— Да-да, я, конечно же, был в курсе, — торопливо кивнул Мефистофель. — У него квартирка неподалеку от Ягеллонского университета, не правда ли?
— Отнюдь нет, — сказал архангел Михаил. — Фауст снимает часть дома на улице Казимирчика, неподалеку от Флорианских ворот. Там у него своя лаборатория.
— Ах да, именно этот адрес и вертелся у меня на языке! — воскликнул Мефистофель. — Я немедленно отправляюсь к Фаусту и изложу в подробностях наш план. К слову сказать, какой у нас план?
— А вот и ваш сдобренный специями свиной бок, — удовлетворенно произнес архангел Михаил. — Вы ешьте, а я приступлю к объяснениям.
Иоганнес Фауст пребывал в одиночестве в своей наемной квартире в Кракове — в этот город далекой Польши его завела тропа ученого-перипатетика. Ученый совет прославленного Ягеллонского университета был рад числить его среди своих профессоров, так как доктор Фауст имел славу замечательного эрудита, знавшего назубок все наиболее значительные труды мыслителей прошлого — к примеру, наследие столь великих ученых мужей, как Парацельс и Корнелий Агриппа или секретные писания Вергилия, величайшего чародея времен Древнего Рима.
Лаборатория Фауста, она же и спальня и гостиная, была просторной, но отличалась скромностью обстановки. Не покрытый ковром пол из струганых досок каждое утро подметала девушка-служанка, которая не входила в овальную комнату ученого-алхимика, не сотворив предварительно молитвы, отгоняющей нечистую силу. Помолившись, девушка засучивала рукава, плевала на руки — экий хлев развел! — и принималась за уборку, костеря про себя по-холостяцки неаккуратного доктора, опасного чудака. Всякий раз она испуганно крестилась, когда видела на полу пентаграмму, которую Фауст ежеутренне обводил заново мелком. Девушку пугали корявые буквы невиданного ивритского алфавита и знаки, смысл которых не смогли бы разгадать и масоны позднейших времен.
В углу комнаты стояли горн и перегонный куб. В небольшом камине круглый год горел огонь — невысоким, но жарким пламенем; старые кости Фауста вечно мерзли, в любую погоду, и поэтому огонь в камине поддерживался и днем и ночью, зимой и летом. В комнате было несколько окон, однако они почти всегда были задернуты тяжелыми занавесями.
Дневной свет не проникал внутрь — доктор не любил яркого света, его глаза привыкли к мерцанию огня в камине и свечей в оловянных подсвечниках, расставленных в дюжине разных мест. Несмотря на дешевые подсвечники, сами свечи были дорогие, из пчелиного воска; жечь такие свечи, тем более днем, мог позволить себе только очень состоятельный человек. Впрочем, эти ароматизированные свечи, источающие запахи бальзама, мирры и весенних полевых цветов, — такие увидишь чаще в кафедральном соборе, чем в чьем-то доме, — Фаусту доставались преимущественно даром — в качестве подарка от краковских богачей, усердно искавших его дружбы. Именно благовонные свечи забивали запах испарений ртути, золота и прочих металлов, который в противном случае был бы нестерпим в стоялом воздухе лаборатории. Впрочем, Фауст, не первое десятилетие занимавшийся алхимическими опытами, уже принюхался к любым запахам.
Сейчас Фауст в глубокой задумчивости прохаживался по своей лаборатории — десять шагов в одном направлении, к портрету Агриппы, десять шагов обратно, к книжному шкафу с бюстом Вергилия. Длинная профессорская мантия билась вокруг тощих старческих ног, пламя свечей колыхалось, когда доктор проходил мимо, поднимая ветерок. Расхаживая по комнате в ритме маятника, он громко разговаривал сам с собой; привычный к долгим периодам уединенного сосредоточения, Фауст, подобно всем глубоким философам, привык держать речи перед самим собой.
