотливому делу сервировки стола, Прохор засновал туда-сюда, как водомер, на своих длинных, сухих и слегка кривоватых ногах.
Всякий, занимающийся неспешной механической работой, знает, что при полной занятости рук голова остаётся абсолютно свободной и открытой для высокого полёта разнообразных мыслей. Прохор любил творящийся в нём мыслительный процесс, в который без особой нужды старался и не вмешиваться. Работа делалась своим знакомым чередом, а мысли и всевозможные воображения как бы особняком жили в нём, ей не мешая. Там, в своём внутреннем мире, он был совсем другим Прохором, там он жил своей старой жизнью, которую ещё помнил и которую любил.
Казалось бы, что того и прошло с 1991 года, а ты гляди, как всё поменялось! Хоть и был он в том далеке семилетним мальчуганом, а ныне уже, почитай, старец, шутка ли — скоро семьдесят девять, но память хранит в себе всё, словно вчера это было. И Юмцина, которого нынче и вспоминать-то перестали, и сменившего его Отина. Того более помнят как Преемника Первого Великого. Сейчас уже трудно вспомнить, его на переломе века в Преемники избрали или он уже тогда самого себя назначил?Три не то четыре срока царствовал, это, кажись, при нём институт преемничества стал конституционным, а Российская Федерация, после войны с объединённой армией хохлобульбов, которой успешно руководил евроясновельможный князь Арно Второй была преобразована в Великую Демократическую Империю. Правда, границы имперские съёжились, как шагреневая кожа. С запада межа проходила километрах в сорока от Одинцова, с юга — недалеко от Орла, на севере, выгибаясь дугой по Волге, ползла через Ильмень и Пермь за Большой камень. После чего надувалась в огромный пузырь, охватывающий почти всю западную и центральную Сибирь, так что восточное пограничье сложно змеилось западнее бывшего Красноярска, переименованного китайцами в Дзин-дза-мин. Столько всего с тех пор поменялось, господи святы! Только вот титул главного управителя, Президент-Император, остался неизменным, и имя его во все времена звучало одинаково — Преемник. Цифры, конечно, менялись, сегодня, к примеру, властвовал Преемник Шестой Мудрый. Так что кто их там, наверху, разберёт, они всё, что ни сделают, всё по конституции и по закону. Правда, кто их, эти законы, сегодня прочитать сумеет? Они, конечно, имеются в наличии во всех магазинах, питейных заведениях и пунктах питания, даже специальные полки оборудованы, где и лежат эти толстые книжки, но напечатаны они на новом государственном языке, а простой люд, как всегда, за властью-то угнаться не поспевает.
Говорят, у русского дворянства в девятнадцатом веке было весьма модно разговаривать по-французски, везло же людям! Ах, шарман, шарман! Чего тут сложного? А ныне без компьютерного русификатора ничего не разберёшь. Зато прогресс! Новым государственным языком межэтнического общения граждан Империи должен в ближайшие пять лет стать блистательный гибрид, вобравший в себя лучшие лексемы китайского, азербайджанского и разговорного американского. Русским, по замыслам его создателей, Развинталя, Мамедова и Юнь Симта, должно было остаться только произношение, ненормативная лексика и жесты. Язык придумали, законы на нём напечатали, делопроизводство запустили, а народ всё тащится, не поспевает! Но Президент-Император, на то и вождь нации, у него всё продумано, и чтобы граждане Сибруссии шустрее свою новую родную речь учили, был принят державный меморандум о том, что все бумаги, подаваемые в официальные учреждения, должны быть написаны на новом языке. А здесь крути не крути, учить придётся. Толмачи, конечно же, сразу объявились, за умеренную плату готовы любую бумагу выправить. Они, толмачи эти, всегда при власти держатся, во все времена и при всех державах, а что им делать, беднягам, остаётся, когда у них отродясь движущей силы — трудового крепостного крестьянства — не было. Так исторически сложилось, у всех народов есть, или, по крайней мере, была движущая сила, а у того народа-бедолаги её начисто не было. Вот и пришлось болезным на разных отхожих промыслах ещё издревле по свету горбатиться. Горбатились-горбатились да так всюду и поприживались. Надо им отдать должное, мужественный и мудрый оказался народ — за семь тысяч лет человеческой истории ни разу языка своего и веры не поменял. Сегодня такая стабильность и приверженность старым традициям, правда, не сильно и приветствуется. Новые философские теории чему нас, ущербных, учат? Да тому, что всякий консерватизм и розовые сопли по национальным корням и всякому там почвенничеству происходят исключительно от внутренней косности и недалёкости ума индивидуума, а также недостатка в обществе подлинных свобод и настоящих общечеловеческих ценностей. Когда-то и мы жили в такой вот полной стагнации, но всё-таки нашли в себе силы и вслед за просвещённой Европой отказались от проклятого прошлого. А то, что толмачи замкнулись в своей ущербности, так это не беда, их мало. Подумаешь, что могут значить какие-то два-три процента от общих шестидесяти трёх миллионов населения великой Империи.
