— Славное здесь место да и ночь хороша! Тебе рано возвращаться в Эйзенах, а потому я, пожалуй, посижу с тобой при этом лунном свете, и мы кое о чем поболтаем. А ты внимательно слушай, что я скажу: это принесет тебе пользу.
С этими словами незнакомец сел на обросший мхом камень возле Генриха, в груди которого возникло какое-то странное, непонятное чувство. Мужественный от природы, он, однако, не мог подавить в себе некоторого страха, который невольно возбуждал в нем голос и вся личность незнакомца в этом диком, уединенном месте. Ему казалось, что какая-то сила увлекала его по крутизне ската, на котором они сидели, и угрожала сбросить в быстро бегущий горный поток. И в то же время он чувствовал себя расслабленным и не способным сопротивляться.
Незнакомец между тем нагнулся к Офтердингену и сказал ему тихо, почти на ухо:
— Сейчас слышал я в Вартбурге писклявые завывания этих твоих мейстерзингеров. А между тем графиня Матильда осталась ими очень довольна и находится теперь в самом лучшем расположении духа.
— Матильда! — с неизъяснимой горестью воскликнул Офтердинген.
— Ого! — засмеялся незнакомец. — Имя это, кажется, на тебя действует? Да что, впрочем, нам об этом толковать, поговорим лучше об искусстве. Очень может быть, что все вы, сколько вас есть, довольны вашими песнями, но я еще раз повторю, что истинного, глубокого искусства нет ни в одном из вас. Я тебе докажу, что, идя по той дороге, которую вы избрали, ни один из вас не достигнет предполагаемой цели.
Тут незнакомец, вдохновясь, заговорил в каких-то странных, но резких и сильных выражениях об истинном искусстве пения, и по мере того, как он говорил, Генрих чувствовал, что в душе его бурно вставали совершенно неведомые ему до того образы и возникали новые мысли. Каждое слово незнакомца ослепляло его, как молния, и так же, как молния, быстро сверкнув, мгновенно исчезало.
Полный месяц взошел между тем высоко над лесом. Генрих и незнакомец сидели, словно облитые его сиянием, и Генриху казалось теперь, что черты лица его собеседника были далеко не так некрасивы, как он нашел с первого взгляда. Правда, странный и как будто зловещий огонь все еще сверкал в его глазах, но улыбка тонких губ была гораздо приветливее, а ястребиный нос и высокий лоб придавали всему лицу выражение силы.
— Я не могу выразить, — сказал Офтердинген после того, как незнакомец замолчал, — какое странное чувство возбудила во мне ваша речь! Мне кажется даже, во мне только теперь пробудилось истинное понимание искусства, и я чувствую сам, как слабо и ничтожно было все, что сочинял я до сих пор. Вы, без сомнения, сами великий мастер в искусстве пения, и я надеюсь, что не откажете принять меня в число ваших преданных, прилежных учеников?
При этих словах прежняя злая улыбка опять мелькнула на лице незнакомца; он встал и, выпрямившись во весь свой огромный рост, взглянул снова так холодно и страшно, что Генрих невольно почувствовал, как к нему вернулся его ужас.
— Ты думаешь, — воскликнул незнакомец резким, далеко разнесшимся по ущелью голосом, — что я великий мастер в искусстве пения! Порой я бываю им, но заниматься с учениками у меня времени нет! Впрочем, добрый совет я могу дать всякому, кто, как ты, пожелает им воспользоваться. Слыхал ли ты когда-нибудь имя славного певца Клингзора? Люди болтают, что он чародей и связался с тем, чье имя не всякий любит произносить вслух, но ты этому не верь, потому что люди привыкли приписывать или небу, или черту все, что они не в состоянии понять. Так вот, этот самый Клингзор может тебе лучше меня указать путь, по которому ты должен следовать. Ступай к нему; он живет в Трансильвании. Ты увидишь сам, как заветнейшие дары науки и искусства — богатство, почести, благосклонность женщин — открываются перед избранными! Будь он здесь, ему стоило бы только мигнуть, чтобы графиня Матильда забыла своего швейцарского пастушка Вольфрама.
— Не смей произносить этого имени! — гневно крикнул Офтердинген. — Ступай прочь! Мне с тобой страшно!
