Жизнь – явление полосатое - Сац Наталья Ильинична 7 стр.


Алексей Денисович одинаково хорошо видел и слышал свой будущий спектакль. Когда он заговорил о музыке для спектакля, я знала, что обрадую его: оркестр у нас очень хороший и для небольшого драматического театра значительный; заведовал музыкальной частью знающий, серьезный композитор А. А. Шеншин.
Я очень гордилась, что у нас в театре есть такой солидный музыкант, потомок Фета (его полная фамилия была Фет-Шеншин), что у меня дружеские отношения с таким человеком, хотя он в три раза старше меня. Музыку для «Пиноккио» Шеншин сочинил довольно быстро, аккуратно переписал ее, и вот мы собрались втроем около рояля. Александр Алексеевич сыграл песню дяди Вишни, уличную песню, тарантеллу. С каждым тактом углы губ Дикого все более уныло ползли книзу, а глаза глядели все насмешливее. Он прервал исполнение четвертого номера.
– Хорошая, ученая музыка, – сказал он, – а к нашему спектаклю никакого отношения не имеет. Чувствуется, что вы ее у себя в кабинете написали, а посидеть на наших репетициях времени не выбрали.

– Я вас не понимаю, – напряженно сказал Александр Алексеевич и снял с пюпитра ноты. Алексей Денисович вскочил с места.

– А вот Илья Сац понимал. Он на все репетиции в Художественном театре ходил, за актерами…

Но Шеншин не дал ему договорить, встал и повернулся ко мне.
– Писать музыку к «Пиноккио» отказываюсь, дирижировать не буду. Всего лучшего. – И удалился с нотами под мышкой.

До чего же мне было неприятно, а упоминание в этот момент о моем отце еще более усиливало неловкость. Позвать Шеншина, постараться их помирить? Оба были упрямы. Александр Алексеевич, кроме того, болезненно обидчив. Ничего не выйдет. Я не могла удержаться и сказала Дикому:
– Нехорошо быть таким резким со старыми людьми.

Но он набросился на меня яростно:
– А хорошо из вежливости принимать то, что спектаклю не нужно, даже вредно? У меня есть сейчас одна правда – наш спектакль, его единство. Вместо жизнерадостности, легкости, простоты вымучил какие-то ученые каноны, черт бы его побрал, а я должен время тратить и слушать? Мне нужно, чтобы музыка помогала действовать! Он симфонии разводит, а она… вежливость! А еще дочь… Эх вы!

Однако с музыкой к «Пиноккио» надо было что-то решать.
После сосредоточенных размышлений осенило: Анатолий Николаевич Александров! Он писал и симфонии (что очень хорошо, хотя Алексей Денисович и «выругался» в прошлый раз этим словом) и талантливо чувствовал театр. Работал с А. Л. Таировым, в 1918 году создал очень интересную музыку в нашем первом Детском театре Моссовета, кроме того, он очень любил народное в музыке и умел увлекаться чужим замыслом (качество у некоторых серьезных музыкантов, представителей «чистой музыки», иногда отсутствующее).
Анатолий Николаевич написал для «Пиноккио» чудесную музыку, полную разнообразных ритмов. Он использовал народные неаполитанские мелодии, еще более поднял общий тонус спектакля.
Очень ценил Алексей Денисович и работу, которую проделал в этом спектакле Лев Лащилин. Большой, красивый, смуглый, он так показал итальянские пляски, словно всю жизнь был итальянцем. Никакой «грации» – все просто, даже грубовато, жизнерадостно, ярко.
Но… Спать по ночам я уже не могла – нас ждал крах. Кроме меня это знал только бухгалтер, верный друг – Миша Дроздов. Он тактично и укоризненно молчал, когда, увлекаясь замыслами Дикого, я шла на новые и новые расходы, думая только о «Пиноккио».
Кстати, наши рабочие, которые меня слушались больше всех и поверили, что в детском театре нельзя ругаться, заменили «крепкие слова» непривычными для них именами действующих лиц наших постановок.
– Ты Маграбин, вот кто! – грозно кричал один.

