Жизнь – явление полосатое - Сац Наталья Ильинична 23 стр.


– Он рано уезжал на работу, приезжал поздно, так поздно, что было даже специальное решение ЦК следить за тем, чтобы он не заканчивал работу позже часа ночи… Он требовал, чтобы все письма, обращенные к нему, подавались ему не в перечне, а в оригиналах, часто сам отвечал на эти письма, радовался моим успехам…

Райхман с трудом выдержал этот рассказ и резко прервал меня:
– Вы говорите о государственном преступнике тоном читающей молитву… Ваши идиллические интонации неуместны… Много ли у вас бывало в доме людей? Назовите фамилии…

– У нас почти никто не бывал. Он очень любил разговаривать со мной. Даже когда в выходной день я хотела поехать за город с ним и моими детьми, он говорил смешную фразу: «Не сердись, что я на тебя такой жадный. Мы так редко бываем вместе…»

– Вы хотите сказать, что вы жили отшельниками?

– Я хочу сказать, что он очень любит свою работу, свою Родину, что ничего, кроме хорошего, я о нем не знаю…

– Вы даже позволяете себе говорить о нем в настоящем времени?

– Да, потому что я часто с ним мысленно разговариваю. Поймите, ведь я о нем и сейчас ничего не знаю…

– Его «сейчас» нам достаточно хорошо известно. Но юриспруденция требует более глубокого изучения прошлого разоблаченного врага. Заметьте… только прошлого…

– Значит, он…

Вскочила с места, что именно он – не досказала…
– Мне кажется, вы забыли, кто здесь следователь, и зачем вы вызваны на допрос.

– Неужели он…

– Что мы с преступниками не церемонимся, вы должны знать. Странно, что вас считали талантливой и наблюдательной, а вы так плохо разглядели маску, которой так умело пользовался преступник, скрывая свое истинное лицо. Вероятно, и его псевдороман с вами, ваша невинная работа в Детском театре были удобны ему как ширма для его истинных намерений и гнусных дел. Признайтесь, даже и эстетически он… впрочем, вы почему-то не хотите быть откровенной…

Нет, я уже не могу вспомнить все пассажи его следовательского «гения». Этот одетый с иголочки красивый барин-следователь бесстыдно делал бездну грязных предположений, от которых мне казалось, что я покрываюсь какой-то липкой сыпью. Кричать «караул!», «спасите!» не могла. Бежать от него – тоже.
Приучал ли муж меня к роскоши? Покупал ли он мое расположение подарками? Да нет же, нет! Сейчас, когда бывает голодно в тюрьме, с глупой тоской вспоминаю буфет в нашей квартире, заваленный образцами вин, дорогих консервов, кондитерских изделий… Они так и остались почти неприкосновенными.
В то время мы обычно питались принесенным из столовой обедом, яичницей или макаронами, да и то, если наши соседи Косаревы были дома, и можно было у них на полчаса взять терку для сыра…
Так называемые представительские деньги муж считал узаконенным воровством; от постройки себе дачи наотрез отказался; даже за статьи в «Правде», «Экономической газете» и «Советской торговле» причитающиеся ему гонорары требовал переводить в партийную кассу.
Зато когда я посылала из его зарплаты деньги на подарки семьям двух его шоферов, секретарей и машинистки, он это приветствовал и говорил:
«И как это я до женитьбы на тебе не делал этого сам?!»
До нашей женитьбы он укрывался не одеялом, а своим единственным пальто…
Ему вечно не хватало времени для работы…
Не получилось у меня контакта с Леонидом Федоровичем Райхманом. Я, как в бреду, торопливо бормотала что-то в защиту мужа… Он прерывал и упрекал меня, что с такой «ничтожной преступницей» он теряет столько драгоценного времени. А я больше всего боялась недосказанного им, но висевшего в воздухе слова «расстрелян»…
Спасибо, что он все-таки не произнес этого слова. Пощадил меня. Я бы сошла с ума.
Минут через сорок следователь вытер уже знакомым платочком свой усталый и красивый лоб и с нескрываемой радостью повелел в телефонную трубку:
– Возьмите Сац…