— Ого! — засмеялся незнакомец. — Ну, ну, не сердись, бедный юноша! Тебя заставляют дрожать ночная сырость и нежная кожа, а не страх. Вспомни, как тепло и уютно было тебе, когда я сидел подле. Да и что значат холод и дрожь! Я мигом согрею тебя до самых костей! Повторяю, что только песни Клингзора могут завоевать сердце графини Матильды. Я нарочно хулил твои песни, чтобы заставить тебя заглянуть в самого себя и понять свое ничтожество. Но ты, выслушав меня со вниманием, доказал, что в тебе есть хорошие задатки. Может быть, тебе суждено пойти по следам Клингзора, а тогда благосклонность Матильды тебе обеспечена. Вставай же и принимайся за дело! Твой путь в Трансильванию! А если ты не можешь отправиться туда сейчас же, то вот возьми пока эту книгу; она сочинена самим Клингзором, и в ней, кроме полезных советов, найдешь ты немало хороших, им написанных песен.
С этими словами незнакомец вынул небольшую книжку в темно-красном, отсвечивавшем в лунном свете переплете и подал ее Офтердингену; сам же, едва тот успел ее взять, быстро повернулся и исчез в чаще.
Генрих почувствовал, что на него наваливается глубокий сон. Долго ли он спал — дать отчет себе он не мог, но, проснувшись, увидел, что солнце стояло высоко над горизонтом. Смутно припоминая случившееся, он готов был посчитать все это за сон, но книга в красном переплете, лежавшая на его коленях, ясно доказывала, что это был не сон, а явь.
Без сомнения, любезный читатель, тебе случалось бывать в одном из тех кружков прелестных женщин и умных, образованных мужчин, которые обыкновенно сравниваются с прекрасным, роскошным цветником. Подобно тому, как музыка более всех других искусств возвышает и греет нашу душу, вливая радость и счастье в грудь каждого, точно так в кружке, о котором я говорю, царило, безусловно, обаяние одной очаровательной женщины, возвышавшей и украшавшей все своим присутствием. Однако в блеске ее красоты и в музыке ее речей не только не исчезали, но, напротив, еще более выделялись красота и прелесть других женщин, а мужчины черпали, глядя на нее, неиссякаемый источник слов и звуков для своих песен. Хотя названная нами царица старалась почтить в равной мере всех своей благосклонностью и ласковым обращением, но всякий присутствовавший мог легко заметить, что взгляд ее пристальнее останавливался всегда на одном молодом человеке, обычно молча стоявшем рядом с ней и напрасно старавшемся скрыть невольные слезы, выступавшие на его глазах от избытка волновавшего его чувства. Многие завидовали счастливцу, но никому, без сомнения, не приходило в голову возненавидеть его как соперника; напротив, каждый, казалось, еще больше любил и ценил его за оказанное ему предпочтение.
Все написанное в предыдущих строках имело место в действительности при дворе ландграфа Германа Тюрингского, где в прекрасном кружке благородных дам и певцов графиня Матильда, вдова графа Куно фон Фалькенштейна, была именно тем роскошным цветком, чья дивная красота разливала вокруг себя аромат блеска и счастья.
Вольфрам фон Эшенбах, очарованный красотой и умом графини, скоро полюбил ее самой пламенной любовью. Прочие мейстерзингеры, также вдохновляемые ее благосклонным вниманием, воспевали красоту графини в своих песнях. Рейнгард фон Цвекштейн называл ее властительницей его дум и говорил, что готов сражаться за нее на всех турнирах искусства и остроумия. Вальтер фон дер Фогельвейде посвящал ей свои произведения, исполненные смелой рыцарской отваги, а Генрих Шрейбер и Иоганн Биттерольф истощали все свое вдохновение на придумывание всевозможных лестных сравнений, в которых прославлялась красота графини. Но, однако, лишь только песни Вольфрама фон Эшенбаха, изливавшиеся из охваченной глубокой любовью души, попадали острыми стрелами в ни менее любящее сердце Матильды. Остальные певцы хорошо это понимали, но счастье Вольфрама, казалось, согревало их самих и своими лучами еще больше побуждало их к собственному творчеству.