— Ученость! Мудрость! — восклицал он. — Утехи познания! Умение слышать музыку сфер! Знать то, что сокрыто в глубинах бездоннейших морей, уметь без запинки сказать, что вкушает великий китайский хан на завтрак и что несколько веков назад император франков шепнул своей любовнице в стигийской тьме ночи! О, это, вне сомнения, знание тонкое, многоценное, уникальное. Однако какой мне толк от всей этой груды фактов?
Бюст Вергилия взирал на него с полки пустыми глазницами, и в зыбком сиянии свечей казалось, что на узких губах знаменитого римлянина играет недоуменная улыбка — воистину такие речи, поносящие познание, уста немецкого доктора произносили впервые.
— О, разумеется, — продолжал Фауст, — разумеется, я знаю все эти вещи и многие другие, несть им числа. — Он саркастически рассмеялся. — Я с легкостью разбираюсь в гармонии божественных сфер, открытой Пифагором. В результате своих трудов я нашел ту точку опоры, которую Архимед искал, дабы одним рычагом повернуть Землю. Мне ведомо, что сей рычаг есть сам человек, а точка опоры сего рычага есть эзотерические знания, на изучение коих ушла вся моя жизнь. И все же — что мне в этом согласном хоре фактов, исследованию коих я отдал бессчетные часы ночных бдений? Разве мне хоть немного уютнее в сей жизни, чем заурядному деревенскому парню, неотесанному мужлану в подбитой ветром фуфайке, которому плевать на все горести мира и в голове одна мысль, как бы побыстрее завалиться с подружкой на сеновале? Спору нет, меня чтят почтенные мужи во многих городах. На родине и даже за ее пределами моя репутация прочна среди тех, кого называют мудрейшими нашего века. Король Чехии возложил на мою голову золотую диадему и провозгласил меня несравненным среди ученых мужей. И что же? Разве сия честь хоть раз согрела меня, когда я студеным утром пробуждался, дрожа от холода? Разве уважение мудрецов когда-либо умерило мой понос, избавило меня от утренней испарины или разогнало мою вечернюю вселенскую тоску? Достиг ли я чего-либо действительно существенного, пытаясь объять все вечно расширяющиеся сферы познания? Что мне в моей учености, что мне в могуществе моей мысли, коль тело мое вседневно корчит лихорадка, а кожа на лице иссыхает и морщится, все больше являя череп, обтянутый кожей в старческих пятнах, — и это напоминает Мне о скором времени, когда мой череп обнажится совсем, объеденный кладбищенскими червями…
Снаружи донесся какой-то звук, на который Фауст, занятый своими причитаниями, поначалу не обратил внимания.
— Сия вечная погоня за знаниями весьма похвальна. Некогда, еще юношей, — многие годы, десятилетия тому назад — я мнил, что все мои сердечные устремления будут удовлетворены, как только я сумею стяжать высшие познания, как только постигну во всем объеме божественные сокровища премудрости, прежде доступной одним лишь ангелам небесным. Я постиг все, но покоя не обрел. Если говорить по правде, знание само по себе не несет удовлетворения. Каких сокровищ учености я не отдал бы за правильную работу своего желудка, ибо снаружи моей кельи гремит и хохочет мир, где всякий краснорожий невежа, чурбан чурбаном, вонючий неряха, потный и бездумный, оправляется как часы! Что за отрада мне и дальше громоздить одни знания на другие в своем уме, набивая кладовку мозга, непрестанно увеличивая навозную кучу мудрости, в которой я поселился подобно мерзкой зеленой мухе? Неужто вся жизнь убита на жадное приобретение никчемной умственной рухляди? Не разумнее ли поскорее покончить с этим миром, бежать от него как от чумы? Ведь достаточно одного удара острым клинком…
С этими словами он взял кинжал с узким лезвием, который был подарен ему учеником великого Николаса Фламеля, погребенного ныне в Париже на кладбище при церкви св. Иакова-Воителя. Фауст поднес его поближе к дрожащему пламени свечи и созерцал, как отражения света мечутся по узкому клинку.
