Жизнь – явление полосатое - Сац Наталья Ильинична 29 стр.


Женский голос из зала «лукаво» прервал его:
– Зачем же тогда вы поставили «Гамлета»? Ведь главное там – отношения сына и матери?.. Папп ответил без тени улыбки:

– Жаль, что вы не поняли этой драмы. «Гамлет» целиком посвящен отношениям сына с отцом.

Илюша появился на свет сейчас же вслед за тяжелой болезнью – я переболела брюшным тифом; он оказался абсолютно полноценным и здоровым ребенком. В три года он был рослый, озорной, смышленый. Он уже тогда, вероятно, был согласен с Йозефом Паппом, что мальчику без папы скучно, хотя и не умел еще этого выразить.
Илюше было пять лет, когда на елке он прочел стихи Агнии Барто и его премировали кукольным паяцем с пышной шевелюрой, розовой улыбкой, бантом, глядящими в разные стороны глазами. Паяц играл на скрипке. Илюша подолгу держал эту игрушку в руках, словно что-то припоминая. Потом рано утром, забравшись ко мне в постель и поглаживая меня по щеке, спросил:
– Мама, мне это приснилось или на самом деле… Помнишь, мы летели на самолете куда-то далеко и у меня был большой, красивый папа?

Это было! В один из месяцев «просветления» мы все вместе летали в сосновые леса санатория «Боровое».
– Мама, а когда это было?

– Когда ты был совсем маленьким. Илюша крепко прижался ко мне и сказал:

– Мама, я хочу опять быть совсем маленьким.

Да! То, что хотела навсегда вычеркнуть, забыть, сын неотвязно мне напоминал.
В борьбе «за папу» Илья был очень настойчив. Когда, приехав в Москву за назначением в Саратов, мы встретили Дмитрия, Илья каким-то чудом его узнал, бросился к нему на шею, и в Саратов поехали втроем. Я обеспечила Илью «большим, красивым папой». Права выбора у меня не было.
Природой предопределено, что ребенку нужны мать и отец.
Он был около нас до дня совершеннолетия моего Ильи и очень усложнял мою жизнь.
Поцелуй феи (И. Ф. Стравинский)
В саратовской мансарде было сыро и неуютно. Иногда, отрываясь от «сегодня», лечилась своим «вчера». Вспоминала чудесные дни моей жизни.
…Берлин 1931 года был добр ко мне. Я жила в музыке Верди, в царстве Шекспира. Все в Кролль-опере, от генераль-мюзик директора до технического персонала, улыбались мне, верили. Я, собственно, еще ничего хорошего там не сделала, но отключенность от всех администраторских дел, вечно горящая лампада семейного уюта, здоровые дети – бывает же все так хорошо в жизни!
Утром – на курсы Берлица улучшать немецкий, а потом с клавиром под мышкой пешком через Тир-гартен на репетицию.
Потом обедать, полчаса полежать и снова в театр: встречи с отдельными исполнителями, художником, работа с концертмейстером или (очень часто) с самим Отто Клемперером – не жизнь, а настоящая сказка.
И вдруг… Клемперер просит послезавтра после обеда не назначать ничего – мы с ним куда-то пойдем. Мне очень не хотелось нарушать чудесно найденный ритм жизни, впускать до премьеры какой-то сквозняк в «Фальстаф-атмосферу», но спорить с ним я не могла. Ему, если чего-нибудь хотелось, то всегда очень.
Итак, куда-то он меня послезавтра поведет? Оказалось – будут гости у него дома, в центре внимания – Игорь Федорович Стравинский. Клемперер заранее испытывал какое-то почти мальчишеское удовольствие от нашей встречи: я внутренне – целиком на своей родине, Стравинский в то время – целиком «наоборот», но оба русские, из музыкальных семей.
Как мы будем разговаривать друг с другом? Величайшее мое преклонение перед автором «Петрушки», «Весны священной», «Свадебки», сознание моего, рядом с ним, музыкального «лилипутства» создавало во мне еще большую напряженность. Мы оба одинаково хорошо говорим по-русски, но как различно сейчас то, что хотим сказать!
Стравинский небольшого роста, похож на самого элегантного моржа (но все-таки моржа). Когда Клемперер нас познакомил, гость скорее отдернул, чем протянул руку. Клемперер с интонацией «наивности» сказал, что очень любит слушать русскую речь, и попросил нас поговорить друг с другом. С ловкостью спортсмена Стравинский моментально оказался в другом углу комнаты – отскочил от меня, как футбольный мяч от ворот противника. Какая там русская речь!
Хорошо, что началось чаепитие, где я могла заняться узорчатыми печеньями и выпала из поля зрения великих, в первую очередь Отто. И зачем он меня сюда пригласил?
Но после чаепития Стравинский сел за рояль и проиграл с начала до конца свой балет «Поцелуй феи», построенный, как известно, на мелодиях произведений Чайковского.
Слушать и созерцать Стравинского в двух шагах от себя, за клемпереровским роялем – это уже наслаждение. Конечно, выражение лица «дикаря», как потом назвал меня Отто во время встречи с Игорем Федоровичем Стравинским, сменилось другим, восторженным и покорным.
Кончив играть, Стравинский попросил присутствующих сказать свое мнение о либретто. Именно – о либретто. Непреложная гениальность музыки не подлежала для него сомнению. Клемперер обратился ко мне:
– А что думает Наташа?