Тайная любовь Офтердингена была единственным облачком, омрачавшим светлое небо блаженства Вольфрама. Он не мог скрыть томительной грусти при мысли, что Офтердинген был единственным из всех его друзей, на которого счастье Вольфрама подействовало столь враждебным образом, что заставило его даже укрыться от их общества и искать печального уединения. Иногда Вольфрам думал, что поведение Офтердингена было временным, мимолетным безумием, которое скоро пройдет, но мысль эта его мало утешала, особенно когда он сознавал, что и сам едва ли бы вынес, если бы Матильда отдала предпочтение другому.
«Чем, — часто думал он, — заслужил я расположение Матильды? Что нашла она во мне лучшего по сравнению с Офтердингеном? Разве я умнее, способнее, талантливее? В чем между нами разница? Власть рока, вознесшая меня и сгубившая его, могла бы сделать и наоборот. И вот теперь я, неблагодарный друг, наслаждаюсь своим счастьем, не думая протянуть ему руку помощи». Эта мысль побудила в конце концов Вольфрама отправиться в Эйзенах и во что бы то ни стало убедить Генриха вернуться в Вартбург. Но, прибыв в дом друга, он узнал, что Офтердинген внезапно исчез неизвестно куда. Печальный возвратился Вольфрам в Вартбург, где объявил ландграфу и мейстерзингерам о загадочном исчезновении Офтердингена. Тут только обнаружилось, до какой степени Генриха все любили, несмотря на неровность и иногда даже оскорбительную порывистость его характера. Его оплакивали как умершего, и много потребовалось времени, чтобы изгладить следы печального происшествия и восстановить в прежнем блеске и славе настроение поэтического кружка.
Наступила весна со всей силой и свежестью обновленной жизни. Мейстерзингеры собрались однажды в саду замка на живописной, окруженной высокими деревьями поляне. С радостью приветствовали они молодые листочки деревьев и бутоны распускавшихся цветов.
Ландграф, графиня Матильда и прочие дамы уселись в кружок, приготовясь слушать новую песню Вольфрама фон Эшенбаха, как вдруг какой-то молодой человек с лютней в руке приблизился к ним и остановился за деревом. С радостным изумлением узнали в нем мейстерзингеры потерянного Генриха, и все без исключения обратились к нему с добрыми, сердечными приветствиями. Но он, не обращая на них никакого внимания, подошел прямо к ландграфу и почтительно склонился перед ним и графиней Матильдой. Затем, обратясь к остальным, объявил он, что сумел наконец исцелиться от своей тяжелой болезни, и просил, что если по каким-либо причинам его не захотят принять вновь в число мейстерзингеров, то, по крайней мере, пусть позволят ему спеть наравне с прочими его песню. Ландграф отвечал, что хотя Генрих и был в долгой, безвестной отлучке, это вовсе не может быть причиной для исключения его из числа мейстерзингеров, и он не понимает, почему Генрих хочет сам отделить себя от собравшегося здесь кружка. Затем ландграф обнял Офтердингена и указал ему его прежнее место между Вальтером фон дер Фогельвейде и Вольфрамом фон Эшенбахом.
Скоро все заметили, вглядываясь в Офтердингена, что в нем как будто изменилось все его существо. Вместо прежней несмелой, с опущенными глазами поступи у него появился твердый шаг, с которым он и вошел в их круг с гордо поднятой головой. Хотя бледность как и раньше покрывала его лицо, но прежний растерянный, робкий взгляд стал сосредоточенным и пронзительным. Надменное выражение сменило прежнюю грусть, а губы нередко готовы были сжаться в презрительную, хотя и сдерживаемую улыбку.
Он не удостоил товарищей ни словом и молча сел на свое место. Пока другие пели, Генрих смотрел на летевшие облака, беспрестанно вертелся на своем месте, перебирал пальцами струны лютни и всеми способами выказывал неудовольствие и скуку. Вольфрам фон Эшенбах спел хвалебную песню ландграфу, а затем трогательно изобразил в стихах возвращение дорогого друга, так что все собравшиеся были искренно тронуты. Но Генрих только поморщил лоб и не ответил ни единым словом. Затем он взял, отвернувшись, из рук Вольфрама лютню и начал настраивать ее на свой лад.