— Ты смотри, Прохор, всё ещё воет!
— Так я же вам говорил, барин, теперь дня на три. Садитесь к столу, ваше высокопревосходительство. А то вкусности остынут.
Енох Минович ещё не был высокопревосходительством. Именно за этим «высоко-» он сюда, в эту богом забытую глушь, и притащился. А что прикажете делать, так всю жизнь в дойных миллионерах и проходить? Нет уж, дудки! Это раньше можно было на сэкономленные от народа деньги скупить пол чужой столицы под видом приобретения спортивного клуба. Ныне времена другие, деньги мало присвоить, (глупое слово «заработать» к большим деньгам никакого касательства никогда не имело), их, деньги эти, надо ещё и отслужить. Не отслужишь — враз всего лишишься. В лучшем случае успеешь смыться в берёзовое имение Герцена, так в последнее время стали называть Лондон, город, который когда-то давно, кажется, был столицей какой-то Англии, а сегодня прозябает заштатным городишкой мощной Объевры.
Не углубляясь в душевные дебри, Енох кряду опрокинул в рот три пятидесятиграммовика охлаждённой анисовой водки, одобрительно крякнул и принялся за нехитрый деревенский ужин. Подходила к концу третья неделя его пребывания в Чулымском уезде, который должен был на полтора года стать для новоиспечённого государственного мужа новым домом, а может быть, и будущей вотчиной. «А что, вполне прилично звучит: граф Енох Чулымский, — прислушиваясь к так и не прекращающемуся вою, подумал про себя чиновник, с аппетитом хрустя гурьевской капусткой. — Хороша капуста, да и пельмешки отменные!
— Послушай, Прохор, а пельмени эти кто лепит?
— Да сам и леплю, летом некогда. Ну а в зиму-то уж, вестимо, всем миром варганим. Как морозы возьмутся, так бабы да девчата садятся мясо крошить, тесто месить, а лепить им и мужики помогают, особливо молодые парни. Те лепят, да на молодух глазят, каку, значит, она пельмень выкручивает. По приметам стародавним, чем та пельмень мене, тем у девки эта самая «родилка» щитнее. А девки тоже про то знают, вот и куражатся: то с медвежье ухо пельмешку изваяют, то с соловьиный глаз. Весёлое занятие, барин. Ваш-то предшественник и сам, бывало, любил попельменничать да похохотать с молодухами, прости его господи!
— Ты мне вот что, Прохор, кальян расчади, таз с горячей водой неси и садись подле, расскажи, что всё-таки с этим бедолагой приключилось? А то там, в Москве, какого-то туману понапустили. Глупости, одним словом.