Встречалась я с Райхманом четыре раза.
Между ними случилось и небольшое, но очень важное для меня событие. Однажды, проснувшись, увидела на полу своей камеры тоненькую брошюру с желтыми листами, без обложки. С интересом прочла «важные сообщения о некоторых преступниках». Так, из этой брошюры я узнала, что доктор Левин «желая подорвать настроение великого писателя М.Горького, заведомо вредительски лечил его сына Максима. Он давал сыну Горького слишком сильно действующие лекарства, что и ускорило его смерть».
На другой странице прочла, что нарком внутренней торговли Вейцер рассылал по всем ресторанам указы об изготовлении мясных блюд из несвежих продуктов в целях ослабления блока членов партии и беспартийных в преддверии выборов в Верховный Совет.
Наконец-то, кроме ругани, хоть один «факт» вины моего мужа! Жаль, конвоирка быстро зашла в камеру и, сделав вид, что это чья-то промашка, лишила меня этой «литературы для дефективных». Кто такой бред мог придумать? Думаю, все-таки не Райхман. Он все же был «интеллигентен».
Иногда Райхман «разбавлял» свое присутствие приходом тоже очень интеллигентного высокого мужчины по фамилии Канер. Канер играл свою роль в этом спектакле, рассказывая, как уважают моего следователя, какой он чудесный человек, как хорошо ко мне относится как к работнику искусства, как он жалеет, что мой норовистый характер и какое-то детское упрямство мешают мне найти необходимый контакт с лучшим следователем…
Что мне было делать?!
После «обличительных речей» Райхмана, кстати, без единого факта вины Вейцера, мне все дороже и роднее был мой муж, лишенный всякой позы, витиеватости, ненавидевший карьеризм.
А Райхман даже смешил меня своим «процветанием» в «бериевские времена». Его шпалы красноречиво говорили об этом. На втором допросе – уже майор, на третьем – полковник, а в последний раз, когда он уж очень на меня гневался, превратился в… генерала!
Совсем недавно одна очень почтенная женщина, казавшаяся мне симпатичной, спросила меня:
– Неужели вас допрашивал сам Райхман? Услышав мое «да», улыбнулась:

– Сознайтесь, вы все же были немножко влюблены в него? Он был так очарователен…

Я широко раскрыла глаза и спросила, почему она так щедро восхищается этим человеком.
– Красавец, манеры джентльмена… Я знала его дочь от первого брака. Она по секрету показывала мне комнату подарков, которые Райхман дарил знаменитой артистке, из-за которой бросил первую семью. Чудо! Какой хрусталь, драгоценные сервизы, палантин из горностая, шубка из соболя, валенсийские кружева, колье из рубинов, мастерски сделанная золотая чаша… Да, в наше время не умеют так любить!