– Молчи, Пиноккио несчастный! – отзывался другой. Все в этом театре было такое родное, и я крепко верила – успех «Пиноккио» упрочит наше дело. А если не дотяну? Ведь платить-то уже абсолютно нечем… Чтобы как-то успокоиться, взяла газету. Прочла об открытии Московского городского банка: «Председателем правления назначен Н. В. Попов». В мозгу зашевелилось: «Это, верно, тот Попов, что раньше работал в Мосгорфинотделе. Он как-то был на детском утреннике, который я вела. Ему у нас понравилось, он сказал: «Это хорошо, что вы с детьми занимаетесь. Радость воспитывает лучше многих учителей». Снова взглянула в газету и прочла: «Учет векселей». Слово «вексель» мне показалось в этот момент сказочно-прекрасным, чем-то вроде «Сезам, откройся!»

Рано утром я уже была на Ильинке и в числе самых первых посетителей вошла в Мосгорбанк. Еще никогда в жизни я не была в банке, и ковровые дорожки, огромные кожаные кресла, стеклянные двери, швейцары в синих суконных костюмах с золотыми пуговицами произвели на меня огромное впечатление. Высокий шатен с пробором, секретарь правления, на мой вопрос, когда можно увидеть председателя, ответил: «Прием будет на следующей неделе, не раньше». Вероятно, достаточно было одного взгляда, чтобы понять, что перед ним не вкладчик, а банкрот.
Я вышла от секретаря, но не ушла из банка. Все в театре будут задавать один и тот же вопрос: «Когда будут деньги?» А что отвечать? Перед кабинетом Попова и других членов правления был круглый зал, и там стоял один только швейцар. Я села в кресло – швейцар подозрительно посмотрел на меня, но я своим видом ему ответила, что сижу просто так, ни за чем, может быть, у меня знакомый деньги тут получает, а я его жду, и вообще ничего особенного. Как только швейцар куда-то отошел, я подбежала к двери председателя правления и, страшно волнуясь, открыла ее. «Не побьет же он меня!»
Кабинет у Попова был небольшой, а он сам близорукий. Когда в дверях появился уже искавший меня швейцар, Попов пробормотал: «За порядком раньше следить нужно было», – и велел ему уйти, а я сразу приступила к делу.
– Скажите, пожалуйста, вексель – это когда дают деньги в долг, да? Он улыбнулся.

– В этом роде. А вы кто такая? Я напомнила ему о себе, рассказала краткое содержание «Пиноккио» и о том, как из кубиков будут складываться декорации. От волнения всегда говоришь не совсем то, что надо, но Попов был отзывчивый человек и очень любил театр.

– Ну что же, напишите вексель, учтем его, если Московский Совет даст за ваш театр поручительство.

Стоит ли говорить, что за полчаса до закрытия банка, обегав всех и вся, я стояла у кассового окошечка со всеми бумагами и с бухгалтером Дроздовым.
Деревянная створка окна открывается, в нем – седая голова бобриком, с моржовыми усами, в очках.
– По векселю Детского театра кто будет получать деньги?

– Директор Сац Наталия Ильинична, – как-то особенно почтительно говорит Миша.

Моржовая голова поворачивается ко мне.
– Сколько вам лет?

Какой неожиданный и бестактный вопрос! Впрочем, он раньше был для меня страшен, а теперь уже девятнадцать с половиной, но поскольку год рождения 1903-й и сейчас 1923-й, не будет же он месяцы высчитывать…
– Двадцать лет, – авторитетно заявляю я.

– Несовершеннолетним векселей не учитываем, – отрезает моржовая голова и крепко закрывает деревянную створку окна.

Из банка мы возвращались с Дроздовым, не глядя друг на друга. Я была посрамлена. Как назло и в театре было неблагополучно. Дикий, не дав мне раздеться, начал меня ругать за то, что в театре нет дисциплины, что я где-то езжу, в то время как хорошие директора должны все время сидеть на репетиции и думать о производстве. Я ему ответила не менее взволнованно:
– А хорошие режиссеры должны думать о возможностях театра. Вы с художником Ковальцигом только требуете, а как все это добывать, если сидеть в театре?