– Мне нравится, что здесь ровно столько содержания, сколько дойдет из самого балета, а не из подстрочников к нему, – сказала я.

Стравинский подпрыгнул на диване, посмотрел удивленно на Клемперера и сказал:
– Это очень верно, то, что она сейчас сказала, и очень важно: в балете доза содержания, ведущего развитие действия и не давящего на легкость и грацию формы танца, имеет совершенно особое значение.

Похвала Стравинского доставила, конечно, мне удовольствие, но особенно был рад Клемперер. Он даже сделал жест руками, похожий на тот, что бывает после ловкого трюка в цирке.
Клемперер хотел рассказать Стравинскому о репетициях нашего «Фальстафа», о том, как мы работаем с артистами, вскрывая глубины образов, но Стравинский удивленно поднял бровь (у него, кажется, был монокль) и сказал:
– Певец должен петь точно то, что написал композитор, – только это, по-моему, важно. Выразительность звучания разных колоколов зависит только от длины веревки.

Ни о чем, кроме своих произведений, ему говорить было не интересно, и скоро его визит был окончен.
Недели через две на пороге комнаты, где мы репетировали «Фальстафа», появилась огромная фигура Клемперера, отчаянно машущего руками.
– Простите, что перебил, она покорила и его, вы представляете себе? Стравинского!

Оказывается, Игорь Федорович, уезжая в Париж, специально заехал к Клемпереру с просьбой передать мне клавир «Поцелуя феи» с личной, Стравинского, надписью «Наталии Ильиничне Сац». Все говорили: «О!» и поздравляли меня, конечно, тем более что этот подарок – целиком инициатива самого Игоря Стравинского.
…Жизнь забросила меня далеко… Когда в пятидесятые годы после Алма-Аты попала в Саратов, тем, кто следил за моей жизнью, почудилось, что снова приближаюсь к Москве. Ну а мне это не казалось.
Воспоминание о прошлом уже не могло служить трамплином: как давно прочитанная и полузабытая книга было это прошлое. Нет, я не падала духом: писала сценарии, ставила постановки, имела настоящий успех в концертах, но мелкое дно подпирало меня – без театра жизни быть не могло. И без Москвы тоже.
Однажды, когда мы с сыночком сидели вдвоем на железной кровати, отодвинутой от сырой стены, старуха хозяйка крикнула снизу:
– К вам пришли.

– Ты же обещала рассказать сказку, – капризно загудел Илюша. Он думал, что пришли артисты Саратовской филармонии Лия Ровницкая, Лева Горелик или Волгины что-нибудь со мной репетировать.

– Нет у меня больше сказок, Илюшенька, – сказала я и утерла глаза: вошел незнакомый мужчина.

– Я к вам по поручению своего московского друга, известного собирателя музыкальных автографов Рабиновича, – сказал он, доставая из портфеля что-то завернутое в бумагу. – В конце тридцатых годов ему посчастливилось купить по случаю редкий клавир с личным автографом Стравинского. Он им, сами понимаете, очень дорожил. Но сейчас, узнав, что вы в Саратове, попросил вернуть вам это на счастье – ведь эти ноты Игорь Федорович подарил лично вам…