Вращая кинжал, он приговаривал:
— Не следует ли признать, что я понапрасну изучил искусства обжига, возгонки, сжижения и кристаллизации? Что толку от того, что я понимаю процессы растворения и затвердевания, тогда как внутренний человек во мне, Фауст-гомункулус, мой вечно юный дух, плененный в ветшающей телесной оболочке, объят печалью и смущен, не ведает цели и мечется в растерянности? Не разумнее ли покончить со всем этим искусно закаленным клинком, торжественно вспоров себе живот, как то сделал один пышно одетый восточный вельможа, коего я зрел в своих видениях?
Фауст снова и снова поворачивал кинжал перед своими глазами, зачарованный игрой света на его лезвии, — И бюст Вергилия, казалось, хмурился в колеблющемся свете свечей.
Опять раздался тот самый звук, который прежде лишь царапнул о панцирь сосредоточенности: то был звук церковных колоколов, и Фауст запоздало вспомнил, что нынче Пасхальное воскресенье.
Внезапно, с той же стремительностью, с которой оно сгустилось, его дурное настроение стало рассеиваться. Доктор направился к окну и раздвинул занавеси.
— Должно быть, я просто надышался паров ртути, — сказал он себе. — Мне следует помнить, что всякий, кто предается занятиям Великой Наукой, открыт и великой опасности — причем успех не менее опасен, чем неудача, ибо чреват разочарованием на полпути. Для меня сейчас будет благотворно подышать свежим воздухом, пройтись по только что пробившейся весенней травке, а то и выпить кружку-другую пива в ближайшей харчевне, съесть жирную сардельку… Похоже, нынче утром мое пищеварение пришло в норму… Да, пары из перегонного куба влияют на тот перегонный куб мысли, который покоится на плечах. Итак, на свежий воздух, пусть яд из моего организма окончательно улетучится!
С этими словами Фауст накинул отороченный горностаевым мехом плащ — такой плащ не постыдился бы надеть и король — и вышел вон из своей ученой кельи, напоследок удостоверившись, что не забыл прихватить кошелек, даром что любой торговец с радостью открыл бы кредит именитому ученому.
И вот он очутился на залитой ярким солнцем улице, беззащитный перед лицом случайностей нового дня — случайностей, которых не может предвидеть даже искуснейший из алхимиков.
Пока Фауст шел по улице Казимирчика, удаляясь от Флорианских ворот в сторону мануфактурных рядов, расположенных на большой рыночной площади, колокола многочисленных краковских церквей усердно вызванивали «Тебя, Господи, славим». Доктор уже научился различать голоса колоколов: монастырские забирают высоко и божественно мелодичны, им вторят чистыми стальными полутонами колокола на звоннице церкви св. Венцесласа, раскатисто бухают колокола св. Станислава, а над всем плывет басистый перезвон больших колоколов костела Девы Марии, который громоздится на углу рыночной площади.
Чудеснейшее Пасхальное воскресенье! Похоже, ласковые солнечные лучи пронизывают каждый дом, не оставляя ни одного темного уголка под островерхими крышами. Голубым шатром раскинулось небо с живописными редкими снежно-белыми облачками-барашками — точь-в-точь такими, на которых живописцы любят помещать херувимов и аллегорические фигуры. Столь восхитительный денек не мог не взбодрить Фауста, и он энергично зашагал к рыночной площади кратчайшим путем — по малолюдному переулочку, известному в простонародье как Дьяволова щель. Тут два человека едва могли разминуться и дома стояли друг против друга, словно пузатые толстяки в бане, почти соприкасаясь оттопыренными вторыми этажами. Свесы крыш съедали последний свет, и даже в самый солнечный день переулочек был погружен в полумрак. Фауст не успел пройти и десяти ярдов, как горько раскаялся в выборе маршрута. Что бы ему не пойти широкой улицей? Ну, потерял бы несколько минут — пристало ли алхимику и философу так скупердяйски относиться ко времени?