Я посмотрела на эту женщину, как на ископаемое. Неужели она не могла догадаться, ценой жизни скольких невинных людей были добыты эти подарки?! Я почти физически ощущала кровь, которой были залиты эти меха, драгоценности, кровь, которая хлестала из хрустальных ваз и золотой чаши.
Да, по контрасту с моим мужем и моим пониманием слова «честный человек» Райхман был «миловидным хищником», «элегантным иезуитом». В Зоологическом саду Берлина я видела розовый водяной цветок, напоминающий розу, шевелящий своими червоподобными лепестками, чтобы заглатывать мелких рыбешек.
Его попытки «очаровать» своим бархатным голосом, изяществом Дориана Грея бесили меня. А мое выражение лица приводило в негодование его. Да, ему было скучно со мной, а мне – ненавистно с ним. Не понимаю, как я в те дни не сошла с ума.
Вероятно, меня спасало то, что в этом страшном спектакле я оставалась больше режиссером, оценивающим как бы со стороны события, происходящие со мной как вынужденной участницей большой трагедии…
Даже и сейчас, когда прошло столько лет, очень трудно писать об этом палаче в надушенных белых перчатках.
На допросе у Берии и после…
Но… вернемся во Внутреннюю тюрьму, в 1941 год. За пятнадцать месяцев пребывания в Москве меня вызывали к следователям пять раз: четыре раза – к Райхману, и один – после пытки. Правда, за это же время в «ученической кладовке» исписала мелко и шесть толстых тетрадей, приблизивших меня к культуре, тетрадей с записями о далеком и прекрасном, но… чужом.
А мое «я» уходит, уходит все дальше. Может быть, и нет уже этого «я». А Москва сейчас от меня еще дальше, чем была в Сиблаге. Неужели Сиблаг стал для меня эталоном лучшего из пережитого за последние годы? Почему строго заперла, упрятала в глубину воспоминания о самой себе в прежние годы?
Мне уже идет тридцать седьмой год… Только тридцать седьмой, когда могли бы распускаться лепестки творчества, счастья… А я – в зарослях лжи, подлости, коварства, рядом с «моргом», куда тысячами сбрасывают расстрелянных, уходящих в небытие по чьему-то грозному велению без вины, без права на борьбу и самозащиту! Неужели и мой муж?.. Перед глазами все время залитый кровью подвал, нижнее белье, большие зеленые глаза, черные волосы… Неужели, родной, ты уже был там?!
Райхман усиленно величает себя юристом. Служителем мудрой науки о справедливости! Да, я всегда верила, что есть на свете священные профессии – учитель, врач и юрист – люди, давшие клятву быть справедливыми, до конца честными. Но ведь Райхман не смог назвать мне ни одного факта вины моего мужа, бессовестно «хлестал» его дурацкими прилагательными, площадной бранью, вымогая несуществующие факты у меня. Есть ли у этого «юриста» совесть? Конечно, нет. Карьера с лихвой ее заменяет. За это я ненавижу еще больше всю его лощеную внешность и благополучие.
И вот такие, как он, покупают слабых. Тюрьма уже кишит лжесвидетелями, завербованными из числа бывших честных людей, попавших в беду. Клеветники в чести, им идут навстречу.
Совесть, где ты? Как посмела дать подлый крен?
Уйти от самой себя ни в книги, ни в воспоминания уже не могу. Ржавые тормоза, я вас боюсь, боюсь мертвого молчания своей одиночки…
Неужели и тридцать седьмой год моей жизни уйдет впустую? Надо же за что-то зацепиться. Надежда, приди ко мне!
И вдруг уже поздно вечером около моей камеры раздаются непривычные шорохи. Ключ с той стороны камеры поворачивается, на пороге – начальник тюрьмы полковник Миронов. За ним – четыре (!) осанистых конвоира.
Они ведут меня к широкой лестнице, ведущей куда-то вверх. По дороге встречаются еще несколько начальников в форме с блестящими погонами, при всех регалиях. Они идут, как на парад, с другой стороны этой широкой лестницы. Но я стараюсь не отставать от них.
В большом кабинете с открытыми дверями сидит и еще рассаживается большое начальство. Оно – за двумя столами вдоль зала. Я – еще у порога. Зеркало при входе криво отразило мои спустившиеся почти до нечищенных туфель рваные чулки (все резинки в тюрьмах снимают), старое платье, лохматые волосы.
Пусть сердце бьет барабанную дробь, пусть я смешна среди торжественно собравшихся… Собрать всю волю!!! Может быть, именно сейчас решится главное! Меня ведут в глубину зала, где поперек стоит «главный» стол с роскошной бархатной скатертью с золотой бахромой, а за ним – высокое, похожее на трон кресло.
Неужели в двух шагах от меня сидит сам народный комиссар Лаврентий Павлович Берия?! Счастье пришло! Надо поздороваться, поблагодарить за внимание… или как?
Конечно, в те минуты я хотела ему верить, чувствовала благодарность, что он лично вызвал меня, но… не успела сказать всего этого – кто-то слегка толкнул меня в правое плечо, и я оказалась на стуле прямо перед наркомом внутренних дел.
Руль разговора в сногсшибательном темпе и с совершенно неожиданными модуляциями целиком взял в свои руки Берия. Он заговорил уничтожающе громко, тоном всевластного обвинителя. Левый глаз за четырехугольным пенсне был презрительно прищурен:
– По заданию какой разведки вы завербовали Вейцера? Конечно, ничего подобного ожидать я не могла. Следователи задавали мне вопросы хоть в каких-то, но все-таки рамках приличия. Берия хлестнул меня жаргоном, узаконенным для матерых шпионов, цинично причислив меня к их числу. Это был не вопрос, а плевок. Не понимаю, как я смогла тогда совершенно проигнорировать все это, не вскипеть, не взорваться от возмущения, а ответить просто и точно:

