Собрание сочинений. Т.6. Западня - Эмиль Золя 8 стр.


В отчаянии, совершенно не владея собой, он кинулся к картине с поднятыми кулаками, стремясь продырявить ее. Друзья едва успели удержать его. Разве это не ребячество — так поддаваться гневу? Да он никогда не простит себе потом, если уничтожит свое творение! Весь дрожа, не проронив ни слова, Клод устремил на картину пристальный, горящий взгляд, в котором читалось нечеловеческое страдание от сознания своей беспомощности. Нет, он не способен создать ничего светлого, ничего живого; грудь женщины написана темно, тяжело, он загрязнил эту обожаемую плоть, которую представлял себе столь обольстительной; он даже не сумел, как наметил, переместить фигуру. Что с ним такое происходит, в чем причина его полной несостоятельности? Может быть, у него какой-нибудь дефект зрения? Что парализует его руки, почему он больше не властен над ними? Он впадал в отчаяние при мысли, что им владеет какой-то неведомый ему наследственный недуг; пока он не проявляется, художник наслаждается творчеством; когда же недуг вновь овладевает им, он уже ни на что не способен доходит до того, что забывает элементарные навыки рисования. Каково чувствовать, что все твои способности внезапно оставляют тебя, утекают, как кровь из раны, а ты, хоть и опустошенный, по-прежнему снедаем жаждой творчества; каково чувствовать, что и гордость творчества, и вожделенная слава, и жизнь — все от тебя утекло!

— Послушай, старина, — заговорил Сандоз, — я вовсе не хочу попрекать тебя, но ведь сейчас уже половина седьмого, и мы прямо-таки подыхаем от голода… Будь благоразумен, пойдем наконец обедать.

Клод очистил уголок палитры и, выпуская на нее новые краски, громовым голосом ответил лишь одно слово:

— Нет!

В течение десяти минут никто не прерывал молчания: художник в исступлении бился над своей картиной, друзья же, потрясенные его отчаянием, не могли придумать, чем ему помочь. Раздался стук в дверь, архитектор кинулся открывать.

— Смотрите-ка! Папаша Мальгра!

Вошел торговец картинами, седовласый толстяк с багрово-сизым лицом, одетый в старый, грязный зеленый сюртук, который придавал ему сходство с извозчиком.

— Я был неподалеку, на набережной, — прохрипел толстяк, — увидел вас в окно и вот зашел…

Он смолк, не получая ответа от Клода, который повернулся к своей картине с жестом отчаяния; однако папашу Мальгра нелегко было обескуражить; он как ни в чем не бывало уставился налитыми кровью глазами на незаконченную картину и без стеснения высказал свое мнение, уложив его в одну фразу, в которой восторг сочетался с иронией:

— Это, я вам доложу, штучка!

Так как все присутствующие продолжали молчать, папаша Мальгра, уверенно ступая на своих крепких ногах, принялся расхаживать по мастерской, оглядывая стены.

Папаша Мальгра был хитрюгой и, хоть это никак не вязалось с его внешностью, обладал истинным вкусом и нюхом на хорошую живопись. Никогда не стал бы он возиться с посредственностью, чутье неизменно влекло его к художнику, пусть сейчас и не признанному, но обладающему индивидуальностью. Будущее такого художника всегда безошибочно унюхивал пламенеющий нос этого пьяницы. Торговался он, однако, зверски и, чтобы заполучить за бесценок облюбованное им полотно, пускался на дикарские хитрости. Он не гнался за чересчур большими барышами — двадцать, самое большее, тридцать процентов вполне удовлетворяли его, — стремясь главным образом к быстрым оборотам своего небольшого капитала; он никогда не покупал картины, если не знал наверняка, что к вечеру сбудет ее кому-нибудь из любителей живописи. Врал он к тому же артистически. Остановившись у двери, перед этюдами периода мастерской Бутена, выполненными Клодом в академической манере, Мальгра молча рассматривал их несколько минут, стараясь не показать вида, что его забрало за живое. Какой талант, какое чувство жизни у этого чудака, который попусту тратит время на огромные, никому не нужные полотна! Красивые ножки девочки и в особенности восхитительный живот женщины прельщали торговца. Но он знал, что это не продается, и уже сделал выбор — маленький эскиз — уголок Плассана, сильно и тонко написанный. Притворившись, что не замечает этого эскиза, папаша Мальгра как бы случайно подошел к нему и небрежно бросил:

