Он ничего не хотел ей рассказывать, хотя трудно было удержать все это в себе — то, что до сих пор, наверное, не испытал ни один человек на Земле… И не на Земле — тоже. Ведь что бы он ни вкручивал сейчас Анне, а станция-то действительно пропадала, исчезала из реального континуума на несколько заданных минут (и надо ж было этому крейсеру подгрести именно в это время!), и что самое страшное — это то, что Алан наблюдал все это со стороны.
Он заблаговременно облачился в скафандр и выплыл в пространство, нетерпеливо поглядывая то на ручной секундомер, то на матовый гигантский пузырь станции, серебрящийся точно кокон водяного паука. Алан прекрасно знал, что именно должно произойти, он был подготовлен к этому и не испытывал ничего, кроме естественного любопытства, и все-таки ужас, который охватил его в тот момент, когда этот кокон превратился в НИЧТО, был просто ни с чем не сравним. Может быть, что-то подобное он ощущал в самой первой своей экспедиции, когда впервые в жизни увидал человеческий труп.
Но тогда это была смерть человека — в сущности, явление страшное, но реальное, если не сказать более. Каждому человеку предстоит умереть.
К тому же тогда вокруг него были другие люди.
А сейчас рядом с ним была временная смерть материи, и такое даже представить себе было невозможно, настолько это было нереально. Алан предусмотрительно держался поодаль, и тем не менее у него возникло ощущение, словно у него выдернули опору из-под ног. В стремительно навалившемся на него оцепенении Алан осознал, что на миллионы километров вокруг не существует ни одной материальной пылинки, и, прежде чем он успел что-нибудь обдумать, руки его уже сами собой нащупали кобуру реактивного пистолета, и мягкий толчок отдачи бросил его прямо на то место, где совсем недавно была станция.
Там была преграда. Нечто. От него можно было оттолкнуться, и оно тотчас же исчезало, и сознание снова мутилось от ужаса, так что Алан даже не мог потом припомнить, просвечивали звезды сквозь это нечто или нет.
А потом станция появилась, как ни в чем не бывало, но даже сейчас при одном воспоминании об этих минутах на Алана накатывал такой ошеломляющий страх, что делиться им с Анной он не мог и не хотел.
Вместо ответа он в третий раз отвинтил крышечку с заветной фляжки и, пока темно-золотая струйка мягко вливалась в согретый ладонями стакан, лихорадочно придумывал, на что бы такое перевести разговор, чтобы уйти подальше от таинственного исчезновения станции.
Он чувствовал, как деревенеет его тело в вязкой тишине непомерно затянувшейся паузы. А может, все-таки сказать правду? Иначе с какой-то периодичностью вопрос этот будет повторяться, и каждый раз вот так же неметь, маясь от неуменья соврать… Сказать?
Черта с два. Ничего он ей не скажет, и промолчит он вовсе не потому, что не хочет делиться с ней кошмаром пережитого.
Он уже догадывался, почему он промолчит…
— Ирод! — вдруг завопила Анна тоненько и оглушительно. — Утопил зверя!
Она взвилась вверх, словно ленточка светло-зеленого серпантина, и Алан глядел теперь на нее снизу, помаргивая от перекрестного эха, рушащегося на него со всех сторон.
— Зверь! — кричала Анна, и уже было совершенно непонятно, кому адресуется ее крик.
— Прекрати вопли, — попросил Алан. — Перед ежом стыдно. Он же водоплавающий, я его на дню раз пять окунаю. И вообще, кто тебе позволил стать на ноги? Я же сказал — все твое дальнейшее существование будет проходить у меня на руках.
Она задрала подбородок и принялась разглядывать небо, словно голос доносился именно оттуда.
— А мне уже не позволяют?.. — тихонечко, как бы про себя, удивилась она. — Ну, ладно, тогда лови.
Он едва успел приподняться и протянуть руки, как она обрушилась на него.
— Сорок шесть килограммов, — доверительно шепнула она, — это все-таки слишком много для одной клубничной грядки, не так ли? Сорок шесть килограммов бабьей плоти и двести граммов коньяка.
Она лежала у него на руках, и ему совершенно безразлично было, что она будет говорить.