Мужчина развернул газету и передал мне изящно переплетенный клавир балета Стравинского «Поцелуй феи» с памятной надписью.
Какой, видно, хороший человек был этот «собиратель», так я и не смогла его поблагодарить! Как важно было это для меня в ту минуту! И сын мой снова в тот вечер услышал сказку и заснул сладко, как будто его на самом деле поцеловала фея.
Но, вероятно, она опять поцеловала и меня, иначе не сидела бы я сейчас в Доме творчества «Дубулты» и не написала бы для вас этой истории.
Одеяло из разноцветных лоскутов
Прости, читатель, что я тебя так поспешно, словно на ковре-самолете, перенесла из Алма-Аты в Саратов.
Кстати, совсем недавно я снова получила горячий привет из театра для детей и юношества Казахстана, отметившего уже 45 лет со дня своего основания и горячо благодарившего «своего основателя», как они называют меня.
Конечно, Саратовская филармония и театр в Алма-Ате были не сравнимы. Только первые две недели нам дано было право жить в прекрасной гостинице. Ее старожилы вспоминали, как я жила там в 1933 году и повар мгновенно исполнял все мои желания; каким успехом пользовался там руководимый мною Московский театр для детей (он был там в это время на гастролях), как по приезде в Саратов меня прямо с вокзала повезли на парад (было 1 Мая), пригласили на центральную трибуну.
Да, это было лет двадцать назад… Потом с большим трудом, в перенаселенном городе мне удалось снять две крохотные комнаты на втором этаже серого деревянного флигеля на окраине города; без водопровода и с очень крутой лестницей, с девятой ступеньки которой я однажды рухнула с переломленным ребром. Это было уже через пять месяцев после переезда в Саратов, когда и в этой поначалу неприветливой Филармонии ко мне стали относиться с теплом. Но это было позже. А тогда Филармония с ее пестрым, малокультурным штатом, людьми в большинстве своем устремленными только к «нормам», максимальному заработку, крикам и спорам около кассы – бр-р; как все это было далеко от искусства и простой порядочности.
Директор (Столяров) встретил меня, не скрывая своей «бдительности». Спорить с первым секретарем обкома он, конечно, не смел, и хотя эта Филармония хромала на обе ноги и повсеместно была признана самой отстающей, он больше всего хотел сохранить свое «первенство», недопущение «ссыльной» к художественному руководству. Но я понимала, что и здесь могу и должна принести посильную пользу. Очень хотела оправдать доверие Геннадия Андреевича Боркова, строго запретив себе обращаться к нему с какими бы то ни было просьбами. У него ведь были тоже «бдительные» недруги. Трудно? Бывало и труднее. Выдюжу!
«Работать!» – как кричат в цирке перед выходом артиста на арену.
В Филармонии проблем было много. Отсутствие репертуара. Артисты не были тарифицированы: и хороший и плохой получали одинаково, ставок не было. Удручало засилие куплетистов, сыпавших пошлыми остротами. Мои поездки в Москву, помощь М.Чулаки и особенно Г.Щепалина помогли кое-что изменить.
Меня полюбили, несмотря на строгость и требовательность. Наш симфонический оркестр стал звучать гораздо лучше, так как бывшего главного дирижера я сделала вторым, пригласив настоящего мастера – дирижера Натана Факторовича. Удалось заметно улучшить молодыми голосами хор, большой радостью было «открытие Паницкого».
Помню, как была поражена, когда услышала впервые неведомые мне звуки в маленькой комнате нашей Филармонии, когда все уже разошлись после рабочего дня. Разве у нас есть орган? Кто играет Баха так удивительно? Подхожу к двери маленькой комнаты, приоткрываю ее, застываю на пороге. На стуле, с огромным баяном в руках, играет слепой, удивительно красивый, еще молодой мужчина с темными вьющимися волосами и светящейся улыбкой… Такие лица всегда удивляли меня на картинах М.Нестерова… Знакомимся. Он очень приветлив. Репертуар у него огромный и какое глубинное восприятие музыки.
О себе рассказывает охотно и просто. Сын многодетного пастуха из деревни Балаково Саратовской области, слепой от рождения. Абсолютный слух. Поразительная музыкальная память. С детских лет помнит себя с гармонью в руках: отец его интуитивно понял, что это чудо-ребенок. Помогал семье, играя во дворах, в трактирах. Теперь у него уже есть чудесный баян. «Он все время со мной; снимаю, только когда ложусь спать». После нашей первой встречи расспрашиваю об Иване Яковлевиче Паницком всех, но к нему относятся без того трепета, который испытываю я. Свой, саратовский, штатный. Скромный. Его часто посылают с концертами по области. Играет он по первой просьбе. Когда едет в поезде, в купе набиваются пассажиры, дети, проводники из других вагонов. Паницкого знает и любит вся область. Врезалось в память: никогда в жизни не ощущала «Жаворонка» Глинки таким родным, как в исполнении Паницкого: вот оно, русское поле и голубое небо… Невидимый, но так звонко несущий песнь надежды сладкой «Жаворонок».
Открывать одаренных людей значило для меня всегда стремиться активно помогать им. Среди солистов наших симфонических концертов под управлением Факторовича через несколько месяцев был объявлен и Паницкий. В Филармонии это восприняли как самодурство, потом – о чудо! – мне удалось заказать композитору Чайкину специально для Ивана Яковлевича концерт для баяна в сопровождении симфонического оркестра, и как был счастлив слепой музыкант! Через некоторое время удалось выдвинуть его и на звание заслуженного артиста РСФСР. Многие были удивлены. Я же считала, что это – справедливо.
Конечно, в план были включены концерты для детей и юношества. Для этой работы удалось объединить музыковедов, умеющих просто и увлекательно говорить с детьми, оканчивающих консерваторию певцов и инструменталистов. «Бахчисарайский фонтан» А.Аренского в исполнении симфонического оркестра, хора и чтеца был большой радостью для старшеклассников и меня.
Появилось два эстрадных микротеатра. Первая программа, над которой работала я сама – «Ваша записка в несколько строчек», – была по нашему заказу написана крупнейшим мастером этого жанра Владимиром Поляковым и очень хорошо исполнялась Ал. Волгиным, Г. Зеленской, В. Толчановым, одаренным молодым Володей Баталовым, привезенным мной из Москвы (окончил ГИТИС), и другими.
Программу, другой бригады поставил тогдашний главный режиссер Московского театра сатиры Э.Краснянский. Она называлась «Розы и шипы». В ней участвовали молодая талантливая певица Лия Ровницкая и Лев Горелик, позже ставший народным артистом РСФСР.
А как я радовалась своему первому концерту! Очень милый фельетон «Наташа» 3. Гердта, две главы из романа Л. Н. Толстого – встреча Анны Карениной с сыном – и «Кармен» П. Мериме, который я исполняла с очень хорошим пианистом Г. Гольдфедером.
Просили выступить в Доме офицеров, в домах культуры, в высших учебных заведениях…
Не только правом, но и обязанностью нашей Филармонии было приглашение знаменитых гастролеров. В Саратове выступали Генрих Нейгауз. Григорий Гинзбург, Надежда Казанцева, Павел Серебряков, Эмиль Гилельс…
Конечно, хочется писать только о хорошем, но и «подземных толчков» было много: сыпались упреки, что в штат Филармонии протаскиваются евреи, ссыльные. Комья грязи то и дело мешали идти к ясной цели.
Саратов – город музыкальный. На два концерта Леонида Когана, которые мы давали в Большом зале местной консерватории, билеты были немедленно проданы. Но вот приехал виолончелист с именем, уже несколько стертым, зато – уроженец Саратовской области, да еще приятель нашего директора. Директор твердо решил «поддержать друга», а билеты не раскупаются, лежат себе в кассах. И вдруг к нам на пять концертов (как и виолончелист!) едет Вертинский!
Директор наш придумал хитрый план: он велел нашим «борзистам» (бюро работы со зрителем – Борз) продавать билеты на Вертинского только тем, кто «в нагрузку» купит столько же и на концерт виолончелиста. В результате концерты виолончелиста прошли пристойно, при полных залах, в городе, заклеенном его афишами. А к приезду Вертинского ни одной афиши повесить было уже нельзя; в кассе не было ни одного билета.
Я заявила директору протест против такого рода нечестных комбинаций, но в ответ получила: «Вопрос решает только касса и я».
Не забыть мне, как в кабинет с фанерной перегородкой в бельэтаже Филармонии, где я сидела, вошел высокий, элегантный, хотя уже очень немолодой Вертинский.
– Я приехал в Саратов сегодня утром, в гостинице на меня посмотрели, как на привидение, обошел весь город – и ни одной афиши… Вы понимаете мое состояние, Наталия Ильинична? Я зашел к вам, потому что подумал, ведь вы тоже знали много обид артистического самолюбия и поймете меня.

