Некрылов перочинным ножом срезал ногти на ногах.
— Боря, это интересно? — спросил он. — Возможно, что это интересно. Напишите об этом статью. Как вас зовут? Почему я вас раньше нигде не видел?
Он наконец натянул на себя кальсоны и рубашку. Рубашка не сошлась, он оборвал пуговицу и сунул ее Драгоманову в карман пиджака.
— Боря, ты холостой, возьми, пригодится.
Ногин смотрел на него во все глаза. Такого человека он видел в первый раз за всю свою жизнь. Как был он похож на этих людей, «которые все же немыслимы вне нашего времени и нашего пространства» и которых он придумал, сидя за арабской грамматикой, над Пиренеями Наличного переулка! Какая сила и какой беспорядок чувствовались в этом человеке!
Он уже почти обожал Некрылова. Он ловил каждое слово, смотрел на него влюбленными глазами.
Некрылов ходил по комнате и застегивал брюки. Дважды уже принимался он танцевать чечетку.
Он ловко убрал таз с водой, вытер пол шваброй и произвел в комнате Драгоманова такую уборку, какую она уже давно не видала.
— Тебе нужно купить буфет, — объявил он, убирая с окна стаканы с окурками и пепельницу с картофельной шелухой, — а может быть, даже и жениться… Ненадолго. На год или на два. На ком тебя женить? На ком его женить? — спросил он, обратившись к Ногину. — Тебя. Нужно. Женить. На хорошей нелитературной женщине. На нелитературной и немолодой. Приезжай в Москву, я тебе это устрою.
Драгоманов был женат уже два или три года, но согласился.
— Но только заметь, Витя, что я люблю женщин проказливых, — сказал он очень серьезно. — Шутливых.
С неподвижностью, почти неприятной, он сидел среди целой бури движений, которые ниспосылал на него неугомонный Некрылов.
Изредка он улыбался, желтые зубы его оскаливались, он ерзал спиной по спинке стула, но для того, чтобы помочь Некрылову, не двинул ни одним пальцем.
На затею его произвести в комнате переворот он смотрел, очевидно, с совершенным равнодушием.
— Но все-таки, — говорил что-то такое Некрылов, — все-таки, все-таки… Все-таки я уезжаю. Сегодня вечером. Хотя, может быть, еще и не сегодня. Мне до отъезда нужно еще убить одного человека, Боря. Это не цитата. Я говорю серьезно.
— И не метафора?
— И не метафора.
Он сел на диван, сел на свою ногу и помрачнел. Потом подложил под себя другую ногу. Он сидел по-турецки и сердито вертел ступнями.
— Я не знаю, что мне с ним делать. Я его убью. Или побью. Мне нужно как-нибудь отделаться от него. Послушай, Боря, ты не знаешь, что это за человек — Кекчеев?
Драгоманов нахмурился. Он вынул из кармана пиджака пуговицу, хмуро посмотрел на нее и швырнул прочь.
— Кекчеева знаю, — сказал он медлительно. — Но что с ним делать — не знаю. Бить его бесполезно.
— Ты понимаешь, я не могу допустить, чтобы Верочка вышла за него замуж.
Драгоманов сощурился и задумчиво покачал головой.
— Странно, — сказал он, снова начиная ерзать, — она ведь, кажется, еще молодая женщина. И очень мила как будто. Ты про Веру Александровну говоришь?
— Я говорю про Верочку Барабанову, — сердито вертя ступнями, сказал Некрылов.
Если бы он не был так занят собой, он бы заметил, может быть, что студент, фамилию которого он немедленно же забыл, откинулся назад, на спинку стула, и сперва залился краской, а потом побледнел. Попытался встать и тотчас же с растерянным лицом упал обратно на стул.
Но Драгоманов, обернувшись на скрип, приметил, что с учеником его творится что-то неладное.
Он встал и, прихрамывая, приблизился к Ногину.
— Милый мой, вам, кажется, дурно? — сказал он с сердечностью. — У вас вид больной. Хотите воды? Что это с вами? Вы переутомились, что ли?
Комната складывалась перед его глазами с шумом, как кузнечные мехи. Шумело в ушах. Он тупо смотрел на свои руки и подыскивал имена тому, что произошло. Это было несчастье. Это было простое дело. Это был… мор. Чьи-то чужие стихи всплыли, сами собой сказались в его голове:
Чепуха. Проведя рукой по лбу, он заставил себя прислушаться к тому, что говорил Драгоманов.
Драгоманов рассказывал о Кекчееве. И с каким омерзением, с какой язвительностью рассказывал о Кекчееве Драгоманов!
Незадолго до революции (рассказывал он) случилось ему попасть в один из лучших петроградских клубов. В отмену картежного поверья, что всем новичкам везет, он в полчаса проиграл почти все, что у него было. Приятель его, художник Китаев, — «ты как будто встречался с ним, Витя, он потом застрелился на фронте», — потащил его пить вино.
— Не то чтобы утешать меня, — пояснил Драгоманов, — но затем, что один пить не мог. На него цыганская тоска нападала.
И тут-то, следя за игроками и слушая сплетни, — не было в городе человека сколько-нибудь примечательного, которого бы не знал его приятель, — он впервые увидел Кекчеева.
Кекчеев сидел за золотым столом, с трубкой в зубах, круглый, веселый и радушный.
По правую руку от него и по левую были женщины.
— Прекрасные женщины, — в скобках заметил Драгоманов, — теперь таких и нет совсем. Мускулы какие! Он знал в них толк.
И Кекчеев пил за них. За всех вместе и за каждую в отдельности. И играл. Играл так, что каждая жилка на его лице играла. Но от каждого выигрыша он откладывал для себя только один золотой. Все остальное с радушием истинно русского человека и в то же время с ловкостью европейца раздавал, обеими руками раздавал своим дамам.
И Драгоманов умилился, глядя на него.
— Молод был, меня прямо к нему потянуло. Благородство какое, широта! Легкость какая была в этом человеке!
И Китаев взялся рассказывать ему, что это была за широта. Благородство. Легкость.
В удостоверение же своего рассказа подозвал знакомого крупье, попросил подтвердить.
И крупье подтвердил, разумеется, под строжайшим секретом: