Когда она ушла, Трубачевский не сразу вернулся к своим занятиям. Надувшись, он просидел с четверть часа неподвижно, вдруг закурил папиросу, потом испуганно погасил ее, вспомнив, что в архиве курить нельзя, и прошелся, грозно хмуря брови. Машенькина записка лежала на столе, он скосился на нее, взял в руки. Записка была сложена, как аптекарский порошок, почерк совершенно детский, и только одно слово — «Наташе». Он небрежно бросил ее и сел за работу. Но работа не очень-то шла в этот ничем не замечательный день…
Направо через коридор была комната, которую занимал сын Бауэра, Дмитрий.
Трубачевский работал у Бауэра уже третью неделю, но еще ни разу не встретился с ним. Однажды, закончив занятия и запирая архив, он увидел в дверях ванной комнаты высокую фигуру в ночной рубахе, с мохнатым полотенцем через плечо. Должно быть, у Дмитрия была ночная работа, он вставал поздно, в первом часу дня.
Но зато Трубачевский несколько раз встречал Неворожина и уже знал, что этот человек — приятель Дмитрия, бывает у него почти каждый день и часто остается ночевать. И Трубачевский почему-то решил, что они инженеры. Он был в этом совершенно уверен, хотя, кроме нескольких фраз, которые однажды до него долетели, не слышал от них ни слова.
— Это не честность, а недалекость, — сказал, приближаясь, голос, в котором он сейчас же угадал Неворожина. — Поверь, что если бы меня оставили в безводной пустыне, я бы на другой же день раздобыл денег.
— Э, дорогой мой, дело не в деньгах… — И больше уже ничего не было слышно.
Без сомнения, он бы еще не скоро познакомился с Дмитрием Бауэром, но делу помогла Машенькина записка. Подруга не пришла, и записка осталась в архиве.
Раза два или три Трубачевский бросал ее под стол, но Anna Филипповна, прибирая комнату, всякий раз клала ее назад, считая, должно быть, что Машенькина записка имеет историческую ценность.
В конце концов это превратилось в какую-то игру. Уходя, он сбрасывал записку на пол, возвращаясь — находил ее на прежнем месте. Это ему надоело в конце концов, и он решил, что самое лучшее — вернуть Машеньке ее записку.
Разумеется, можно было просто разорвать ее и бросить в корзину, но он почему-то решил вернуть.
Минута была выбрана неудачно. Подойдя к ее комнате, он услышал громкий разговор и приостановился, не зная, войти или вернуться. Потом постучал и вошел.
Неворожин сидел на диване; Машенька ходила по комнате вся красная, взволнованно размахивая пыльной тряпкой; у окна, скрестив ноги и опустив голову, стоял ее брат.
И Трубачевский мигом узнал его: садик подле мечети, женщина, выскочившая из автомобиля, ночной разговор, в который он нежданно-негаданно вмешался. Потное красивое лицо под мягкой шляпой, откинутой со лба, представилось ему. Нет сомнений — Дмитрий Бауэр, вот с кем он тогда едва не подрался!
Но Дмитрий не узнал его. Он поднял голову и, думая о другом, посмотрел на него с рассеянным выражением.
Он был гораздо красивее, чем Машенька.
У него были вьющиеся волосы, а в лице и движениях много мягкости, которая подчеркивалась сейчас еще тем, что он был заспанный, волосы спутаны и небрежно одет. Но глаза были беспокойные, манера смотреть неприятная — не прямо в лицо, а в сторону, мимо…
Едва Трубачевский увидел этих людей, занятых каким-то важным для них разговором, как он сейчас же понял, что очень глупо являться к Машеньке с ее же собственной запиской и что она — и не только она — и Неворожин и Дмитрий поймут это просто как предлог, чтобы ее увидеть.
Но было уже поздно. Натыкаясь на стулья, он боком подошел к Машеньке и подал записку. Она прочитала и подняла на него глаза.
— Ваша подруга не пришла, — сказал Трубачевский так громко, что Неворожин притворно вздрогнул и улыбнулся. — Помните, вы меня просили? Она не пришла.
Машенька не поняла.
— От Наташи? — спросила она и развернула записку.
