Предисловие к Достоевскому - Долинина Наталья Григорьевна 3 стр.


Вот такая мучительная картина предстанет сейчас перед нами в кондитерской Миллера. Старика гонят с привычного места...

От него, пожалуй, ждут какой-нибудь обиды... Но рассказ­чику «было ясно, что старик не только не мог кого-нибудь обидеть, но сам каждую минуту понимал, что его могут ото­всюду выгнать как нищего».

Посетители кондитерской были люди хотя и пошлые, но добрые. В том смысле добрые, что, не замечая чужого горя, пока оно не раскроется под самым их носом, они могли рас­чувствоваться, заметив его наконец. Миллер постарался уте­шить старика.

«Но бедняк и тут не понял; он засуетился еще больше прежнего, нагнулся поднять свой платок, старый, дырявый платок, выпавший из шляпы, и стал кликать свою собаку...

Азорка, Азорка! — прошамкал он дрожащим, старче­ским голосом. — Азорка!

Азорка не пошевельнулся.

Азорка! Азорка! — тоскливо повторял старик...»

Достоевский не боится слов, не скупится на самые мучи­тельные для читающего слова: «бедняк... засуетился... ста­рый, дырявый платок... прошамкал... дрожащим, старческим голосом... тоскливо повторял...»

Азорка был мертв. «Он умер неслышно, у ног своего госпо­дина... Старик... тихо склонился к бывшему слуге и другу и прижал свое бледное лицо к его мертвой морде. Прошла ми­нута молчанья. Все мы были тронуты...»

Вспомните, в начале рассказчик повторял: «гадкую соба­ку», «в жизнь мою я не встречал такой противной собаки». Теперь он почувствовал, понял, чем был для одинокого стари­ка Азорка.

Но ремесленники из кондитерской, хотя и были тронуты, остаются пошлыми людьми, и это не замедлило сказаться.

«— Можно шушель сделать, — заговорил сострадатель­ный Миллер, желая хоть чем-нибудь утешить старика. (Шу- шель означало чучелу)...»

И все наперебой стали предлагать свои услуги: кто — сде­лать чучело, кто — заплатить за него. Как будто чучело мог­ло заменить живую собаку, которая одна оставалась со своим господином, была верна ему! Хозяин кондитерской дошел до такого приступа доброты, что предложил старику рюмку хо­рошего коньяка. Старик расплескал коньяк и ничего не выпил. «Затем, улыбнувшись какой-то странной, совер­шенно не подходящей к делу улыбкой, ускоренным, не­ровным шагом вышел из кондитерской, оставив на месте Азорку».

Вот эта улыбка, которая иногда возникает на лице изму­ченного, погибающего человека, когда он уже все потерял, ему уже нечего ждать, не на что надеяться, — эта улыбка ос­талась совершенно непонятной обществу. Но ведь и рассказ­чик — чужой в этом мире. Войдя в кондитерскую Миллера, он спрашивал себя: «Зачем я вошел сюда, когда мне тут ре­шительно нечего делать, когда я болен?..» Но, тем не менее, он остается в кондитерской, тревожась за старика, и, когда тот выходит на улицу, рассказчик спешит вслед за ним. Он успел найти старика в темном закоулке между каким-то за­бором и домом, успел сказать ему несколько добрых слов и услышать от него:

«— На Васильевском острове, — хрипел старик, — в Шес­той линии...»

Рассказчик подумал, что старик живет в Шестой линии, но ничего больше не успел узнать: старик был мертв.

«Это приключение стоило мне больших хлопот, в продол­жение которых прошла сама собою моя лихорадка», — сооб­щает рассказчик. У него не возникло даже мысли, что он мог не хлопотать об умершем старике, просто подозвать полицей­ского и уйти по своим делам. Ему не чужды судьбы других людей; жизнь и смерть старика заняли его душу, не мог он не принять участия в хлопотах.