Стараюсь его успокоить:
– В данном случае, Александр Николаевич, виной всему – ваша популярность. Как только было объявлено о вашем приезде, билеты были моментально расхватаны. Зачем дразнить афишей тех, кто уже не сможет купить билет?

– Нет, Наталия Ильинична, я спрашивал: афиш в городе не было. Значит, мною торговали, что называется, из-под полы, моей фамилии здесь постеснялись. Отмените мой концерт – я завтра же уеду.

Положение становилось угрожающим. К счастью, в этот момент в комнату ко мне постучала артистка Оперы Ирочка Пригода. Пушистые волосы, курносый носик и очаровательные губки Ирочки произвели впечатление. Поэт вечно женственного, Вертинский моментально встал, приосанился. Я взглянула на Иру просительно – она все поняла: улыбнувшись, чарующим жестом сняла перчатку, протянула руку Вертинскому.
– Так вот вы какой, всемирно известный поэт современных женщин. Простите, знакомлюсь попросту, сама. Вертинский, изящно согнувшись, прильнул к ее руке. Ира покачала мне головкой, дескать, будьте спокойны:

– Ведь ваш концерт завтра, Александр Николаевич? Если вы сейчас свободны, может, зайдете ко мне, осчастливите вашу поклонницу? У меня в саду расцвели такие чудесные розы, да и кулинарка я неплохая… Кстати, сегодня утром приехал ко мне в отпуск муж – капитан 1-го ранга – замечательный собеседник.

Сам дьявол не сумел бы придумать в этот момент лучшей ситуации, чтобы выручить Саратовскую филармонию. Вертинский стал мягче, но сказал мне на прощание:
– Я остаюсь до завтра. Но если афиши до начала моего концерта не будет, простите, уеду. – И устремился «пока» вслед за Ирочкой.

Я пошла к директору – он предвидел скандал, слышал через стенку наш разговор и уже повязал голову полотенцем в знак «ужасного приступа мигрени». Увы, героем он не был.
–Что, афиши? Афиши вот лежат, давно напечатаны, как их можно сейчас клеить? Публика разнесет Филармонию. А впрочем, я должен срочно идти домой, решайте сами. Не умирать же мне из-за какого-то Вертинского. – И, схватившись одной рукой за голову, второй – за сердце, он упорхнул из Филармонии.

Ирочка была, что называется, «свой парень». Через полчаса я позвонила ей по телефону:
– Я «без вины виноватая». Выручайте. Подержите его сегодня у себя подольше. А завтра с самого утра пригласите кататься по Волге на пароходе. Может, пообедаете на островах? В общем, очень вас прошу, доставьте его прямо к концерту, к семи вечера. Не раньше.

Назавтра один из прытких администраторов получил ведерко с клеем, кисть и злополучные афиши. Он должен был выклеивать эти афиши на пути следования Вертинского – от пристани к Филармонии. Задача второго администратора состояла в том, чтобы моментально сдирать эти афиши, как только Вертинский проследует мимо. Малопочтенная работенка! Ну а что можно было придумать еще?
Перед началом концерта Вертинский появился в хорошем настроении (чемодан с концертным костюмом Ира надоумила его взять с собой уже с утра, чтобы «не спеша подышать свежим волжским воздухом»). Иру с мужем как «героиню дня» посадили в первый ряд, в самой середине. Ну а в вестибюле Филармонии творилось нечто несусветное. Во-первых, Вертинского узнали, когда он проходил по городу, во-вторых, кое-кто все же увидел афиши и требовал объяснений, как могли быть все билеты проданы, когда афиши своевременно не были вывешены. Отдувались бедные администраторы.
Я в первый раз слушала Вертинского. Его предельная музыкальность, умение рождать почти зримые образы, юмор и печаль, движение мысли и тонкая наблюдательность произвели на меня большое впечатление. Артист! В каждом своем движении, в точно найденном минимуме этих движений. Интересное явление! Я даже забыла о той «грязевой ванне», в которую погрузил меня директор, сидела, облокотившись на перила ложи, думала о ювелирной отработке каждого штриха у этого большого мастера эстрады
После концерта несколько человек из Филармонии, Ира, ее муж и я зашли пригласить Вертинского поужинать. Он сказал:
– Для меня нет большего счастья, чем выйти в зрительный зал, где у каждого свои мысли, заботы, и увлечь всех только тем, о чем я им буду петь, заставить выбросить из памяти все остальное. Я иногда, выходя на сцену, мысленно потираю руки: «Сейчас подчиню всех вас себе, заставлю видеть только мои образы, думать только о них». Какое это счастье – чувствовать, что можешь подчинять слушателей себе, своей творческой мысли, владеть их сердцами, переносить их то в мир маленькой балерины, засыпающей на мокрой от слез подушке, то отправляться со всем зрительным залом в бананово-лимонный Сингапур, который я сам выдумал.

Я не пью ни водку, ни вино. Не умею и не люблю. Свой бокал с ситро подняла – будто это шампанское, и сказала:
– За вашу неповторимую индивидуальность, Александр Николаевич! За ваши изумительные руки, которые заставляют верить, почти видеть, что вы – «маленькая балерина», что вот сейчас на наших глазах падают осенние листья, что ушли все надежды. Мне кажется, только у Улановой и у вас такие говорящие руки…

Он как-то впился в эти мои слова, повторил их удивленно:
– Нечто подобное сказал мне Константин Сергеевич Станиславский. Я вам благодарен за все!