— Что это такое? Один из тех, что вы привезли с Юга? Чересчур уж не обработано… На те два, что я купил, у вас, все еще не нашлось покупателя.

Он продолжал тянуть расплывчатые, нескончаемые фразы:

— Хотите верьте, хотите нет, господин Лантье, продавать такие работы очень, очень трудно. У меня целый склад образовался, прямо шевельнуться невозможно, того гляди что-нибудь опрокинешь! Надо диву даваться, как я еще тяну! Распродать бы все это, пока не поздно, а то кончишь на больничной койке… Не так ли? Вы-то меня знаете, сердце у меня куда шире кошелька, меня так и подмывает оказать услугу талантливым молодым людям вроде вас. Да, что касается таланта, его у вас хоть отбавляй, я не устаю всем об этом твердить. Но что поделаешь? На талант никто уже не клюет, да, перестали клевать!

Он разыгрывал искреннее волнение, потом, как бы поддавшись порыву, воскликнул с видом человека, совершающего безумие:

— Не могу я уйти с пустыми руками… Что вы возьмете за этот набросок?

Клод продолжал работать, нервно подергиваясь от раздражения. Он ответил сухо, не поворачивая головы:

— Двадцать франков.

— Как, двадцать?! Да вы очумели! Раньше-то вы продавали мне по десять франков за штуку… Нынче я и того не могу дать, восемь франков и ни одного су больше!

Обычно художник сдавался беспрекословно, подобный торг оскорблял, мучил его; к тому же втайне он был не прочь заработать хоть что-нибудь. Но на этот раз он заупрямился, накинулся с руганью на торговца картинами, который в ответ начал поносить его, перейдя на «ты», обзывая бесталанным мазилой и неблагодарным сыном. В конце концов торговец начал доставать из кармана монеты и издали швырять их на стол, как диски для метания. Деньги со звоном падали на тарелки.

Папаша Мальгра отсчитывал:

— Одна, две, три… Больше ни гроша — слышишь? И так уж я переплатил… вот три монеты по пять франков — одна лишняя, — ты мне ее потом вернешь, честное слово, при случае я ее с тебя удержу… Пятнадцать франков! Ну, дружок, ты еще раскаешься, что так со мной обошелся!

Обессилев, Клод не препятствовал ему снять со стены набросок. Мгновение… и, как по волшебству, зеленый сюртук Мальгра поглотил маленькое полотно. Соскользнуло ли оно в потайной карман, подсунул ли его торговец под один из реверов — догадаться было невозможно.

Покончив с делом, папаша Мальгра, сразу успокоившись, направился к двери, но, как бы раздумав, повернул обратно и самым дружественным образом обратился к Клоду:

— Послушайте, Лантье, мне нужен омар… Вы сейчас меня выпотрошили и не можете отказать мне в услуге… Я притащу вам омара, вы напишете мне натюрморт, а за труды съедите омара со своими друзьями… По рукам, что ли?

При этом предложении Сандоз и Дюбюш, которые с интересом наблюдали за всем происходившим, так и покатились со смеху, да и сам торговец развеселился. Эти чудаки-художники ни черта не зарабатывают — просто подыхают с голоду. Что бы только с ними стало, если бы папаша Мальгра время от времени не притаскивал им то баранью ножку, то свежую камбалу, то омара, испускающего аромат петрушки?

— По рукам, не так ли, Лантье? Я получу своего омара? Спасибо, спасибо.