– В вашем возрасте рано читать лекции. Работу над «Пиноккио» бросаю, навсегда из этого театра ухожу. – И он пошел к двери.

– В любой день вы могли бы это сделать, но не сегодня! – закричала я. – У меня такое горе, такое горе! Дикий остановился в дверях и хмуро спросил:

– Ну, что еще случилось?

Я рассказала ему все – про вексель и моржовую голову, с трудом сдерживая слезы, когда выговаривала: «Несовершеннолетним векселя не учитываем». И вдруг Алексей Денисович начал хохотать, как маленький.
– Театр у вас детский и горе тоже детское, – сказал он, скинул пальто и шапку и как ни в чем не бывало пошел на сцену.

На следующий день, когда я пришла в кабинет, то увидела на столе маленькую деревянную куклу-мальчика и записку Алексея Денисовича: «Я – Пиноккио – паяц рождаюсь по воле Наталии Ильиничны Сац». Мне было очень дорого это внимание! На долю спектакля Московского театра для детей выпал исключительный успех: у детей, прессы, у самых требовательных работников искусства.
Конечно, трудности идут за человеком, пока он жив, и в этом нет ничего особенного. Даже интересно. Но все это пока человек жив. И как страшно, когда неожиданно в ваш дом врывается смерть…
Русалочка
Это было в детстве… Однажды ночью сестра Нина разбудила меня и сказала каким-то странным голосом:
– Слышишь? Папа опять сочиняет музыку про страшное. А вдруг все косматые, все страхи-ужасы из своих сказок выползут, обступят меня кольцом и начнут душить?

Я любила спать и ответила строго:
– Уже давно дверь на цепочку закрыли. Никто не придет. Дай спать.

Нина считала меня «большим авторитетом» с первых дней жизни, но на свою постель не вернулась. Влезла ко мне под одеяло и заснула, чувствуя себя рядом со мной «под защитой».
Сейчас, когда в первый раз в жизни я набралась духу написать о смерти Нины, вспоминаю этот детский разговор без тени улыбки.
«Метерлинковско-леонид-андреевское», которое иногда звучало в папиной музыке и, значит, жило вместе с нами, меня никогда не пугало. Что-то будило фантазию для новых игр-представлений, что-то оставляло равнодушной.
«Темные силы» и мрак символов, модные в искусстве того времени, мое сознание не тревожили.
Я была здоровой и жизнерадостной, право иметь собственное мнение рано стало для меня главным, и в папиной музыке борьбу, протест, преодоление, пусть неосознанно, любила больше всего.
Нина была у нас «меченая»: она родилась с двумя красными пятнами на шее. Странные пятна ползли вертикально, напоминая изображение Британских островов на географической карте.
Ниночка была очень нервной, часто плакала ночью в подушку, никогда ни с кем не спорила и старалась быть незаметной.
Внешне мы совсем не были похожи. «Лимончик» – прозвали Нину ребята. Она была бледна, продолговатое личико казалось выточенным из слоновой кости, большие серые глаза, пепельные волосы, угловатые от излишней худобы плечи, руки, ноги, привычка сидеть сжавшись в комочек, подперев голову рукой – все было иным, чем у обычных детей.
В гимназии и музыкальной школе Нина училась безрадостно, но где-то глубоко в ней были скрыты жемчужины многих дарований.
Помню, как я с подругами поставила пьеску Клавдии Лукашевич «Победила», как в нашу квартиру набилось человек десять соседей, пришел и друг нашей семьи артист Владимир Афанасьевич Подгорный.
Пока на домашней нашей сцене лицедействовали я и подруги Дина и Маня, наши зрители разговаривали почти так же громко, как мы, шутили. Но вот в белом платье появилась по пьесе только что «похоронившая своих папу и маму» Любочка – Нина, и от одного ее появления стало тише. Она долго смотрела на «дальних родственников» большими, недетскими глазами, потом, как бы пересиливая смущение, заговорила. Стало совсем тихо. «Черствые родственники» сказали страшные слова: «Отправим в приют», и вдруг Нина закрыла лицо руками и заплакала настоящими слезами, заплакала так, что появились слезы у зрителей, а наша дворничиха заревела в голос…
– У вас растет вторая Комиссаржевская, – совершенно серьезно сказал маме Владимир Афанасьевич Подгорный.