Он чуть было не повернул назад, но была в его характере дурная упрямость, которая велела продолжать путь. Да и конец переулочка не так уж далеко — вот-вот за поворотом откроется совсем уж шумная рыночная площадь.
Фауст прибавил шагу, разбрасывая тощими щиколотками полы своего длинного докторского плаща, и скоро дошел до конца Дьяволовой щели. Здесь он повернул сперва направо, потом налево, минуя отворенные калитки, и шел совсем уж темными дворами, пока впереди не забрезжил свет.
В это мгновение голос за его спиной произнес:
— Простите, господин хороший, не угодно ли вам уделить мне минуту времени…
Фауст обернулся, готовый грубо отшить неизвестного наглеца, который посягал на его драгоценное время. За спиной никого не было. Никто не прятался и в ближайшем дверном проеме. Фауст хотел было идти дальше, но слух резанул странный звук — как бы свистящего вихря поблизости. Его быстрый ум подсказал, что тут что-то неладно, однако в то же самое мгновение мысль прервал удар в висок тупым тяжелым предметом. В глазах Фауста полыхнули искры, словно пред ним взорвалась шутиха, и забытье запахнуло над доктором свою черную мантию.
А тем временем в другой части города в маленьком трактире, называемом «Пестрая корова», за грубо сколоченным столом сидел русоголовый кудрявый верзила, гладко выбритый по последней итальянской моде — словом, по всему видно, малый не промах и к тому же щеголь, даром что одет в сюртук с барского плеча. Он энергично хлебал борщ из миски, добросовестно работая ложкой и вместе с тем то и дело внимательно поглядывая через окно на улицу.
Трактир «Пестрая корова» был расположен как раз напротив комнат, которые занимал Фауст. Ни на какую роскошь обстановки это тихое заведение не претендовало, но своей домашней атмосферой притягивало мускулистых бродяг со всех концов Европы, которых Краков манил богатством и благополучием — город переживал золотые деньки в промежутке между вторжением гуннов и бойней, которую устроят венгры, и гремел на континенте не только как университетский центр учености, чем привлек Фауста, но и довольством своих жителей, сказочным богатством купцов, которые вели торговлю предметами роскоши от Германии до Италии.
Щеголь явился в Краков искать счастья неизвестно откуда: одни говорили, из французского городка Труа, Другие — будто бы из Лондона, что в далекой Англии. Звали его Мак, а прозвище Дубинка он получил по предмету, который всегда носил за поясом и пускал в ход, пожалуй, чаще, нежели следует почтенному человеку. Мак Дубинка был нетерпелив, не мог он просто сидеть и ждать, когда счастье улыбнется ему. Проучившись год в монастыре искусству писца, он наконец сообразил, что этим не разбогатеешь, и пустился во все тяжкие, будучи парнем не особенно совестливым, зато смекалистым и неглупым.
Прослышав о докторе Фаусте, он принялся следить за ученым мужем. Говорили, что этот человек искусен в черной магии, скопил несметное состояние, создавая путем алхимических опытов драгоценные металлы, да к тому же его щедро одаряли благодарные короли и вельможи, которых доктор успешно пользовал от множества тяжких недугов.
Мак задумал ограбить Фауста, здраво рассудив, что такому великому магу просто ни к чему много земного добра, коль скоро его душа устремлена к небесному. Земное добро только тяготит его, и тут Мак Дубинка придет на помощь. Для дела потребовался сообщник, и Мак остановил свой выбор на Летте, неотесанном парне, ни к каким ремеслам не способным, кроме одного — укладывать прохожих одним-единственным ударом палицы. Теперь Мак был полон решимости избавить Фауста от его наиболее движимого имущества сегодня же.
В течение последней недели Мак и Летт прилежно изучали окрестности квартиры славного ученого, его привычки и маршруты прогулок. Фауст как на грех оказался человеком изменчивых настроений, в его поведении не наблюдалось тех постоянных привычек, которые делают ограбление честного человека плевым делом. Самое досадное, он немыслимо много времени проводил дома, занятый магическими опытами. Но даже такой затворник, как Фауст, иногда покидает свою келью — и тогда уж он проявлял похвальный педантизм, всегда следуя к Ягеллонскому университету одним и тем же маршрутом: по улице Казимирчика к большой рыночной площади, срезая угол через Дьяволову щель.
Когда Фауст наконец изволил выйти из дома в Пасхальное воскресенье, у Мака уже все было на мази. Летт успел затаиться во мраке дверного проема в проходном дворе, а Мак сел хлебать борщ и наблюдать за улицей в трактире «Пестрая корова» — напротив дома, где жил доктор Фауст.
Теперь наступило время действовать — по уговору, Летт примчался бы предупредить приятеля, случись что не по плану.
Покончив с борщом, Мак положил на столешницу медный грош, неспешной развалистой походкой вышел из трактира и, дрожа от возбуждения, направился к жилищу доктора Фауста. Скользнув взглядом направо и налево вдоль улицы, Мак убедился, что окрестности пустынны — людей вымело на пасхальную службу в церкви. Под мышкой смышленый парень нес несколько книг, в которых приводились какие-то советы по черной магии, Мак стянул их в монастырской библиотеке. Если случится непредвиденное и кто-нибудь спросит, зачем он идет к доктору, Мак соврет, что пришел продать эти книги Фаусту или же принес заказ от книготорговца. Всем известно, что доктор собирает книги такого рода, надеясь в одной из них найти вожделенную формулу получения философского камня.
Подойдя к двери, Мак на всякий случай постучал и подождал. Разумеется, никто не отозвался. Он сам видел, как хозяйка дома ушла на заутреню; она не дура выпить и даже в столь ранний час вышла веселая и в криво повязанном платке. В руках сия достойная женщина несла корзинку с лечебными травами и кореньями — стало быть, собиралась после службы навестить свою больную тетку и напичкать деревенскими снадобьями.
Мак толкнул дверь. Она была заперта большущим чугунным ключом самого примитивного образца. Мак вынул из кармана припасенную отмычку и быстро вставил в замочную скважину. Ключ не проворачивался. Мак подвигал его вперед и назад, потом вынул и проворно смазал барсучьим жиром из масленочки, которую он столь же предусмотрительно держал в кармане. Барсучий жир — славное средство ублажить ржавый замок. Теперь запор поддался, и Мак распахнул дверь.
Внутри старинного дома с высокими потолками царил полумрак. Мак осторожно двинулся по коридору влево и оказался у двери, про которую давным-давно знал, что это вход в кабинет ученого. Он надавил ладонью на дверь, та оказалась не заперта.
Узкие небольшие оконца пропускали мало света, и в кабинете было темновато. Бледно-серый бюст Вергилия, казалось, настороженно наблюдал за Маком, пока парень бесшумно обходил комнату — он до того понаторел в этом искусстве, что ни одна половица не скрипнула. В кабинете все еще стоял крепкий дух паров ртути и серы, сквозь который пробивался запах сгоревших свечей и мышиного помета. Один из столов был уставлен стеклянными сосудами, ретортами и прочими алхимическими диковинами, лучи света играли на стеклянных поверхностях. В дальнем углу комнаты стояла лежанка доктора — просто две широкие доски на низких козлах, зато на них была брошена горностаевая мантия — свидетельство, что доктор отнюдь не чурался роскоши.
Впрочем, все это не более чем декорации, а искать следовало вещи крохотные, но исключительно ценные и красивые, потому что Мак Дубинка был тоже на свой манер знатоком и ценителем драгоценностей. К примеру, вот такого бриллианта, который с небрежностью оставлен в одиночестве между хрустальным шаром и черепом на большом рабочем столе доктора Фауста. Неплохая добыча для начала.