Пока Прохор молча выполнял его поручения, Енох Минович поудобнее устроился всё в том же плетёном кресле, несколько раз погарцевав на нём мясистыми ягодицами, снял высокие носки, связанные из грубой деревенской пряжи, которые Прохор всучил ему в первый же вечер вместо привычных тапочек, опустил ноги на прохладные доски, расстегнул подбитый алым китайским шёлком и расшитый хакасскими узорами полухалат, с хрустом потянулся и вдохнул полной грудью тягучий, настоенный на разнотравье и хвое дурманящий воздух тёплой июльской ночи.
Ещё в Москве, готовясь к поездке в провинцию, он приналёг на прослушивание дисков с произведениями некогда известных, а ныне забытых и для широкой публики малознакомых авторов, которые описывали жизнь и быт русских помещиков в восемнадцатом и девятнадцатом веках. Книги сегодня мало кто читал, да чтение особо и не поощрялось правительством, всё необходимое было записано на маленькие CD-диски, твоё дело было только вставить нужный в миниплейер и нажать на кнопку. Многие школьники, получив среднее образование, так толком читать и не умели, да что школьники, когда и дипломированные специалисты, закончившие престижные вузы, едва могли прочитать надписи на рекламных плакатах. Ну так вот из этих прослушиваний Енох знал, что русский барин некогда должен был пить анисовую водку, курить кальян, перед сном парить ноги в серебряном тазу, лакея временами именовать «братец», по субботам ходить в баньку, непременно с крепостной девкой, а ещё иметь свой выезд и псарню. Получив имение (а он на это очень рассчитывал), по старой моде следовало разбить сад, а также в обязательном порядке состоять в какой-нибудь масонской ложе и мечтать об освобождении только что купленных крестьян. Всё это Еноху очень нравилось, и он замечтался с приятностью, удобно устроившись в кресле и вытянув вперёд свои ноги.
Прохор принёс большой, тяжёлый серебряный таз, больше походящий на крестильную купель, чем на тривиальную шайку, такой же большой медный кувшин с по-восточному изогнутым носиком, вылил в таз горячую воду, попробовал её локтем, дабы убедиться, что барин не ошпарится, и пододвинул это рукотворное озерцо к креслу.
— Вы, Енох Минович, неспешно ноги-то опускайте, пущай сперва стерпятся, попривыкнут, а уж потом жарком напитаются. Это вы правильно с ногами-то завели, это по-нашенскому, говорят, такое и в старину было — и при барах, и при комиссарах, и при разноволновых демократах. Нет, что ни говори, хорошо, что всё на круги своя возвращается. — И как бы спохватившись, всплеснул руками: — А про кальян-то я совсем забыл, голова садовая! Сейчас, батюшка барин, принесу.
Конечно, Еноху было приятно слушать кудахтающие причитания пожилого лакея, с первых дней принявшего барина как малое дитя и окружившего его неподдельной заботой и вниманием. Такая полная самоотдача и невесть откуда воскресшая тяга служить хозяину всегда вызывают неподдельное умиление и гордость за свой народ, в недрах которого, что бы с ним кто ни творил, исконно живёт стремление угождать и подчиняться. Конечно, таких ярких примеров, как Прохор, ещё маловато. А что вы хотели, немногим больше полвека минуло после освобождения России от
Советского Союза. Откуда им взяться, новым-то людям, когда старые ещё не перемёрли. Енох помнит, сколько было криков и шума, когда опубликовали указ о разделении нации на сословия. Все бросились в господа! Броситься-то бросились, а что толку? Господином, оказывается, мало назваться, им надо стать, а как стать, когда ни кола ни двора? Пришёл в мэрию, заявил свою претензию, да хоть родословную принёс с дворянскими и княжескими гербами, извини, брат, подвинься — эпоха не та, и господа нынче другие требуются. Главное в господстве — имущественный ценз и заслуги перед августейшими. Есть недвижимость или капитал? Хорошо! Это и есть начало дороги к дворянскому достоинству. А так, кстати, во все времена и было.