Да, в Нине нет-нет и прорывалось удивительное, а потом снова уходило в незаметное.
Больше всех сказок Нина любила «Русалочку» Андерсена. В разные годы она по-разному воспринимала эту сказку, но жила вместе с ее образами много лет.
Лет семи Нина, слушая папину музыку, начала танцевать – импровизировать эту сказку, превращаясь то в принца, то в колдунью, то в саму русалочку, то в птицу. Мы смотрели на нее широко раскрытыми глазами: в движении худенькое Нинино тельце вдруг стало неожиданно гармоничным, нельзя было не смотреть на ее вдохновенное лицо, не удивляться пластической выразительности.
Чем старше становилась Нина, тем больше она любила «Русалочку», рисовала, сочиняла о ней стихи и, наконец, написала «большую пьесу», которую попросила меня поставить. Долго мы вместе готовили этот спектакль, подключая и театр теней и музыку (это было уже после папиной смерти). Нина со своим вдохновенным лицом и верой во все происходящее снова поразила наших немногочисленных зрителей и нас с мамой…
Дарование драматической артистки, пластическая выразительность у Нины, конечно, были… После гимназии она закончила Институт ритма, где воплощала музыку в движении едва ли не лучше всех выпускниц.
Когда родился мой первый сын Адриан, Нина баюкала его своими песнями:
Спи, детеныш маленький,
Мой цветочек аленький…
Любовь к литературе привела ее на филологический факультет Московского университета.
Когда Нина узнала первую любовь, стихи ее стали еще более лиричными. Серафим – так звали того, кого она полюбила, – был лет на десять ее старше, и… нам с мамой казалось, что Нина снова попала в «кольцо косматых», которых боялась с раннего детства.
Серафим был странный человек со странной биографией. Прежде монах, потом офицер, после – артист. У него был красивый голос, сценичная внешность и корявое нутро. В то время, когда его полюбила Нина, он полностью изолировал себя от женщин, углубился в сочинения Платона. Его зеленые глаза напоминали тряское болото. Но Нина, улыбаясь, вспоминала, что страдала и русалочка, любила мутного Серафима и поэтизировала его:
Вы большой, вы с глазами бездонными,
Для меня вы мечта и загадка.
Сердце плачет неслышными звонами
И украдкой.
Нине исполнилось двадцать лет, когда она перешла на второй курс Московского университета. В детстве она была некрасивой и вдруг (в ней все было неожиданно) из «гадкого утенка» превратилась в лебедя. Неожиданно для всех и для нее самой ее начали называть «красивой девушкой», не хорошенькой даже – красивой. Фигура, черты ее лица стали правильными, гармоничными, на нее хотелось долго смотреть. Казалось, она вышла из «кольца страхов», стала менее нервной.
Она очень радовалась, что может поехать к морю. У Художественного театра была в Евпатории земля близ маяка. Четыреста квадратных сажен досталось и маме. Нина мечтала быть ближе к морю и сразу после экзаменов поехала туда вместе с подругой. Подруга осталась в городе у родных, а Ниночка одна отправилась на маяк.
Она шла, почти танцуя, улыбаясь солнцу, морю, встречным. Ближе к маяку их становилось меньше и меньше. Вот подошел мужчина, предложил ей поднести чемоданчик. Вероятно, Нина ответила, что чемоданчик легкий, но мужчина сказал, что ему по пути, и некоторое время слушал Нинины рассказы о Москве, ее стихи, а потом толкнул в море и бросился бежать с ее чемоданчиком в руках. Нина выплыла, она плавала хорошо. Тогда страшный человек подумал, что Нина донесет на него, вернулся и задушил ее…
После того как бандит Петр Общих бросил тело Нины Сац не песке у моря, он пошел продавать ее вещи. Он открыл чемоданчик. Там оказалось: смена белья, маленькая подушка, умывальные принадлежности и тетрадь – черная, толстая, наполовину исписанная. Он швырнул тетрадь в сторону от дороги так же просто, как швырнул тело Нины в море.
Несколько дней Нина лежала мертвая, никем не опознанная. Подруга думала, что она на маяке, не маяке считали, что она решила остаться в городе…