В Театре оперы и балета имени Чернышевского я вела занятия по сценическому мастерству с артистами балета. Об этом попросил меня главный балетмейстер К.Адашевский, который ставил «Эсмеральду».
Поставила я в Опере «Сказку о царе Салтане» Римского-Корсакова с музыкой гениальной, но с сюжетом, сложным для детей и наивным для взрослых. Но самое светлое воспоминание о том периоде жизни – работа над оперой Красева «Морозко». Сказка о труде и лени, добре и зле, правде и лжи хорошо «легла» на интересные ситуации в либретто. А как мне посчастливилось с певцами!
Репетировали мы по вечерам, в музыкальном классе, после моей работы в Филармонии. Это был праздник и для меня (занимаюсь своим любимым делом!) и для певцов (не избалованы многие из них углубленной работой над образами). Чудесные два-три месяца жизни. Какое счастье быть в своей стихии! Чудесная русская музыка М.Красева. Любимая профессия. Я – режиссер. И не все ли равно, что приходится спать в сыром углу мансарды: зато просыпаюсь каждое утро как счастливица, в своей солнечной профессии.
Да, каждый день мысли о новых штрихах постановки, о счастье, что скоро премьера в Большом оперном театре, премьера, радоваться которой буду вместе с детьми! Каким глубоким смыслом звучит во мне надежда: дети снова придут в театр, в котором имею счастье творить и я.
Но в день премьеры обуял страх: наверное, как режиссера меня все забыли. Ссыльная, ничья, стою в кулисах чужого города…
Но когда зрительный зал стал наполняться большими и маленькими зрителями, когда оказалось, что все билеты проданы, когда дирижер Гоффман своей дирижерской палочкой включил звучание оркестра и трепетно замолк зрительный зал, я вдруг успокоилась. Почувствовала, что все участники спектакля верят в него, что с первых моментов действия сразу установился полный контакт между сценой и зрительным залом. Занавес между первой и второй картинами не давали сознательно. Выходы артистов к рампе часто нарушают внутреннюю их собранность. Но после третьей картины, когда Морозко устраивает Дунюшке и лесным жителям елку, вдруг раздались такие оглушительные аплодисменты, что занавес закрыть не удалось. Все артисты остались на сцене, а я как-то не сразу поняла в чем дело, но, услышав скандирование моего имени и фамилии, робко появилась из-за елки. При моем появлении все зрители встали, овация еще усилилась и длилась долго, и… я чуть было не заплакала, видя как утирают слезы зрители самого разного возраста. «Морозко» в Саратове завоевал триумфальный успех. Я вдруг поняла, как справедлив народ, как больно он ощущает несправедливость «вышестоящих», ценит тех, кто полностью отдает свой труд и сердце даже в самые суровые времена своей жизни, тех, кто до конца честен.
Прости, читатель! Я не нашла в себе мужества, чтобы рассказать тебе до конца о «саратовских страданиях» своих. Унижали меня там сознательно и жестоко многие. За каждый светлый миг и светлое мгновение – слезами и тоской платила я судьбе… Отец Илюши являлся в нашу мансарду не раньше полуночи. По «педагогическим соображениям», всем своим существом любя Илюшу, я терпела его фальшивое самодовольство, но его игра на скрипке, особенно в верхнем регистре, была бы невыносима, если бы… он не числился, увы, «мужем художественного руководителя». За эту бедную спину он держался цепко.
Столяров, в конец раздраженный успехами в концертах и театре, зверел все больше. Он уже подготовил план перевода меня из «такого престижного города, как Саратов», подальше в область…
Всего не опишешь. Но однажды все-таки я собралась с духом, отправила лично Г.А.Боркову, обливаясь слезами, просьбу – куда угодно послать меня с Илюшкой. Но, конечно, я все-таки хотела и отчитаться за несколько лет моей работы в Саратове и просила его о просмотре. Зато ровно через полчаса позвонили Столярову, что послезавтра в 11 утра состоится просмотр секретарями обкома творческих работ всех ведущих коллективов и солистов нашей Филармонии. Организацию и проведение этого концерта возложить целиком на художественного руководителя Филармонии Н.И. Сац. Я опять поверила в справедливость. Отчет наш прошел отлично. Геннадий Андреевич пожал мою руку и сказал:
– Есть люди, которые считают своим главным делом сомневаться и перестраховываться. Я не в их числе. Саратовская филармония сегодня стала нашей гордостью, и спасибо за это прежде всего таланту, культуре и трудовой стойкости Наталии Сац.

