И только увидев эту дату написанной на бумаге, он внезапно понял, что она означает. Прошел год. Ровно год с того дня, когда он, в полном смятении от бессмысленности своих развлечений, кубарем катился с Гималаев, чтобы вернуться к «настоящей» жизни. Он связался с Инглингом…
Нет. Инглинга, еще не нашел. Сейчас он сидит в нижнем лагере, держа в руках дымящуюся кружку, в которой ром пополам с чаем, и сморщенные ягоды горного можжевельника, и два юнца из спасательной команды презрительно повернулись к нему спиной.
Инглингу он позвонит позже, часа через два, когда в верхнем лагере зажжется нежное и тоскливое пятнышко костра…
Он стряхнул с себя наваждение прошлого и обернулся к дисплейному пульту. Оливковые экраны высвечивали несущественную информацию, все механизмы станции жили своей размеренной машинной жизнью, где любое вмешательство человека — даже элементарное любопытство — было просто нелепо. Да, это счастье, что он догадался захватить с собой незаконченные расшифровки из последней экспедиции.
Он включил ММ — малый мозг — и, задав ему определенную долю кретинизма, сыграл с ним несколько партий в стоклеточные шахматы. Было интересно, но утомляло. Он запустил на боковом экране короткометражный бестселлер «Из частной жизни комет», не обнаружил и намеков на сенсационность и мельком взглянул на циферблат.
Прошло два часа.
Год назад в этот миг он разговаривал с Гейром Инглингом.
Он грохнул кулаком по панели пульта и заметался по рубке, благо размеры позволяли. Он просто физически чувствовал, как затягивает его прошлое, словно сзади, к затылку, приставили раструб вытяжной воронки, и холод воздуха, скользящего по вискам и утекающего назад, шевелил его волосы. Он противился этому притяжению назад, как инстинктивно сопротивляется человеческий мозг внезапному приходу безумия. Так ведь нет же, нет! С завтрашнего дня по восемь часов в спортивном зале, и даже за обедом — мытарство с дешифровкой, и в форсированном режиме — шериданский язык; здесь, кажется, механик по гипертрансляторам чешет на всей группе альфа-эриданских, как бог. И пора учиться ручному монтажу, не на каждой же планете за спиной будет торчать услужливый киб…
«Прилетай!» — шепнул из прошлого Инглинг.
Кирилл почувствовал, что спина его покрывается холодным потом. Теперь это уже не был только страх потери равновесия во времени и падения в пустоту, которая за спиной; сейчас к этому цепенящему, но уже не новому ощущению примешивалось еще одно: раздвоение воли. Потому что внутри уже проснулся другой Кирилл, так и не пришедший в себя от горя и теперь готовый отдать все свое настоящее за поминутное воспроизведение тех двадцати четырех дней, которые были отдалены от него целым годом.
«Надо что-то делать, надо что-то делать…» — с тоскливым отчаянием повторял он себе, и выплескивал остатки зеленого чая в костер, и брел к западному склону — ловить ультрамариновый рериховский закат, подальше от высокомерных и ничегошеньки не понимающих юнцов. И еще через час, окончательно замерзнув, возвращался в лагерь, чтобы сразу же влезть в мешок и тихонечко включить незабвенную Сорок девятую Гайдна…
Кирилл рванулся к пульту, с непривычки долго искал каталог станционной фонотеки и, не мудрствуя лукаво, врубил на естественную громкость какую-то из шестнадцати симфоний Шнитке. Могущество музыки, помноженное на непомерную гордыню человеческого духа, эту неотъемлемую черту всего второго тысячелетия, заполнило его целиком, изгоняя и естество настоящего, и иллюзорность прошлого… Кто-то тихонько приоткрыл дверь в рубку, вероятно, встревоженный громовым «Санктус».
— Да? — спросил Кирилл, выключая фонограмму.
— Нет-нет, ничего, — ответили ему из-за двери, и тотчас же в рубку проник отголосок беззаботных, как ласточки, гайдновских скрипок…
Он запустил пальцы в распластанную шевелюру и зарычал. Тогда дверь все-таки распахнулась настежь, и в рубку вкатился коротконогий смешливый механик-полиглот с печальными и внимательными глазами древнего халдея-врачевателя.
— Вам что, нехорошо? — скорее констатировал, чем спросил он.
— Да нет же! — Кирилл с отчаяньем замотал головой — он все силы положил на то, чтобы здесь никто ни о чем не догадался. — Просто воспоминания одолевают…
Механик закивал, словно именно это он и ожидал услышать:
— Придется привыкать, голубчик, придется привыкать. Мы тоже первое время маялись. Каждый. Ну, за исключением особо толстокожих. Надо как-то приспосабливаться, экранироваться, а тут вряд ли дашь совет, это — индивидуальное…
— От чего — экранироваться? — ошеломленно спросил Анохин.
— Ну, от того самого, что вас одолевает, как вы изволили выразиться. До Земли-то ведь — ровно световой год. — Он, мелко перебирая ногами в меховых сапожках, подбежал к иллюминатору, ткнул коротеньким пальцем в бестелесную черноту: — Так что стоит прищуриться, и вы увидите себя самого, в объеме и цвете, и точнехонько на год моложе. Ну, и весь антураж, разумеется.
Кирилл, окаменев, глядел мимо его руки, и мимо стен станции, глядел на крошечную янтарную бусинку, которая на самом-то деле была Солнцем, но на таком расстоянии каждому казалось Землей. И вот на этой, видимой ему Земле все было, как год назад.