Когда зарыли в землю опознанный по платью труп девушки, кто-то передал следователю подобранную у дороги подмоченную солено-горькой водой и высушенную солнцем пожелтевшую тетрадь. Написанные на первых же страницах слова странно вплетались в действительность. Будто сердце билось еще, и звук голоса не замер в груди:
«…С самого детства я пугалась во время переездов. От малейшего шума просыпалась. Я боюсь, что никогда не смогу ездить одна на поезде с ночевкой…
…Я так некрепко сложена и так не уверена, что Я ЕСТЬ, что, обрывая привычную обстановку, – людей и дело, – ночью под шум колес, которые, будто сама жизнь, бегут, мне не за что зацепиться, негде искать опоры и я могу умереть или помешаться.
Через 10–15 дней буду в Евпатории. Страшно мне чего-то…»
Этими словами обрывается дневник, начатый с одной стороны тетради.
С другой стороны тетрадь исписана стихами, которым предпосылается следующий заглавный лист: «Первое и единственное собрание стихотворений Нины Сац, которые сама она нашла возможным записать, а следовательно, и признать их дорогими для себя».
Мы с мамой издали эти дорогие для Нины и нас стихи.
Читатели прежних моих книг спрашивали меня настойчиво: «А где сейчас ваша сестра?» И вот написала…
Ее не стало в двенадцать часов дня. Все ее деньги – пять червонцев – сохранились зашитыми в платье.
Какая жуткая бессмыслица. Даже для бандита. И родимое пятно на шее – все страшно.
С первых лет нашей жизни папа всегда посвящал свои детские вещи «Наташе и Ниночке». Все, что было хорошего и плохого, делили поровну – Наташа и Ниночка.
Это родное «и» исчезло навсегда.
Неожиданный попутчик
Слова «отпуск» тогда я еще не знала. Но хорошо знала другое: завоевать трудно – удержать завоеванное еще труднее.
В Москве стало два детских театра. На кино «Арс» жадно претендуют многие. Боюсь от его здания уезжать, хотя в театре отпуск.
Но мама достала две путевки в дом отдыха «Алушта». Она в тяжелом состоянии, а без меня, конечно, не поедет…
Я согласилась, хотя беспокойные мысли о театре были со мной.
Юг с его зеленью и цветами, безбрежное Черное море, красавец Севастополь взяли свое. Чудесные сутки провели мы в этом городе. До Алушты предстояло ехать катером. Поднялся шторм, была беспрерывная качка, плыли на несколько часов дольше, чем обычно. Добрались до Алушты только вечером.
Вот наш Дом отдыха и комната на втором этаже. Листья цветущего каштана у раскрытого окна, две чисто застеленные постели, маленький столик между ними. Блаженство!
Через полчаса и мама и я крепко спим. Неприятно только, что невидимый дятел непрерывно стучит по дереву или, может быть, по моей кровати…
Открываю глаза и с трудом понимаю – снился дятел, потому что стучат в дверь. Тихо, чтобы не разбудить маму, подхожу к двери, чуть приоткрываю ее и получаю адресованную мне телеграмму: «Есть сведения передаче кино «Арс» Фотокиноуправлению слиянии детских театров тчк Субботу Наркомпросе совещание Подробности письмом».
Какие еще нужны подробности?! Быстро одеваюсь, беру пальто и деньги. Мама крепко спит. Оставляю на столе записку: «Получила неприятную телеграмму, выехала в Москву. Все сообщу по приезде, поправляйся» – и спускаюсь по лестнице вниз. Там девушка, которая передала телеграмму. Узнаю, что поезда на Москву идут рано утром из Симферополя, но добраться до него сейчас вряд ли удастся – последняя машина уходит в шесть, а сейчас десять вечера. Девушка видит мое волнение и идет показать, где дорога. Уже совсем темно. Но неужели никто не проедет на Симферополь?! Сегодня среда, если завтра утром выехать, в субботу на заре буду в Москве.
Напрасно милая девушка хочет расспросить меня о причине такого внезапного отъезда – все мысли в дорожной мгле, и кажется, да, не ошиблась, из темноты вынырнули дроги, на них возница-татарин, еще двое мужчин, едут быстро.
– Вы не в Симферополь?