С лютней вышел он на середину кружка и начал песню, до того отличную от тех, что пели другие, до того поражавшую странностью своего склада и приемов, что все присутствующие были приведены в крайнее изумление. Сначала в ней выражалось необузданное стремление, точно певец с неотразимой мощью стучал в двери самой судьбы, требуя исполнения своих желаний. Затем раздалось воззвание к звездам, причем нежный, трепещущий аккомпанемент звучал, точно небесная музыка сфер, и наконец все заключилось рядом страстных, сильных аккордов, в которых выразилось глубочайшее, возможное только в раю, блаженство любви и счастья.
Все слушавшие были глубоко потрясены. Немое изумление сковало уста всех по окончании песни, и только спустя несколько минут неистовый взрыв восторга, вырвавшись из груди слушателей, сотряс воздух. Матильда, стремительно встав, подошла к Офтердингену и возложила ему на голову назначенный в награду победителю венок.
Горячий румянец вспыхнул на щеках Генриха и, упав на одно колено, страстно прижал он к губам руку красавицы. Вставая, увидел он своего верного Вольфрама, который хотел было к нему подойти, но, встретив сверкнувший взгляд Офтердингена, внезапно остановился, точно удерживаемый какой-то посторонней силой. Только один из присутствовавших не разделял общего восторга, вызванного пением Офтердингена, и это был ландграф. Напротив, со строгим, серьезным лицом сидел он все время, пока продолжалась песня, и по окончании едва удостоил певца незначительным словом одобрения. Офтердинген был этим заметно раздражен.
Вечером того дня Вольфрам фон Эшенбах, напрасно искавший встречи с другом, настиг его в одной из темных аллеи парка и сказал, прижав его нежно к груди:
— Итак, дорогой друг, ты сделался теперь первым из певцов, какие только существуют на свете. Открой же мне, какими способами достиг ты того, о чем мечтал так долго и напрасно? Какой чудный дух посвятил тебя в тайны дивного, открытого тобой мира! О дорогой, дорогой друг, дай мне обнять тебя еще раз!
Но Генрих, уклонясь от объятий Вольфрама, сказал:
— Я очень рад, что ты признаешь мое превосходство над вами, так называемыми мейстерзингерами, и соглашаешься, как ты выразился сам, что я открыл дивный, иной мир, куда вы напрасно пытаетесь дойти, бредя по вашей ложной дороге. Теперь ты, конечно, не будешь удивляться, если я прямо назову глупым и скучным все ваше ничтожное бренчание!
— Так ты презираешь нас, — воскликнул Вольфрам, — нас, кого так высоко ценил прежде, и отказываешься даже иметь с нами что-либо общее? Высокое совершенство, достигнутое тобой в искусстве, значит, изгнало из твоего сердца прежние чувства любви и дружбы? Даже меня, меня самого, не считаешь ты более достойным твоей привязанности только из-за того, что я не могу сравняться с тобой в искусстве! Ах, Генрих, Генрих! Если бы ты знал, каково мне это слышать!
— Хорошо, что ты сам мне все это сказал, — ответил Генрих с презрительной усмешкой, — постараюсь воспользоваться твоим уроком.
— Генрих! — начал снова Вольфрам спокойным, серьезным тоном. — Песня твоя точно звучала дивным, неотразимым образом. Мысли ее стремились неудержимым потоком до самых облаков, но какой-то внутренний голос говорил мне, что такая песня не может быть создана простым человеческим искусством! Она порождена иной, чуждой властью! Той властью, с помощью которой чародей заставляет земную почву взрастить волшебными средствами плоды иных, дальних стран. Ах, Генрих, сознаюсь охотно, что ты стал великим певцом и что славная судьба ожидает тебя впереди. Но! Скажи мне, наслаждаешься ли ты по-прежнему тихим веянием ветерка, когда гуляешь в густой тени леса, весело ли у тебя становится на душе при шелесте листьев или шуме лесного ручья? Скажи, любуешься ли ты с прежней детской радостью красотой цветов, чувствуешь ли порыв сладкой любви в сердце, слушая песни соловья, прежнее чувство блаженства охватывает ли твою грудь при всем этом? Ах, Генрих, Генрих! В твоей песне звучало что-то страшное, наполнявшее меня невольным трепетом! Слушая тебя, я вспомнил о несчастных тенях умерших, блуждающих по берегу Ахерона, о которых, помнишь, ты говорил ландграфу, когда он спрашивал тебя о причине твоей грусти. Мне кажется, ты отрекся от всего святого и блуждаешь, как бедный путник, в пустыне! Я не могу заглушить в себе мысли, что свой высокий талант купил ты, может быть, ценой счастья всей твоей жизни, достающегося в удел только кротким и чистым сердцем. Горькое предчувствие овладевает мной, когда я думаю о причине, заставившей тебя покинуть Вартбург и опять сюда возвратиться! Может быть, тебе удастся достигнуть твоей цели. Может быть, звезда моего счастья закатится навеки! Но знай, Генрих, и вот тебе мое слово порукой, что никогда чувство зависти к тебе не зародится в моей груди. Если когда-нибудь, несмотря на твое теперешнее счастье, ты внезапно очутишься на краю пропасти и будешь готов в нее упасть, знай, всегда встретишь ты меня рядом, желающего поддержать тебя твердой, дружескою рукой!