— Твой утопленник явился, — обрадовал ее Алан тоже шепотом.
Анна приподняла ресницы и скосилась на Тухти, который сидел на краешке грядки, оглаживая свае брюшко сверху вниз — сгонял остатки влаги, и сдержанно облизывался.
— Ладно, доедай, пока я добрый, — сжалился Алан, — все равно ведь завтра улетим, никому это будет не нужно.
Вместо того, чтобы порскнуть в клубничник, еж вдруг как-то недоуменно оглядел Алана, все еще державшего Анну на руках, и вдруг разом посветлел, зайдясь бледными перламутровыми бликами.
— Это он так смущается? — спросила Анна.
— Замерз, наверное, — буркнул Алан. — Ну, пошевеливайся, баловень, скоро стемнеет.
— Он боится темноты?
— Это я его боюсь в темноте. А посему загоняю в закуток.
Тухти перестал чесать белое брюшко, опустился на четыре лапки и, скорбно подрагивая хвостами, исчез за грядкой.
Алан знал, почему еж побледнел: каким-то загадочным об разом этот зверек угадывал ложь, которую он органически не переносил. Стоило Алану солгать, и Тухти тут же стремительно утрачивал свой великолепный марсианский багрянец.
Но вот таким обесцвеченным, до лягушачьей прозелени, как сегодня, Алан не видел его ни разу.
Анна же знать этого не могла, и не нужно было ей это знать.
— Темнота, — повторила она. — Поскорее бы. Устала я от твоего золотишка. Думала, оно сгинет куда-нибудь, так ведь нет, весь день сияло, как проклятое. Одно спасенье — на коньяк похоже. Вот и вечер пришел, и теперь оно… — она задышала прямо в ухо Алану, так что у него защекотало где-то возле барабанной перепонки. — По закону сохранения материи оно исчезнет с неба и перельется — в меня. Погляди, я стала тоненькая-тоненькая, аж прозрачная. И позваниваю тихонько. Не слышишь? Странно. Я ведь превратилась в тонюсенькую золотую пластинку. Подними меня повыше и посмотри сквозь меня на что-нибудь — я ведь просвечиваю… Ну, поднимай, поднимай, не бойся, только не отпускай — я улечу…
Она вдруг оборвала свое полусонное бормотанье, и он с ужасом понял, что она совсем не пьяна, а просто расслабилась, чтобы позволить себе отдохнуть, отключила все тормоза; но когда усталость пройдет, она деловито поднимется, кликнет Тухти, чтобы принес ей туфельки, и все кончится.
— Анна, — потерянно зашептал он, — Анна, Анна…
Он твердил только это, целуя сонное лицо, но тут увидел ее глаза, зеленые колодезные глаза, распахнувшиеся так широко, что он невольно поперхнулся и смолк.
— Господи, да почему же — нет? — проговорила она с безмерным удивлением. — Ну почему — нет?..
И он понял, что она говорит не ему, а самой себе. И еще на него вдруг напал (вот уж совсем не к месту!) приступ глобального виденья, и он разом представил себе ту вселенскую даль, из которой она прилетела к нему, и всю ту массу занятых людей, которых она оторвала от дела, перевернула все их планы и все-таки убедила в правомочности своего каприза, и все это вместе было сущим пустяком по сравнению с тем, что она сумела-таки прийти к согласию с самым взбалмошным, непостоянным и несговорчивым существом во всем Пространстве.
Она о чем-то договорилась сама с собой.
Что-то промелькнуло в душе Алана, какой-то мгновенный всплеск, но она попросила тоненьким детским голоском:
— Алька, да заслони ты от меня это окаянное небо! — и он больше не мог ни думать, ни взвешивать, ни сомневаться.
И они больше не видели, как медленно коричневеет и угасает это небо, как стихает ветер, и не было им дела до того, что земной вечерний запах петрушки и тмина лениво ползет в ложбинку между грядками и безнадежно запутывается в ворсинках лилового пледа.
А потом совсем стало темно, и зажглись звезды, такие яркие, что можно было уже посмотреть па часы. Алан осторожно освободил руку, оттянул рукав и глянул на циферблат.
Было без двадцати двенадцать.