– С Израилем Яковлевичем Вейцером меня познакомил

Глеб Максимилианович Кржижановский, друг Ленина. Одновременно со мной Кржижановские лечились в Карловых Варах. У меня было приглашение выступить с докладами о детском театре в Праге. Я была молода, и Никита Сергеевич Хрущев попросил Кржижановского шефствовать надо мной там, в Чехословакии. Когда Кржижановского вызвали в Москву, он передоверил эту опеку товарищу Вейцеру…
– У вас уже тогда были особые задания? Он, видимо, опять забрасывает меня в «шпионские» дебри.

– Мое главное задание было вылечить печень; она мешала мне работать…

– Вы сошлись с Вейцером в тот же день, как с ним познакомились?

(Он хочет опять унизить меня. Но это же мерзкая ложь! Но… Не трепыхаться. Правда со мной.)
– Мы почти ежедневно встречались с ним около источников. Иногда вместе по рекомендации врачей совершали небольшие прогулки по городу. Перед моим выездом в Прагу товарищ Вейцер помог мне откорректировать мой доклад. Доклад имел успех…

– Что было потом?

– Хорошие отношения, возникшие в Карловых Варах, продолжились в Москве. Мы подружились. Ему нравились постановки Детского театра, мне – его большая эрудиция, горячий патриотизм. Однако мы оба с ним – люди сложные. Прошло полтора года, прежде чем мы поняли, что любим друг друга и поженились…

– Вы не могли полюбить Вейцера, он был старше вас…

– Я не могла не полюбить Вейцера – он был лучше меня.

– Вы знаете, что Вейцер оказался большим мерзавцем?

– Нет, не знаю.

Возникла такая тишина, что, казалось, все присутствующие перестали дышать.
– Что же, вы не знаете, что он арестован?

– Что он арестован, я знаю. Но для того, чтобы поверить, что человек, в кристальной честности которого вы уверены, «оказался большим мерзавцем», надо знать состав его преступления…

– Значит, вы нам не верите?

– Его допрашивал Ежов; сейчас он тоже в тюрьме.

– Мы говорим не о людях, а об организации, которой вы позволяете себе не верить?!

Грозная интонация. Берия зашевелил пальцами правой руки, резко переставил чернильницу. Я отвечаю, убежденная в своей правоте:
– Муж тоже считал НКВД организацией всеведущей и непогрешимой. Но ведь я – в заключении уже больше трех лет, хотя следователь не предъявил мне ни одного факта обвинения. Моя вера поколеблена…

– Вы что же, равняете себя с Вейцером, который был признанным любимцем партии?

Этот «акробатический скачок» после «мерзавца» на «любимца партии» потряс меня.
– Нет, я ни с кем себя не равняю, тем более с Вейцером, которого за всеотдачу порученному ему делу и преданность Родине считала легендарным. Но логика одна для всех. Я верю в ее силу…

И вдруг Берия после секундной паузы на высокой ноте закричал к удивлению всех присутствующих:
– А она умна!..

И сейчас же низким, всевластным голосом повелел в телефонную трубку:
– Возьмите Сац!