Предки Еноха своё состояние сколотили на приватизации «Норильского никеля». Старая и тёмная история. Да сегодня любому мало-мальски сообразительному мальчишке известно, что за каждым крупным состоянием всегда стоит ну уж если не серьёзное преступление, то уж, по крайней мере, разной степени тяжести противоправное действие. Не минула чаша сия и их семейства. Преступление было, это он знал точно, но какое, так у деда выведать и не смог. Помнится, в детстве ему хотелось, чтобы их семейное злодейство было не хуже, чем у других: с кровью, смертоубийствами, погонями и прочими страстями. Позже, уже учась за границей, он слышал, что во время приватизации гордости сталинской индустрии за Полярным кругом многие люди без куска хлеба остались, забомжевали, поспивались, а два северных аборигенных народа, шмуросане и короткане, про которых и новые собственники, и власти просто позабыли, вымерли с голоду все до единого. Но эти мрачные новости Енох на счёт своей родни записывать не спешил. Какая романтика в подобной забывчивости? Да и к фамильному гербу ничего с этого мора не прибавишь. А герб у его рода, надо сказать прямо, был не из крутых. Так, средней руки дворянский гербишка, с какой-то кирпичной не то заводской трубой, не то тощей крепостной башней, бледно-розовым плюмажем и тремя маленькими рыбками, похожими на хамсу. Что к чему? Обидно, чего уж изворачиваться? Род-то именитый и богатейший. Дед вон сдуру половину Боливии скупил! Кому та Боливия сегодня сдалась? Хорошо, что в былые времена на предвыборные дела Юнцина, а потом и, почитай, всем преемникам немереные деньги отваливали. Не безвозмездно, естественно. Те, конечно, после восшествия во власть имуществом из державной казны и землями потихоньку рассчитывались, так что, когда грянуло крепостное право, и землицы, и крестьян у Енохова рода было с избытком. Всего полно, а статуса ноль, как у бедных евреев в черте осёдлости, хорошо хоть отец умудрился у Третьего Преемника не акции за помощь в финансировании избирательно-передаточной компании попросить, а какую-нибудь госнаградку. Обрадованный Преемник окатил предка большой госмедалью «За жертвенность в быту» второй степени, а причитающиеся бате акции, как потом сплетничали при Дворе, передал своей любовнице, двоюродной Еноховой тётке, так что всё равно фамилия в прикупе осталась. Дедова поговорка, позже ставшая родовым девизом «Нам награды не нужны, за деньги работаем!» чуть было не сыграла с семьёй злую шутку.
При Преемнике Четвёртом Освободителе было введено сословное деление общества, и всяк мог приписать себя к любому сословию, ежели, конечно, соответствовал довольно-таки жёстким требованиям. Вот уж где народ заметался! Енохов род тоже. По всем канонам их фамилия даже на именное дворянство не тянула. В купцы первой гильдии свободно проходили, в именитые мещане — пожалуйте, в почётные заводчики — нет вопросов, а вот в заповедный чертог Высшего Света — рылом не вышли! Обидно! Столько для страны, а особенно для преемников сделали! Кого только не подключали, всё без толку! Деньги берут, помощь обещают, а потом при встрече застенчиво глаза в сторону отводят. Ох уж эти бюрократы! Ну что поделаешь, видать, так выпало нашей родине — всё может измениться, кроме лживого и продажного чиновника. Уже, почитай, совсем потеряли надежду, можно было пойти другим и тоже прописанным в Указе путём — купить любое достоинство, включая титулы. Но это же форменный позор, да и разорение немалое, и опять- таки — всё это именное, без права наследования. Отец прикупил, а потом сыну ещё раз отцовское достоинство выкупай? На совете решили: никогда! Лучше уж, если совсем неймётся, уехать в ту же Хохлобульбию и за весьма умеренные зайгривцы купить потомственное шляхетство. А можно и ещё проще — отъехать в одну из Балтийских зон, терпящих демографические и другие бедствия, переспать счлюбой баронессой, благо их там на любом перекрестке пруд пруди, только рукой махни. Главное — в течение сакрального акта не говорить по-русски. Рассчитаться еврами и получить в магистрате гербовые бумаги о своём баронстве. Ничего этого отец делать не хотел, а престарелый дед грозил проклятием всякому, кто посмеет из семейной сокровищницы хотя бы ломаный доллар взять на пустопорожние затеи. Тут-то про отцовскую медаль и вспомнили! И кто вспомнил? Он, Енох! Готовясь к какому-то экзамену, он внимательно прослушал Указ о правилах возведения в дворянское достоинство и ахнул! Вот растяпы! Отец со своей второй степенью высокой государственной награды имеет полное право на потомственное дворянство. Разобрался во всём и потом битый час объяснял отцу, что к чему. Слава богу, всё устроилось. Правда, выяснилось, что отцовские советники и адвокаты всё это прекрасно знали, но предпочитали до поры до времени молчать, вытягивая из отца и матери дополнительные гонорары.