– В Симферополь, – отвечает татарин, не останавливая лошади.

– Сколько возьмете довезти?

– Пять червонцев, – озорно кричит уже проехавший мимо возница. Девушка обрушивает на него поток возмущенных слов, но еще секунда – и он скроется с глаз… Кричу:

– Стойте, я согласна! – подбегаю к дрогам и сажусь на них.

Скоро делается совсем темно. Мелькают горные дороги, крутые повороты, сижу позади, надо крепко держаться, чтобы не вылететь. Мужчины говорят на неизвестном мне языке. И вдруг делается страшно. Колючие мысли наскакивают друг на друга. Если что-нибудь со мной случится, никто и не узнает. У меня двадцать червонцев. Если, кроме пяти, они отнимут и пятнадцать, как я доеду до Москвы? Какая узкая дорога и огромная пропасть под ней! Очень трясет, будут синяки…
И все-таки это счастье! Что бы я делала, если бы не эти дроги? Часа в четыре утра подъезжаем к Симферополю, отдаю деньги и оказываюсь одна на большой улице спящего города. Поплутала недолго и нашла вокзал – огромное серое здание. Вхожу и тут только понимаю, что уехать сегодня – несбыточно. Люди сидят на лавках, на подоконниках, на полу.
Кончилась жестокая гражданская война.
– Всего не хватает, транспорт разрушен. Это надо понять, – говорит какой-то прохожий.

Значит, не уеду? Должна! Иначе не может быть! На мой вопрос о билете на сегодня кассир отвечает:
– Вы что, свалились с луны?

Иду к носильщику – одному, другому, прошу достать любой, пусть сидячий, билет, а все, что останется от пятнадцати червонцев, взять себе. То ли этого мало, то ли просто они сейчас ничего не могут, но реакции никакой.
Иду в комнату с надписью «ЧК». За столом – благообразный молодой человек в серой шинели, с рыжими бровями. Подхожу к столу и прошу помочь мне уехать сегодня с девятичасовым в Москву.
– У вас командировка или что? Командировки у меня нет, удостоверение личности не производит никакого впечатления, слова «Детский театр» вызывают снисходительную полуулыбку.

– Не поспеваем грузы отправлять, ничем вам помочь не можем.

Железнодорожные часы над его головой показывают семь утра. Мобилизую все слова и интонации:
– Товарищ, вы, вероятно, еще не водили своих детей в детский театр, но именно сейчас, когда у взрослых столько трудностей, это дело огромной важности, и не улыбайтесь, послушайте меня…

Он терпелив, но непроницаем. Бегу в зал для ожидающих – может, кто-нибудь уступит мне свой билет. Как огромные бескрылые мухи, на каменном полу вокзала серо-черные люди со своей кладью.
Снова рывок к носильщикам, еще раскаленнее зигзаги молний в мозгу: должка уехать, хоть на крыше, хоть зайцем.
Снова несусь в комнату ЧК. Благообразный службист – за своим столом, на деревянной лавке маленький с рыжими бровями. Железнодорожные часы показывают семь пятьдесят пять, скоро придет поезд.
Бросаюсь к кассе, где сказали «на всякий случай подойдите», – отказ. Подбегаю к поезду, мечусь между вагонами, но везде проводники – без билета не уедешь. Хочу снова бежать в комнату ЧК. По перрону навстречу мне проходит тот, маленький, в шинели, с рыжими бровями. Он говорит тихо, почти не разжимая губ:
– Ты сегодня уедешь, – и проходит мимо. Я останавливаюсь как вкопанная. Неужели слуховая галлюцинация?