Маленький халдей деликатно вздохнул:
— Год — очень точно фиксируемый отрезок, — продолжал он задумчиво, время от времени приподнимая брови и наклоняя голову набок — вероятно, такое движение позволяло ему экономить на непроизнесенных «понимаете ли», которые были эквивалентны. — Поэтому здесь, на нашей станции, на нас накладывается не просто наше прошлое, долетающее с Земли, а ОЧЕНЬ ЧЕТКО ПРЕДСТАВЛЯЕМОЕ прошлое. Наше пси-излучение, пролетающее через глубины космоса, попадает в совершеннейший усилитель — собственный мозг. А он еще и настроен в резонанс — воспоминания-то идут день в день. Вот и начинает твориться с человеком всякая чертовщина, а он еще убеждает себя не верить собственным ощущениям. А его трясет все сильнее и сильнее, и ни в одном медицинском аннале такового заболевания не значится. Потому как это не заболевание, а состояние, я его назвал — темпорально-психологический флаттер, точнее — пси-темпоральный, один хрен, меня все равно не слушают, было же время — в телекинез не верили. Видели, а не верили. На психотронную связь перейти не могли, потому что потихонечку пользовались, а с высоких кафедр разыгрывали аутодафеи с вариациями… Теперь в этот пси-темпоральный флаттер не верят, а самих скручивает, вас вот, например. А вы себя, поди, убеждаете, что — грипп. А?
— Не «а». Удивляюсь, как это мне самому в голову не пришло.
— Да вы умница! — восхитился халдей в меховых сапожках. — Может, попользовать вас, повоздействовать на воспоминания? Я в какой-то степени могу… В конечном счете ведь любой усилитель можно сбить с режима.
Кирилл ужаснулся:
— Так топором еще проще. Надежнее, главное.
— Нет, мы определенно найдем общий язык! Тогда, может, просто посидеть с вами?
Спасибо. Буду искать способы экранироваться.
— Ну, надейтесь, надейтесь. Главное, что могу сказать вам в утешение — что это ненадолго. Через год вы улетите с Земли сюда… то есть обнаружите, что уже улетели — и конец флаттеру. Финита ля флаттер! — крикнул он, исчезая за дверью.
Кирилл, не отрываясь, продолжал глядеть на янтарную крупицу света. Теперь, осознанное и уже не иллюзорное, прошлое вливалось в него без сопротивления его пугливого разума; музыка, правда, исчезла, но он весь был полон странного покоя…
А полон ли? Что-то кончилось. Оборвалось. Зачем он слушал эти объяснения? Они все испортили. Ввели в логические рамки. Обернули наваждение реальностью. Как вернуть это колдовство? Что он натворил?!
Кирилл метнулся к пульту, наклонился над светящимся циферблатом. Было половина двенадцатого. А год назад в это самое время…
Он просто спал. Только и всего.
Двадцать шестое августа он пережил относительно спокойно — лихие перегрузки, которым он сознательно предавался всю половину дня, почти не оставили ему сил на то, чтобы обращать внимание то на промелькнувший из прошлого льдисто-сизый висячий аэропорт Сан-хэба, то на плывущий навстречу пестротканый заповедник реконструированного Багдада, где он год назад имел неосторожность пообедать, чтобы потом мучиться изжогой всю Флоренцию, бесцельно пошататься по которой он позволял себе каждый раз, когда судьба забрасывала его в узкое голенище италийского сапога.
Вечерняя вахта была неспокойна — из подпространства не вышел супертанкер «Парсифаль», и рубка была набита народом до четырех утра, пока неповоротливый гигант не дал о себе знать аж из четвертой зоны, где в благополучном удалении от любого из обитаемых миров он стравливал в пустоту несметное количество жидких соединений ксенона из своих продырявленных метеоритом баков, что грозило Вселенной образованием отвратительной зловонной микротуманности. Смененный наконец с вахты, он вернулся в каюту и уснул, уносясь на северо-восток в уютном гнездышке трансконтинентальной подземки.
Двадцать седьмого, обессиленный той двойной жизнью, которую взваливал на него проклятый пси-темпоральный флаттер, он едва поднялся с постели и побрел на завтрак, с трудом отличая чьи-то соленые шуточки по поводу вчерашней протечки «Парсифаля» от собственного прошлогоднего голоса, исповедующегося Гейру на пороге метеокорректировочной станции. Он вяло поиграл в баскетбол, отказался от обеда и побрел на вахту, непроизвольно отыскивая в заоконной черноте теплую кроху бесконечно далекого солнышка, отождествляемого не просто с Землей, а именно с круглым, неярко отсвечивающим озером. Грозовая толща набухала там над противоположным берегом, и надо было торопиться.
Он забрался в перелесок, потом выбежал обратно на прибрежный песок и все озирался, настороженно и нетерпеливо — не слышно ли голосов? Вроде бы уже пора…
Но когда они донеслись, и сердце мягко и обморочно запрыгало куда-то вниз, потому что — началось, ему вдруг стала нестерпима эта рабская покорность уже раз прошедшей череде событий.
Нет, не пройдет, ваше сиятельство, громовержец всемогущий, но отнюдь не всеблагой! Представления не будет. Вообще ничего не будет. Он просто не догонит этих перепуганных непогодой горе-путешественников, они свернут себе на боковую тропинку, и встреча не состоится…
Смертная тоска охватила его, когда он понял всю чудовищность своего позднего бунта: ведь он не увидит больше серого платья, ускользающего от него каждый раз, как только он отводит глаза, он не будет прижиматься лбом к шероховатым прутьям мокрой ограды, он не услышит…
Он побежал.
Расталкивая упругие рюкзаки, он ворвался в самую гущу смешавшейся толпы, вздрагивая и озираясь на каждый звук, и внутри него все натягивалось, словно струна, которую настраивают все выше и выше — ну же, ну… «Кира!» — донеслось из-за спины, и он задохнулся, ловя воздух ртом, потому что в следующий миг он должен был увидеть ее.