Генрих в глубоком молчании выслушал все, что говорил Вольфрам, затем, быстро закрыв лицо плащом, исчез в чаще кустарников. Вольфрам успел, однако, расслышать его тихие рыдания.
Как ни высоко была оценена песня гордого Генриха Офтердингена прочими мейстерзингерами, скоро, однако, и они, почувствовав ее надменный характер, заговорили об отсутствии в авторе благочестия. Одна графиня Матильда в противовес общему мнению безусловно стояла за певца, умевшего так воспеть ее красоту и достоинства. Впрочем, Вольфрам фон Эшенбах тоже не хулил песни друга, но хранил глубокое молчание обо всем.
Скоро все стали замечать, что Матильда с некоторого времени как-то странно изменилась. Презрительная гордость стала выказываться в ее обращении с певцами, и даже ее прежняя благосклонность к Вольфраму исчезла без следа. Она стала брать у Офтердингена уроки пения и скоро начала сама сочинять песни, звучавшие совершенно в характере его собственных сочинений. Вместе с этим ни от кого не ускользнуло, что прежняя обаятельная, женственная прелесть Матильды как бы совсем исчезла. Она точно намеренно отталкивала от себя все нежное и доброе, словом все, что более всего нравится в женщине, и скоро стала предметом насмешек для мужчин и осуждения для женщин. Ландграф из боязни, чтобы это безумное настроение Матильды не распространилось, как заразная болезнь, на прочих придворных дам, отдал приказ, запрещавший им под страхом строгого наказания сочинять и петь стихи, за что мужчины, напуганные примером Матильды, были ему крайне благодарны.
Оскорбленная Матильда оставила Вартбург и поселилась в одном замке близ Эйзенаха, куда Офтердинген хотел было за ней последовать, но ландграф приказал ему остаться в Вартбурге и еще раз выйти на состязание с певцами, чего они все требовали.
— Вы, — сказал Генриху раздраженный ландграф Герман, — поселили вашим поведением раздор в нашем милом кружке. Я не усомнился ни на одну минуту, слушая вашу песню, проникнутую одним преступным самолюбием, что она была плодом дурного влияния какого-нибудь нечестивого певца, у которого вы брали уроки. Но к чему служат блеск, слава и талант, если они украшают мертвое тело? Вы прославляете в ваших песнях высокие подвиги и прекрасные дары природы, но смотрите на них не как благочестивый певец, чья грудь наполнена священным восторгом, а как холодный астролог, измеряющий свой предмет циркулем и линейкой. Вечный стыд вам, Генрих Офтердинген, что вы позволили поработить ваш ум и высокий талант преступными, недостойными советами.