Нашли дом, где жил старик: здесь же, рядом. Квартира его будет играть немалую роль в романе, описание ее важно: «..в пятом этаже, в отдельной квартире, состоящей из одной маленькой прихожей и одной большой, очень низкой комнаты, с тремя щелями наподобие окон».

Позже, когда в этой комнате будет жить сам рассказчик, его приятель заметит: «Ведь это сундук, а не квартира».

Невольно вспоминается «Преступление и наказание» с ком* натой Раскольникова, тоже в пятом этаже, «под самой кры-* шей», похожей «более на шкаф, чем на квартиру», — так описал комнату Раскольникова Достоевский, а матери Рас­кольникова она показалась похожей на гроб.

Достоевский хорошо знал петербургские комнаты, в каких он селил своих героев; он сам много лет жил в таких комна­тах. Но жилье умершего старика отличалось от других бед­ных комнат: здесь дарила полная нищета: давно не топив­шаяся печь, пустая глиняная кружка и засохшая корка хле­ба — все, что нашлось в комнате.

Квартира была жалкая, но рассказчик уверяет, что она ему понравилась, поэтому он оставил ее за собой и даже ско­ро привык к низкому потолку. О главной же причине он упо­минает вскользь: «...может быть, кто-нибудь и наведается о старике». Сам он ничего не мог узнать: ни хозяин дома, ни жильцы ничего не могли ему сообщить. Вспомнив последние слова старика, рассказчик пошел на Шестую линию, но что он мог там выяснить, не зная ничего, кроме номера линии?

Всего, что произойдет дальше, могло бы не случиться, ес­ли бы на месте рассказчика был другой человек.

Связь между тем, кто жив, и тем, кто умер, ощущают дале­ко не все люди; чужой старик как бы завещал случайному встречному кого-то, кто живет в Шестой линии, и рассказчик, почувствовав себя ответственным перед памятью незнакомого старика, решился ждать. «Впрочем, прошло уже пять дней, как он умер, а еще никто не приходил» — так кончается пер­вая глава, оставляя нам множество вопросов. Кто такой был Иеремия Смит? Почему он жил один в такой чудовищной ни­щете («денег не нашлось ни копейки»)? О ком он волновался в свой последний миг? Почему был так привязан к Азорке?

Найдет ли рассказчик отгадку всей этой таинственной ис­тории?

Глава II

ИВАН ПЕТРОВИЧ

1. Голос рассказчика

Но долго еще нам придется ждать от­вета на все возникшие вопросы: рассказ­чик как будто забудет об умершем ста­рике Смите; целых восемь глав он будет повествовать совсем о других событи­ях, других людях; мы успеем заинтересо­ваться, даже увлечься их заботами, их жизнью, когда, наконец, начнет прояс­няться тайна старика, станут понятнее его слова о Шестой линии.

Странное, фантастическое, таинственное, бурная смена не­обыкновенных происшествий — все, что было в первой главе, сменяется в следующих главах неторопливым и грустным по­вествованием о жизни самого рассказчика.

Но утомительно называть его этим безликим словом — рассказчик. Скоро мы узнаем, что близкие зовут его Ваней, а чужие — Иваном Петровичем; будем и мы называть его так же.

Уже из первой главы мы узнали, что Иван Петрович — писатель. Комната Смита привлекла Ивана Петровича тем, что она хотя и низкая, но большая: «Я же, когда обдумывалсвои будущие повести, всегда любил ходить взад и вперед по комнате», — вспоминает Иван Петрович.

Трудно сказать, понимал ли Достоевский, когда писал «Униженных и оскорбленных», что все его привычки станут драгоценны для читателей, что читатели узнают эти привыч­ки, описанные в его первом романе. Вероятнее всего, Достоев­ский не мог тогда этого предвидеть. Просто он придал Ивану Петровичу некоторые свои черты (скоро мы увидим, что он сделал Ивана Петровича и автором своего первого романа «Бедные люди»). Вот и еще одно признание Ивана Петрови­ча, за которым явственно виден сам Достоевский: «Кстати, мне всегда приятнее было обдумывать мои сочинения и меч­тать, как они у меня напишутся, чем в самом деле писать их...» Из писем Достоевского, из воспоминаний о нем мы зна­ем, что это свойство не придумано автором, оно было у не­го самого. Писал он тем не менее страшно много — но­чами, в самых невообразимых условиях. В эпилоге «Уни­женных и оскорбленных» мы узнаем, что Иван Петрович написал за два дня и две ночи «три печатных листа с половиною», — а это восемьдесят четыре страницы на машинке.