Взяли.
Увели вниз по большой лестнице в прежнюю камеру… Пятьдесят две минуты личного общения с Берией, даже через пятьдесят лет вызывают во мне такую боль и омерзение, которые пугают меня и сейчас…
Я вернулась в камеру опустошенная. Страшный вихрь из комков грязи и сломанных веток, казалось, уничтожил и тело, и душу. Ноги еще как-то передвигались, но тело «сидело» на них нетвердо. Как лезвие кинжала страшные губы Берия высосали и сплюнули мое человеческое достоинство.
Когда конвоир запер дверь, плюхнулась на койку. «Орел, – мысленно сказала я. – Орел-стервятник…» С этими словами я вдруг заснула крепко как никогда. Не знаю, сколько часов или минут это длилось. Но, проснувшись, я почувствовала, что голова у меня ясная: неожиданно для самой себя я открыла то, что так долго оставалось для меня тайной. Ведь вся история с моим арестом была не чем иным, как средством скомпрометировать и арестовать Вейцера. Я была для них червяком-наживкой, насаженным на крючок…
Все встало на свои места: на первом допросе следователь Русинов совсем не спрашивал меня о муже. Допрашивал он меня уныло: понимая, что тычет пальцем в небо, настойчиво просил меня помочь ему найти какую-нибудь статью для меня в уголовном кодексе. Ересь? Нет. Было именно так. Он попросту не знал, в чем же все-таки обвинить меня, чтобы удержать в тюрьме. Русинов по неосторожности даже обмолвился однажды, что он все равно не сможет выпустить меня, даже если бы и захотел. Очевидно, Вейцер не был тогда еще арестован. Отправляя же меня в первый этап, следователь Русинов держался уже иначе, объявив мне, что Вейцер тоже арестован, а я арестована за «недонесение на мужа». Как выяснилось гораздо позже, он был тогда не только арестован, но и расстрелян.
Они смогли убить моего мужа, но его безупречная репутация осталась незапятнанной.
Много лет спустя в Москве у Полины Левитиной [28]  я узнала точно, что через несколько дней после моего ареста на открытом партийном собрании в Наркомторге Вейцер был обвинен в том, что он женился на уже арестованной «изменнице Родины». Изобретать преступления арестованным тогда некоторые считали признаком патриотической доблести.
Вейцер, призванный ответить собранию по существу предъявленных ему обвинений, очень долго молчал, а потом сказал только одну фразу: «Я думал, что она хорошая…»
Через день после этого его арестовали…
И еще один факт.
На реабилитации Вейцера мне сообщили, что Вейцер, как только был арестован, не глядя подписал весь тот бред, который ему подсунул следователь. Сам факт ареста был уже для его самолюбия смертным приговором, исключал его желание продолжать жизнь… Кончено все.
Только эти два слова сверлили мой мозг после допроса у Берии. Узнав, что муж арестован еще три года назад и не допуская мысли о расстреле, я все время искала его: а вдруг мы встретимся с ним в коридоре, когда меня поведут на допрос, устроят с ним очную ставку, как бывало у некоторых заключенных…
Вейцер был расстрелян где-то рядом со мной, в подвалах этой же тюрьмы. Может быть, сейчас моя камера находится неподалеку от его останков. Или их уже нет нигде?!
И все-таки сварганить из меня «шпионку» даже этому палачу оказалось не под силу: слишком хорошо знали меня люди по Детскому театру, да и за границей уважали. Оказывается, некоторые западные газеты время от времени напоминали об абсурде моего «исчезновения», печатая статьи с моими фотографиями…
Через два дня после разговора с этим «орлом-стервятником» меня вызвал следователь Райхман, уже… генерал. Едва завидев меня на пороге, забыв о «манерах», он почти закричал:
– Скажите, вы кого-нибудь в жизни боялись?

– Нет, такого человека еще не выдумали.

– Я этому верю. Как вы себя вели позавчера?! Народный комиссар уделяет вам пятьдесят две минуты своего драгоценного времени, а вы, ничего не боясь…

– Бояться может только виновный, а я ни в чем не виновна…

– Два мужа у нее арестованы, а она все не виновна, нос кверху!

– Мне кажется, я держалась нормально. Не понимаю, в чем вы меня обвиняете. В том, что я говорила правду, а не униженно поддакивала? Может быть, я просто глупа…

Назад Дальше