Первый звонок. Что теперь делать? Счастливцы с билетами садятся в поезд. Второй звонок. Сейчас уйдет. В голове обрывки мыслей. Меня в субботу в Москве не будет… одна в чужом городе… надо узнать, как беспризорники влезают на крышу вагона… Бросаюсь в комнату ЧК – там ни души, снова на перрон, вплотную к поезду… Третий звонок. Кто-то сзади подталкивает меня к вагону. Ничего не понимаю, оборачиваюсь: человек с рыжими бровями. По железным ступенькам входим в вагон, и поезд трогается.
Неужели я еду? Еду. Ничего не понимаю, но точно – еду. Человек в шинели открывает своим ключом купе. Там четыре деревянные лавки, нас только двое. Он приподнимает нижнюю полку и кладет под нее какой-то зеленый мешок. Затем снимает шинель, стелет ее на верхней полке, велит мне лезть туда и постараться уснуть. Влезаю, ложусь, накрываюсь своим пальто и тут только замечаю, как устала.
В мозгу мысль: «Нас только двое, совсем не знаю этого человека, а вдруг он схватит меня, убьет…» И словно в подтверждение этой страшной мысли мой спутник вынимает револьвер из кобуры, кладет его на деревянный столик у окна и говорит, глядя на меня в упор:
– Вот что. Я тебя пожалел, как ты делом своим страдаешь, но помни: обокрадешь – убью.

Обкраду? Я?! Сажусь на верхней лавке, плохо понимая его слова, но отвечаю очень вежливо:
– Нет, гражданин, я вас, честное слово, не обкраду, потому что я даже не умею этого делать. Но когда будет много, много детских театров, все узнают, какой вы хороший человек и…

Он не слушал, что я говорила, но, видимо, окончательно мне поверил.
– Взять у меня, кроме этого мешка, нечего. К нему подходить не смей, и хватит тебе разговаривать.

Благодарю его за все, поворачиваюсь к стене и, засыпая, слышу, как он выходит из купе, поворачивает ключ с обратной стороны двери, слышу стук колес – самую сладкую для меня сейчас музыку: все-таки еду в Москву!
За сутки, в течение которых ехала вместе с человеком в шинели, поняла, какое хорошее слово «товарищ».
Мой спутник оказался фельдъегерем ВЧК, он перевозил секретную почту. Конечно, никакого формального права впускать меня в свое купе он не имел, но слова и просьбы мои в комнате ЧК, которые не произвели никакого впечатления на молодого службиста, вызвали у этого товарища желание помочь мне, и сделал он это совершенно бескорыстно с огромным благородством.
Ночью я слышала, как к нему постучали знакомые, и он ответил:
– Ко мне не ходите. Неудобно. Везу девушку. А через сутки он взял у меня деньги на билет, купил мне его и перевел в другой вагон. Всю дорогу он делил пополам со мной еду, был молчалив и внимателен. Когда на вокзале в Москве я хотела сказать ему слова благодарности, он ответил коротко:

– Не о чем тут говорить, я вам поверил. Вижу, для дела стараетесь. Бывайте счастливы.