— Я не знаю, мой повелитель, — возразил Офтердинген, — чем мог я заслужить ваши гнев и немилость, но думаю, что вы перемените ваше мнение, когда узнаете, какой певец и какой учитель посвятил меня в тайны искусства. С тяжелым чувством покинул я ваш двор, и очень может быть, что чувство это, подавлявшее меня совершенно, было бессознательным, но могущественным стремлением к тому идеалу, который жил в моей душе и жаждал оплодотворения. Случайным образом попалась мне в руки книга, в которой были изложены одним из величайших певцов на свете правила искусства, а также были приведены некоторые из его песен. Чем более я ее читал, тем яснее для меня становилось то, до чего неверно общепринятое мнение, согласно которому певец должен петь только то, что диктует ему его собственное сердце. Мало этого, я чувствовал, что в меня вливается какая-то посторонняя мощь, которая, казалось, помимо меня самого управляла моим пением, тогда как я становился только ее орудием. Я проникся неодолимым желанием увидеть великого певца и услышать из его собственных уст преподаваемые им правила мудрости. Для этого отправился я в Трансильванию и там — послушайте, мой государь — там отыскал я мейстера Клингзора, того самого, кому обязан той, скажу смело, неземной степенью искусства, которой теперь обладаю. Теперь, надеюсь, вы будете смотреть на меня благосклоннее.
— Герцог Австрийский, — сказал ландграф, — много говорил и писал мне об этом певце. Мейстер Клингзор человек, посвященный в познания тайных наук. Он умеет вычислять пути звезд, и ему открыто таинственное их влияние на судьбу людей. Он распознает суть растений, камней и металлов и в то же время не чужд политики, почему и считается близким советником герцога Австрийского. Но в какой степени все это может согласоваться с призванием певца, я, признаюсь, не понимаю, и, может быть, именно потому песни Клингзора, при всей их законченности и искусном сочинении, никогда не могут меня тронуть или увлечь. Одним словом, Генрих Офтердинген, я передаю тебе, что певцы мои, оскорбленные твоей заносчивостью, делают тебе вызов на состязание в пении, которое должно иметь место через несколько дней.
День состязания настал. Но потому ли, что Офтердинген был действительно увлечен на ложный путь и не мог как следует владеть собой и своими силами, или вдохновение удвоило силы прочих певцов, только оказалось, что всякий, выступавший со своей песней, безусловно побеждал Офтердингена и брал на его глазах назначенную награду, достигнуть которой старался он с таким невероятным трудом. Тогда, раздраженный до последней степени, Генрих запел с неслыханной дерзостью песню, в которой позволил себе презрительно отозваться о ландграфе Германе и прославить до небес в сравнении с ним Австрийского герцога Леопольда VII, называя его лучезарным солнцем искусства. Далее в той же самой песне он задел оскорбительным словом придворных дам, возвеличив, не так как бы следовало благочестивому рыцарю, красоту и прелесть одной графини Матильды. Этим восстановил он против себя уже решительно всех своих товарищей, не исключая даже кроткого Вольфрама фон Эшенбаха, так что они без всякой пощады напали в следующей песне на него самого, низведя в ничто собственный его талант. Генрих Шрейбер и Иоганн Биттерольф доказали ничтожность его взглядов и пустоту содержания, а Вальтер фон дер Фогельвейде и Рейнгард фон Цвекштейн пошли еще дальше, объявив, что преступление Офтердингена заслуживает строгого наказания и что они готовы доказать свою правду, сразившись с ним с мечом в руках.
Таким образом, Генрих Офтердинген увидел, что не только его талант был презираем всеми, но что даже его жизнь подвергалась явной опасности. В отчаянии обратился он к благородному ландграфу Герману, умоляя его о защите, а также прося, чтобы, по крайней мере, спор с мейстерзингерами об искусстве было предоставлено разрешить Клингзору, самому знаменитому современному певцу.
— Ссора ваша с мейстерзингерами, — возразил ландграф, — дошла до того, что тут речь уже не только о том, кто из вас выше по таланту. Вы в ваших безумных песнях оскорбили меня самого, мой двор и благородных дам. А потому и спор ваш касается не одного искусства, но также моей и их чести. Впрочем, пусть искусство будет исходной точкой его разрешения, и я согласен даже, чтобы мейстер Клингзор был избран судьей. Один из моих певцов вступит по жребию с вами в состязание, причем выбор песни будет предоставлен вам самому. Палач с обнаженным мечом будет стоять позади каждого из вас, и признанный побежденным подвергнется немедленной казни. Теперь идите и постарайтесь устроить, чтобы мейстер Клингзор прибыл в течение года в Вартбург для разрешения этого состязания не на жизнь, а на смерть.