Вновь он уставился на большую картину со своей насмешливо-восторженной улыбкой. Наконец он ушел, повторяя про себя:

— Да, это штучка!

Клод опять взялся было за палитру и кисти, но ноги у него подкашивались, отяжелевшие руки, не слушаясь его, опускались сами собой. Воцарилось гробовое молчание, особенно резко ощущавшееся после перепалки с торговцем. Ноги не держали художника, он потерянно, ничего не видя, как бы ослепнув внезапно, смотрел на свое бесформенное творение, повторяя:

— Я не могу больше… не могу… Эта свинья меня доконала!

Кукушка на часах прокуковала семь раз. Художник, снедаемый творческой лихорадкой, проработал, не присев, восемь часов кряду, за все время подкрепившись лишь коркой хлеба. Солнце уже садилось, тени наполняли мастерскую, в этот час дня она всегда выглядела невыносимо грустно. Когда солнце заходило, Клоду казалось, в особенности после неудачной работы, что никогда больше оно уже не осветит этих стен, что оно навеки унесло с собой и жизнь и радостную игру красок.

— Идем же! — умолял Сандоз, охваченный братским состраданием.

— Идем, старина! Даже Дюбюш прибавил:

— Завтра тебе будет виднее. Идем обедать…

Клод все еще упорствовал. Он как бы прирос к полу, не слыша дружественных призывов, ожесточенный в своем упорстве. Что может он сделать, когда его пальцы уже не владеют кистью? Он не мог ответить себе на этот вопрос, он знал одно: пусть он ни на что не способен, жажда творчества переполняет его, доводит до бешенства. Пусть это бессмысленно, он все равно будет стоять тут — не сойдет с места. Наконец он решился, судорога, как рыдание, сотрясла его тело. Он схватил большой нож с широким лезвием и одним взмахом, медленно, с силой нажимая нож, соскоблил голову и грудь женщины. Это уничтожение было как бы убийством: все смешалось, осталось лишь грязное месиво. Рядом с мужчиной в бархатной куртке, среди сверкающей зелени, где в ослепительном сиянии резвились две маленькие, борющиеся фигурки, не было больше обнаженной женщины, она обратилась в обезглавленный обрубок, в труп: мечта, воплощенная на полотне, выдохлась и умерла.

Потеряв терпение, Сандоз и Дюбюш с шумом спускались по деревянной лестнице. Клод бросился за ними следом, спасаясь от своего изуродованного творения, мучительно страдая, что бросает его в таком виде, искромсанное, зияющее раной.

Начало следующей недели было катастрофически скверным. Клодом овладели обычные его сомнения — способен ли он заниматься живописью. В таких случаях он уподоблялся обманутому любовнику, который, страдая от невозможности разлюбить, осыпает неверную оскорблениями; после трех дней чудовищных, одиноких терзаний, в четверг он с восьми часов утра сбежал из мастерской; измученный до последней степени, он дал себе клятву никогда в жизни не прикасаться к кистям. Во время таких приступов ему помогало только одно: рассеяться, отвлечься в спорах с товарищами, а главное, бродить по Парижу, бродить до тех пор, пока раскаленный воздух и царящая повсюду сутолока не принесут ему забвения.

Был четверг, а по четвергам он всегда обедал у Сандоза, у которого в этот день бывало сборище друзей. Но как убить время до вечера? Мысль об одиночестве, наполненном самоистязанием, приводила его в отчаяние. Не медля ни минуты, побежал бы он к своему другу, если бы тот не находился в это время на работе. Вспомнил он и о Дюбюше, но заколебался, потому что их старинная дружба с некоторых пор, дала трещину. Клод уже не испытывал тех братских чувств, что связывали их когда-то; он знал, что Дюбюш не умен, что у него теперь появились новые стремления, подспудно враждебные их дружбе. Однако куда же пойти? Наконец он решился и отправился на улицу Жакоб, где архитектор снимал маленькую комнату на шестом этаже громадного холодного дома.