Какая странная штука жизнь! Сколько раз я попадала в опасные ситуации в чужих местах, ночью… Неведомо какая сила спасала от страшного. А наша Нина погибла ни за что в двенадцать часов яркого, солнечного дня… Какая нелепая жестокость жизни!..
В Москву я приехала как раз вовремя: Московский театр для детей продолжал свою жизнь.
Михаил Кольцов
Первую встречу с Кольцовым помню так ярко, как будто она была вчера… Театр для детей переживал ясельную пору своего существования. Почва то и дело уходила из-под слабых ножек «младенца». Театр работал «по совместительству» с кино «Арс»: мы – с утра до пяти вечера, они – с вечера до ночи.
Нэп – новая экономическая политика – поднимала шансы столичного кино-люкс [14] . Детский театр – дело непривычно новое, дотационное, для многих не до конца понятное. Могли и «отложить» это дело на неопределенное время. В те годы ничего страшнее этой мысли для меня не существовало, а потому я неустанно искала новые и новые «точки опоры», искала театру «сильных» друзей.
Но работники «Арса» тоже не дремали – всячески доказывали, что детский театр надо выселить из здания, которое они считали своим.
Помню, наш спектакль уже кончился, ребята, громко обмениваясь впечатлениями, надевали свои пальтишки. Какую радость уносили они домой после спектакля! Их смех, казалось, еще звучал в воздухе, а администратор кино уже торопил уборщиц, бросал на меня уничтожающие взгляды, ядовито повторял: «После этих «деток» сутки надо помещение в порядок приводить».
Я ничего не ответила и вышла на улицу. Скромная медная вывеска «Московский театр для детей» была тяжело придавлена грандиозной рекламой столичного кино. Зазывно блестели разноцветные электрические лампочки, на грандиозных плакатах Присцилла Дин улыбалась во весь рот, показывая многочисленные острые зубы. Зубастая кинозвезда и администратор вдруг слились в моем воображении в одно коварное существо. «Проглотят» – подумала я и решила, что идти домой нельзя.
Но… куда идти? Уже вечер… Была осень. Капал дождь. Машинально перешла на другую сторону. Прошла несколько шагов по направлению к Страстной площади и машинально прочитала: «Редакция газеты «Правда». В голове мелькнула какая-то недодуманная мысль, и я пошла к входу – он был со двора.
Ясно помню большую серую лестницу. Поднималась по ней очень медленно. Я никого там не знала.
Сотрудники «Правды» выходили в коридор, переходили с одного этажа на другой. Каждый знал, куда и зачем идет. Ясный ритм, собранность движений резко отличали этих людей от меня. Я даже остановилась на ступеньке и вдруг услышала сзади два голоса.
– Он все поймет, – говорил задорный женский голос.

– А может, не стоит беспокоить? – возражал голос женщины постарше.

– Как это не стоит? – настаивал первый голос. – На то и «Правда», чтобы помогать бороться за правду. Михаил Кольцов поймет. Все поймет. – Второй голос не успел ничего ответить, так как первый закричал ликующе: – А вот и он сам, видишь?

Женщины устремились наверх с такой порывистостью, что чуть не сшибли меня с ног. Я подняла голову. На площадке верхнего этажа стоял молодой мужчина в больших роговых очках и, опершись о перила, смотрел вниз. Пушистые темно-каштановые волосы открывали красивый лоб, орлиный нос, веселые, чуть капризные губы, а ростом маленький, «как перочинный ножичек», – подумала я.
Неужели это и есть Михаил Кольцов? Сколько раз слышала около нашего газетного киоска: «Сегодня опоздали. «Правды» не достанете: фельетон Михаила Кольцова – газету в момент расхватали».
Я снова посмотрела вверх. Кольцов разговаривал с незнакомыми женщинами так просто и приветливо, как будто был с ними давно знаком. Та, что постарше, открыла портфель, передала ему какие-то бумаги, он взял их, простился и направился по коридору влево. Он был хорошо сложен, но левую ногу как-то смешно ставил внутрь. Мне стало ясно, что идти надо именно к нему. Нашла комнату с дощечкой на дверях «Кольцов М. Е.» Вошла не сразу. Он – знаменитость, а я неизвестно кто. Может, повернуть назад? Ведь и дела-то конкретного у меня к нему нет… Все же взялась за ручку двери и открыла ее.
Комната была небольшая. Стол у окна. За ним, подперши кулаком голову, сидел Кольцов и что-то читал. Услышав мои шаги, он поднял голову. За роговыми очками блеснули глаза.
– Простите, я ненадолго, – оставаясь в дверях, пролепетала я.

Назад Дальше