Свое пребывание в Саратове называю «одеялом из разноцветных лоскутов» – попадались обрывки шелка, кусочки ситца, грязное тряпье, сермяга… А в общем все же вышло одеяло, которое в суровые месяцы моей жизни как-то прикрывало нас с Илюшей. Придумать только! Казалось бы, тюрьмы, лагеря, пытки, допросы. Больше пяти лет подряд!!! Шестой год с правом жить только в пределах Перебор, далеко не легкое пребывание в Алма-Ате, где мне, кроме оскорблений, даже вручили золотые часы, грамоты и орден «Знак Почета» (за год перед тем, как оттуда выгнать). Понадобились и садистские испытания в Саратове… Сколько же можно! За что?!
Писать «постлюдию», как «вдруг» зауважали меня «недруги», как искренне поздравляли многие друзья, – незачем. Интересным продолжением моей, такой полосатой жизни явилась очередная поездка на экзаменационную сессию в ГИТИС, в Москву (два раза в год, на две недели, мне эти поездки были разрешены уже несколько лет). Некоторые из московских друзей были ко мне по-прежнему приветливы, и только с ними неподолгу встречалась: увлекалась своей учебой. Через несколько дней после встречи с Г.А. Борковым, приехав на очередную сессию, я была приглашена в гости к композитору Мариану Ковалю. Он только что получил новую квартиру в высотном доме на Котельнической набережной и очень этим гордился. (По иронии судьбы, уже много лет я живу в этом доме.) Я села на тахту, пока они с женой вышли в другую комнату «сообразить», чем меня угостить. Машинально взяла в руки газету, что лежала тут же, и… обомлела. Там был напечатан Указ об амнистии тем, кто имел буквенные статьи сроком до пяти лет!
Значит, я имела право, полное право навсегда вернуться в родную Москву?!!
На следующий день я была принята начальником Управления по делам искусств Александром Васильевичем Солодовниковым. Приветливо улыбаясь, он подписал приказ, что я отзываюсь из Саратова на работу в Москву.
Когда директор Филармонии начал было нудить, что мы не совсем понимаем друг друга и он думает… – я вытащила из сумочки приказ о моем переводе в Москву, попросила его больше не затруднять себя «думанием». Оставив его в состоянии, близком к столбняку, побежала в свою мансарду собирать вещи.
Начнем во второй раз
Вернуться в Москву было главным моим желанием много лет. Но как будет трудно снова стать своей, московской, конечно, не представляла.
Работать в Центральном детском театре оказалось невозможным, и как в пятнадцать лет начала трудовой путь в Театрально-музыкальной секции Московского Совета, так в пятьдесят пять должна была его снова начать в Гастрольно-концертном объединении. Конечно, снова жить и работать в Москве, делать что-то хорошее для московских детей было немаловажно, но так срослось мое понимание своей цели жизни в родной Москве с родным театром для детей, что сейчас, казалось, – я не я. Очевидно, так меня воспринимали и некоторые другие. Вот забавный случай этого периода.
Шла я по Спасопесковскому переулку и вдруг закружилась голова – так закружилась, что чувствую, сейчас потеряю сознание. Какие-то добрые двое притащили меня в ближайшую поликлинику. Я лежала на узком деревянном диванчике, когда вошли доктор и сестра. Прежде дали что-то понюхать, потом капли. Головокружение прошло, осталась слабость. Сестра записывала историю болезни:
– Фамилия?

– Сац.

– Имя?

– Наталия.

Теперь заговорил доктор:
– Как, Наталия Сац снова в Москве?

– Да, – ответила я.

Доктор продиктовал медсестре сам:
– Пишите: профессия – режиссер, место работы – Центральный детский театр…

Я его слабо перебила:
– Я сейчас работаю… не в театре для детей… Доктор поднял брови:

– Не в театре для детей? Тогда вы еще не Наталия Сац. Тут его вызвали и разговор прервался, но, ковыляя домой, я даже улыбалась. Он прав. В восприятии москвичей Наталия Сац и Детский театр были одно неделимое целое. Пока для них я – еще не я.

Теперь я была уже не только амнистирована, но полностью реабилитирована. Невиновность доказана, я восстановлена во всех правах. По закону я должна быть снова на той работе, на которой была до 21 августа 1937 года. Когда прочла это постановление – даже дух захватило от счастья: неужели снова… директор и художественный руководитель Центрального детского?!
Но хорошие законы пишут для того, чтобы их выполняли хорошие люди, а жизнь – тоже игра, в которой не все играют по правилам… Взмахом волшебной палочки нельзя изменить всех людей. Тогдашнему директору Центрального детского театра не только не хотелось восстанавливать меня в моих законных правах, но даже впустить туда в качестве режиссера, на что я охотно согласилась бы. Он делал все возможное, чтобы отдалять от меня членов коллектива, чтобы я сама не стремилась вернуться в Центральный детский. Было больно, обидно, но театр – организм сложный, а добиваться любимого дела чуть ли не через суд – бррр.
Как только я вернулась, появились и очень ценные, лестные заявки на мою работу. Обрадовалась, когда женский голос в телефонной трубке сказал: «С вами сейчас будет говорить заместитель министра культуры, главный режиссер Театра имени Маяковского Николай Павлович Охлопков» – и я услышала в трубке красивый низкий голос выдающегося режиссера, который приглашал меня безотлагательно приехать к нему сегодня же, так как был уверен, что, «как только Москва узнает, что вы вернулись, вас будут рвать на части, а я сделаю все, чтобы заполучить вас в свой театр».
В моем тогдашнем состоянии этот разговор радовал. Я только не могла понять, при чем здесь Министерство культуры. Мне объяснили, что Н.П. Охлопков в то время по совместительству был назначен заместителем министра культуры. (Правда, он недолго усидел в министерском кресле.)
В тот день, когда он мне позвонил, я вошла в кабинет. За огромным письменным столом увидела мощную фигуру, красивую русую голову со скульптурно-значительными чертами лица, большие, раскрытые для объятия руки Николая Павловича, и так он был органичен на своем высокопоставленном месте, что я застыла на пороге. Николай Павлович подошел ко мне, по-товарищески обнял, подвел к креслу, усадил в него, сел напротив и, заметив, что мои пальцы дрожат, взял их в свои большие ладони.
– Ну вот, значит, вернулись. Я никогда не думал, что будет иначе. Но рад, очень рад. Как говорится, сама судьба посылает вас в тяжелые дни, когда мне дали еще и эту почетную нагрузку. Мне нужен в театре заместитель с вашим умом, волей, энергией.