Так, может быть, Иван Петрович — это и есть сам Досто­евский? Может быть, он просто описал себя и то, что про­изошло с ним? Мы еще не раз увидим, что в Иване Петрови­че — много от Достоевского, но, к счастью, жизнь Достоев­ского сложилась иначе. Иван Петрович вспоминает во вто­рой главе: «В то время, именно год назад; я еще сотруд­ничал по журналам, писал статейки и твердо верил, что мне удастся написать какую-нибудь большую, хоро­шую вещь».

Иван Петрович настаивает: события, описанные в романе, происходили «именно год назад». И опять, как в первой гла­ве, говорит о своей болезни, еще более определенно, чем рань­ше: «... вот засел теперь в больнице и, кажется, скоро умру». В таком случае, рассказчик все-таки не сам Достоевский, ко­торый не болел чахоткой и, к счастью, прожил после «Уни­женных и оскорбленных» долго, написал не одну «большую, хорошую вещь».

Но, может быть, в период работы над «Униженными и ос­корбленными» Достоевский чувствовал себя и больным, и да­же обреченным, боялся, что не успеет написать все, что хо­телось бы ему сказать людям... Может быть, он доверил Ива­ну Петровичу эти свои чувства, хотя реальная биография Фе­дора Достоевского не имеет ничего общего с жизнью Ивана Петровича.

«Должно полагать, что родители мои были хорошие лю­ди, но оставили меня сиротой еще в детстве, и вырос я в до­ме Николая Сергеича Ихменева, мелкопоместного помещи­ка, который принял меня из жалости».

Это, собственно, и все, что мы узнаем, потому что фактов Иван Петрович почти не вспоминает, а вспоминает счастье, которое ощущал в детстве, — оно осталось в его памяти сча­стливым, блаженным временем, когда рядом всегда была она — Наташа Ихменева.

«Тогда на небе было такое ясное, такое непетербургское солнце и так резво, весело бились наши маленькие сердца. Тогда кругом были поля и леса, а не груда мертвых кам­ней, как теперь».

Этот крик отчаяния от того, что «теперь» окружает чело­века, снова напоминает Гоголя: у него тоже природа, живая и естественная, приносящая человеку счастье, постоянно про­тивостоит Городу, Столице чиновничьей, бездушной империи, каменному темному Петербургу. Все было прекрасно тогда, потому что было «далеко отсюда», «не здесь», не в Петербур­ге. «Что за чудный был сад и парк... Тогда за каждым кустом, за каждым деревом как будто еще кто-то жил, для нас таин­ственный и неведомый; сказочный мир сливался с действи­тельным...»

Таинственное было и тогда, но теперь в этом слове скрыт ужас: необыкновенное, таинственное происшествие непремен­но грозит бедою, потому что происходит в городе, где «груда камней» убивает живую человеческую душу. А в детстве та­инственное было сказочным: страшноватым, как все неожи­данное, но не страшным, не грозящим бедою, а обещающим неизведанное.

Вот и все, что мы узнаем о детстве Ивана Петровича: то­гда было хорошо, прекрасно, счастливо, светло, потому что не было Петербурга и была Наташа, еще ничем не связанная с Петербургом. Позже, уже не так давно, «года два назад», то есть за год до описанных в романе событий, Иван Петро­вич опядъ встретил Наташу. Но это было уже в Петербурге, детство кончилось, отец Наташи приехал в Петербург «хлопо­тать по своей тяжбе», а Иван Петрович «только что выскочил тогда в литераторы».

Назад Дальше