Глубокие раздумья или упоительную дрёму барина нарушил слуга, вернувшийся с источающим аромат кальяном. «Вот смотри ж ты, прижился-таки в новой цивилизации этот булькающий благоуханием кувшин опиокурилен развратного Востока», — нехотя выбираясь из дремотного состояния, подумал Енох.
— Поберегитесь, господин наместник, я кипяточку подолью, а то, чай, водица и вовсе остыла.
Енох вытащил из купели ноги и в который раз подивился, до чего же мудр и велик наш народ. Полвека не прошло, а былые привычки и навыки к услужению уже восстанавливаются, и, что самое главное, самое, пожалуй, глубинное, — язык исконный, великий язык воскресает. Столичные штучки изобрели какую-то тарабарщину и назвали его новым государственным языком. Нет спора, народ его со временем одолеет, но говорить меж собой на нём никогда не будет, он к своему исконному вернётся и на том стоять будет. Конечно, народ народом, но и самому не мешало бы в словесном новоделе поупражняться, госчиновник в генеральском достоинстве как-никак. Хотя сибруссинский язык он знал неплохо, в своё время даже стихи на нём одной объеврочке писал. Но стихи это хорошо, а вот бумаготворчество и крючкотворство — это дело посложнее будет.
— О, чёрт, горячо! — вскрикнул Енох, мотая из стороны в сторону покрасневшими ступнями. — Может, уже хватит, Прохор?
— Так почему же и не хватить? Можно и вытирать ноги-то. Извольте полотенце. А водица, она не так уже и крута, — макая в таз локоть, промолвил, как бы оправдываясь, человек, — просто кожа ваша нежная малость остыла, пока я воду подливал, а вы быстро ноги в подогретость и окунули. Вот он конфуз и вышел.
— Хорошо, братец, ты не ворчи уж. Отставим, пожалуй, пока полотенце, видно, ты прав, привыкли ноги, вот уже и не горячо. Давай-ка сюда кальян.
Вообще-то Енох не курил. За всю свою жизнь, в каких бы передрягах ему ни доводилось бывать, он ни разу не закурил, чем несказанно гордился, а вот против моды света на кальян устоять не сумел. Да и как здесь устоишь, когда во всех салонах, во всех VIP-клубах, да, почитай, и во многих властных заведениях — везде кальян. Вон последний Преемник, тот не стесняясь, прямо перед телекамерами к кальяну подсаживается. Даже его назначение оком Преемника в эту дыру и то без кальяна не обошлось. Шестой визирь, ведавший при Верховной канцелярии кадровыми вопросами, был заядлый анашист и взяточник, а взятки брал дорогими кальянами, лучшее из которых передаривал первому лицу государства, за что на своём месте и сидел прочно вот уже который год. Питая отвращение к табачному дыму, Енох Минович запретные зелья не курил, а так, просто баловался всевозможными ароматами, набирая вкусный дым в рот и выпуская его через ноздри. Одним словом — дурачился. Позабавлявшись со струйками сизоватого дыма, он отложил мундштук в сторону и с приятным удивлением обнаружил на изящном резном журнальном столике со стеклянной столешницей большую кружку ароматного зелёного чая и две серебряные вазочки с конфетами и сдобным печеньем.