Клод уже поднялся на второй этаж, когда консьержка резким! голосом крикнула ему, что господина Дюбюша нет дома, что он даже и не ночевал. Клод медленно спустился, пораженный невероятным известием о «очном похождении Дюбюша. Да, не везет Клоду! Некоторое время он бродил бесцельно. На углу улицы Сены он остановился в раздумье, не зная, куда повернуть; тут он вспомнил рассказы Дюбюша о том, что иногда ему приходится оставаться на ночь в мастерской Декерсоньера; это происходит накануне сдачи проектов в Академию художеств. В последнюю ночь ценой чудовищного напряжения студенты пытались наверстать упущенное. Клод тут же направился к улице Дю-Фур, где находилась мастерская Декерсоньера. До сих пор он избегал заходить туда за Дюбюшем, опасаясь насмешек, которыми там обычно встречали профанов, ио сейчас одиночество было для него страшнее оскорблений; любой ценой он хотел заполучить товарища, чтобы излить ему душу.

Мастерская помещалась в узком закоулке улицы Дю-Фур, позади старых, потрескавшихся домов. Нужно было пройти двумя вонючими дворами, чтобы попасть в третий, где находилась покосившаяся постройка, похожая на сарай для хранения сельскохозяйственного инвентаря. Это обширное сооружение, сколоченное из досок, закрепленных штукатуркой, принадлежало некогда упаковщику. Снаружи не было видно, что происходит внутри, так как сквозь четыре больших окна, замазанных мелом, можно было разглядеть только потолок, выбеленный известью.

Открыв дверь, Клод в остолбенении замер на пороге. Глазам его предстало обширное помещение, где перпендикулярно к окнам! стояли четыре длинных, очень широких стола, по обеим сторонам которых расположились студенты со всем своим снаряжением: мокрыми губками, чашечками для размешивания красок, банками с водой, железными подсвечниками, деревянными ящиками, где они держали белые полотняные блузы, циркули и краски. В углу ржавела печь, забытая там с прошлой зимы, вокруг нее валялись никем не прибранные остатки кокса; в другом углу висел громадный цинковый умывальник с двумя полотенцами. По стенам этого неряшливого помещения сверху донизу шли полки, на которых были нагромождены всевозможные модели и макеты. Под полками висел целый лес линеек и угольников, еще ниже была навалена куча чертежных досок, связанных подтяжками. Все свободные местечки на стенах были перепачканы надписями и рисунками, в изобилии разбросанными там и сям, точно на полях раскрытой книги. Тут были и карикатуры на товарищей, и непристойные рисунки, и скабрезные надписи, способные вогнать в краску даже жандарма, и изречения, и формулы, и адреса. Надо всем доминировала протокольно лаконичная фраза, начертанная крупными буквами, на самом видном месте: «Седьмого июня Горжю сказал, что ему наплевать на Рим». Подписано: «Годемар».

Появление художника было встречено ворчанием, похожим на рык потревоженных диких зверей. Однако Клода пригвоздил к месту не рев студентов, а общий вид мастерской наутро после «ломовой ночи» — так архитекторы называли эту ночь отчаянной работы. С вечера весь наличный состав мастерской, шестьдесят учеников, заперлись здесь; те, у кого проекты были уже готовы, обязаны были в качестве «негров» помогать своим отставшим конкурентам!, которым приходилось за одну ночь выполнить недельную работу. В полночь все подкрепились колбасой и разливным вином. В час ночи в виде десерта пригласили трех дам из соседнего публичного дома и, не замедляя темпа работы, устроили в мастерской, окутанной дымом множества трубок, некое подобие римских оргий. На полу валялись обрывки просаленной бумаги, осколки разбитых бутылок; грязные лужи, впитываясь в доски, растекались по полу; в воздухе стояла вонь оплывших свечей, едкий запах мускуса, которым были надушены женщины, смешанный с запахом сосисок и дешевого вина.

Назад Дальше