— Да нет, — почему-то еще громче сказал Трубачевский. — Это вы написали и просили передать. А она не пришла.
Машенька поняла наконец, в чем дело.
— Ах, это моя записка! Да куда же вы уходите, подождите. Вы знакомы?
Неворожин поздоровался с ним, как с маленьким, не вставая с дивана. С осторожной повадкой высоких людей Дмитрий протянул ему большую мягкую руку.
— Ага, ты даже не знаешь, кто это! — сказала Машенька. — Вот видишь, товарищ Трубачевский работает у нас три недели, бывает ежедневно, а ты даже не знал об этом. Признайся — не знал?
— Не знал, — согласился Дмитрий.
— И после этого ты будешь утверждать, что я не права?
— Буду.
— А ты знаешь, как это называется? Ханжеством, — с досадой объявила Машенька и даже бросила тряпку на пол.
— Хуже, — сказал Неворожин. — Это называется недальновидностью.
Должно быть, в этом слове был для Дмитрия особенный смысл, потому что он взглянул на Неворожина как-то странно и побледнел. Он и без того был бледен, но теперь побледнел еще больше и стал косить. И Машенька, без сомнения, знала за ним эту черту, потому что вдруг испугалась и посмотрела на брата успокаивающими глазами.
На минуту все замолчали, потом Трубачевский пробормотал довольно некстати:
— Я, кажется, помешал?
— Да нет, — тоже пробормотала Машенька и махнула рукой с таким видом, что это, мол, не первый разговор и не последний.
Потом она проводила его до двери, простилась, и он ушел…
Таков был этот дом, в котором все казалось ему увлекательным и новым. Он наблюдал его только по утрам. Поэтому он долго не видел и не понимал того, что дом этот был неблагополучен, шаток, что семьи уже не было, что все жили по-разному и уже не очень понимали, хотя еще и любили, друг друга.
Чтение архивных рукописей — дело, которое на первый взгляд кажется необычайно скучным. Самое слово «архив» вызывает представление о высоких старинных залах, в которых хранятся полусъеденные крысами документы, о стареньких архивариусах, которые горбятся за столами и переписывают отношения, с большим трудом заставляя себя вместо «милостивый государь мой» написать «дорогой товарищ».
Все это, разумеется, вздор! Чтение рукописей — это увлекательное и азартное дело. Это сложная игра, в которой исследователь, вмешиваясь в чужую и далекую жизнь, открывает такие ее стороны, которые были скрыты от современников — с намерением или случайно. Это искусство, которое опирается более на чутье и талант, чем на правила или законы.
Вот перед нами запутанный, перемаранный черновик: слово нагромождено на слово, одна строка надписана над другой, и обе зачеркнуты, как бы в нерешительности или волнении. Попробуйте уложить вставку в разорванный, беспорядочный текст, и по меньшей мере десяток мест представится вам с одинаковой вероятностью. В полном беспорядке лежат перед вами начатые и брошенные фразы, строки, в которых оставлены пробелы, условные, почти стенографические знаки, заменяющие слова.
Подите разберитесь во всей этой паутине тысячу раз зачеркнутых и восстановленных слов, во всех неясных мыслях, едва дошедших до бумаги!
Вот почему Пушкина научились читать с таким трудом и лишь в последние годы. Его читали плохо до тех пор, пока не были поняты все возрасты этого почерка, все его радости и обиды.
Трубачевский знал уже почти все, что было напечатано об Охотникове, он выписал на карточки даже случайные упоминания о нем в мемуарах декабристов, в исторических журналах, в научных трудах. Но в сравнении с бауэровским архивом сведений было так мало, что он вскоре бросил эти розыски и с головой ушел в чтение рукописных документов.
Первое время он совершенно растерялся среди оборванных на полуслове бумаг, среди писем, перепутанных со счетами из книжной лавки, среди случайных набросков, которые найдутся в любом личном архиве, а в этом были особенно разрозненны и бессвязны. Деловые бумаги были перемешаны с черновиками каких-то статей, страницы из дневника, заметки, письма были так бесконечно далеки друг от друга, что, если бы они не были написаны тою же рукой, нельзя было бы вообразить, что они принадлежат одному человеку.