— А что, Прохор, мой предшественник тоже ноги перед сном парил и кальяном баловался? Ты, помнится, мне обещал о нём сегодня рассказать?
— Да полноть вам, барин, — убирая курильню и пододвигая столик с кушаньями, воскликнул слуга, — какой там парить! Да я, признаться, и не упомню, когда он их мыл-то вообще. Разве что раз в неделю в бане, да и бани-то не в каждую неделю мы ему топили. Диким он был, ваше высокопревосходительство. Иной раз среди ночи как вскочит, хвать за автомат и давай палить в окно, которое у нас на реку выходит. «Меня, — кричит, — просто так за здорово живёшь не возьмёшь!» — и гранатой туда. Я, барин, столько страху натерпелся. Да и не только я один, и мужики наши тоже. А оне не из робкого десятка. Многие на Кавказских войнах, как и этот бедолага, воевали. Хорошо хоть с ним ординарца какого-то путёвого прислали, так он патроны-то взаправдашние попрятал, а оружие просто шумихами снарядил, ну и из гранат сердцевину-то повытаскивал, так что без крови всё обходилось.
Ну а так-то службу справлял, конечно, справно. Весь удел его боялся. Ежели что, на расправу скор был. Он судов и конвоев не дожидался. Сам и осудит, сам и к высшей мере демократической справедливости приведёт. После только этот его ординарец позовёт меня или ещё кого помочь закопать преступника-то, а чаще за бутылку родне покойного отдаст, да и дело с концом. Оно, вестимо, законом заборонено, но что поделаешь — медвежий у нас угол. Сюда покасть эти самые законы придут, поседеть успеешь.
— Про его художества я наслышан. Варварство и свинство полное. Ты мне про его исчезновение поведай. Вот где туман-то, а гранаты да самосуды — это всё глупости.
— Ох, барин, боязно. Может, к ночи-то и не стоит? Уж больно мутная история тогда приключилась. Да опять-таки луна полная, и тварь эта неугомонная воет. Вы уж помилосердствуйте, Енох Минович, а?
Енох сперва хотел настоять на своём, но что-то неясное словно толкнуло его внутри, и он не стал настаивать, тем более, что время действительно было уже позднее, а завтра с утра полагалось тащиться с первым докладом в губернский город к начальству.
2
Машенька никак не могла заснуть. Огромная, почти неестественная луна бессовестно смотрела в её окно и мешала. Сначала она никак не давала ей сосредоточиться на интереснейшей книге, первый том которой она с упоением проглотила в городе и, обливаясь слезами, взялась за второй в самолёте, когда летела сюда, к тётке. Потом загнала за старую, всю в каких-то допотопных цветах раздвижную ширму, потому что стоило только Машеньке стянуть с себя лёгонькое платьице, как её тут же охватил неясный смутный трепет. Ей чудилось, что в комнате кто-то есть и внимательно её разглядывает. Нацепив на себя за ширмой то, что сегодня называют ночной рубашкой, Маша распахнула выходящее в сад большое двухстворчатое окно. Вместе с незнакомыми звуками и ароматами в комнату лёгким, почти неслышным дуновением впорхнула ночь.
Что мы, смертные, знаем об этой таинственной страннице, такой же переменчивой и капризной, как и всякое женское существо. О ночь, ночь! Какая великая неразгаданная тайна кроется в твоих тёмных покрывалах, почему во все времена человек, преодолев страх, растворялся в тебе, ища любви, понимания и покоя. Может быть, мы — дети ночи? Мы вынырнули на какие- то мгновения из твоей непробудной мглы, порезвились в жёстких лучах дневного светила, поблистали своим умом, неуёмным темпераментом, побряцали дурью и вновь навсегда сгинули, растворились в твоём всепоглощающем мраке.