Теперь мы стали зрелыми, замыслов много, времени никак не хватает. Конечно, я понимаю, вы прежде всего режиссер. У вас будут интереснейшие постановки, и не думайте, что я буду как-то вмешиваться в ваши творческие замыслы. Гарантирую вам творческую независимость, мои приходы только на генеральные…
Вероятно, когда человек, приехавший с Северного полюса, попадает в самую роскошную оранжерею, он чувствует себя так же странно и блаженно, как я в тот момент…
На следующий день меня пригласили к заместителю управляющего московскими театрами К.А.Ушакову, и он сообщил, что Юрий Александрович Завадский, возглавляющий Театр имени Моссовета, просит назначить меня к нему заместителем художественного руководителя и режиссером. Я просила очень поблагодарить Юрия Александровича, которого ценила и уважала, за доверие, но вынуждена отказаться от этого лестного предложения, так как уже вчера дала согласие Н.П. Охлопкову. В этот же день Николай Павлович позвонил мне по телефону с просьбой присутствовать на генеральной репетиции его постановки «Гамлета» Шекспира и «поделиться с ним своим мнением».
Много лет прошло с того дня, но не забыть мне волнения, которым я была охвачена на той репетиции. Режиссер Охлопков и художник В. Рындин в ту пору буквально потрясли не только меня – всю Москву. Как я была горда в этот момент предложением Охлопкова работать с ним, как счастлива правом бывать на репетициях его «Гамлета»! Такой осмысленной, ярко выразительной постановки любимой пьесы я ни до, ни после этого спектакля не видела.
И все же привычным глазом я подмечала какие-то черточки, чуждые мне в атмосфере театре, в его рабочем укладе.
Мне казалось, что уж очень резок Николай Павлович по отношению к просчетам «маленьких» актеров и очень щедро прощает недоделки некоторым ведущим. Мне было непонятно, как можно было допустить, чтобы на генеральной репетиции исполнитель роли Полония то и дело произносил текст роли «своими словами».
Во время доверительного разговора, когда взмокший от волнения Николай Павлович лежал в расстегнутой рубашке на кушетке в своей небольшой комнате, после выражений искреннего восторга я сказала ему о своей тревоге:
– Меня резануло, что некоторые артисты из самых главных еще до сих пор ждут реплик суфлера. Это же Шекспир. Каждое слово его для актера… А тут сам Полоний… Николай Павлович прервал меня:

– Играет эту роль один из лучших моих артистов, превосходный мастер, к тому же близкий мой друг.

– Тем более, – не унималась я. Охлопков прервал меня нервно:

– Только не вздумайте ничего ему говорить. Он не привык к замечаниям [30] .

На следующей репетиции меня больно хлестнула и другая подробность. В оркестровой яме сидели не только музыканты, но и артисты хора. Они создавали интересный звуковой фон в некоторых эпизодах спектакля. Однажды в перерыве между сценами раздался несмелый, но убежденный в своей правоте голос молодого певца:
– Николай Павлович, разрешите сделать предложение. Мне кажется, если бы мы пели не тут, а в левой кулисе…

Охлопков прервал его и перекрыл робкий голос своим властным окриком:
– Сидите в своей яме и молчите!

Два-три подхалима засмеялись, репетиция была продолжена. Я тихонько вышла из зрительного зала. Спорить с сильным, равным, ставить на свое место зарвавшегося – понимаю; но унижать честного и слабого?! Пусть Охлопков – не мне чета. Но мы очень разные…
Узнала я, что некоторые из «приближенных к Охлопкову», боясь с моим приходом «потесниться», настраивали его против меня. Охлопков нервничал. Уже добился для меня штатной единицы, около месяца говорил со мной так, будто все решено. Но меня грыз червь сомнений. По совести сказать, сердце мое оставалось в Центральном детском, и назначение даже в такой хороший театр для взрослых казалось изменой самой себе и больше льстило самолюбию, чем радовало по существу. Не состоялось.
Много лет спустя, в Доме актера, за ужином, на юбилее критика Иосифа Ильича Юзовского, ко мне подошел Николай Павлович Охлопков:
– Как часто я жалел, что ты не пришла ко мне работать. Мне так нужны были твои руки, твой талант, твое сердце!

Назад Дальше