Тут вдруг, несмотря на гнусавость исполнения, блондинку осеняло, что она слышит голос Диджо. Он смущенно признавался, что да, это он, и барабанил по стойке в такт песне, а я гадал, что, интересно, подумала бы девушка, услышав гениальное:
Но вернемся к нашей Ветхости.
Словечко это окончательно исчезло из моей речи, после того как родители переехали в Бервин. Потом, несколько лет спустя, я, бросив работу, спрятался от мобилизации в колледже, и оно всплыло на обзорных занятиях по английской литературе. Может, я просто был настроен на «ветхость» больше, чем все нормальные люди. Занятия наши вел профессор, у которого были явные нелады с дикцией. Но тем не менее он обожал читать вслух. У него был оксфордский акцент, но, чем эмоциональнее он читал, тем явственнее различал я под внешней полировкой говор южного района Чикаго. Когда он читал Шелли «Песнь к защитникам свободы», мне послышалось, опять проскользнуло у него наше слово. Я полез в книгу: «…Сила, Надежда и Вечности свет… То память о прошлом, — в вас прошлого нет!»
На следующий день я сбежал с занятий и поехал на «Б» к парку Дуглас. Нахлынули воспоминания о прежних поездках из Северного района домой; мне представлялось тогда, будто рядом сидит Дебби Вайс. Теперь я мог вообразить, как виделся ей наш квартал — удивительно маленьким. Так удивляется человек, в зрелом возрасте заходя в свой старый школьный класс.
Я не был тут два года. Квартал теперь в основном мексиканский. Вывески над магазинами — испанские, но бары называются по-прежнему — «Эдельвейс», «Карта Бланка», «Будвайзер Лонж». С Диджо мы потерялись, но я слышал, что его забрали в армию. Обошел несколько баров, искал в проигрывателях «Женщину с жестоким сердцем», но, не обнаружив ее даже в «Карта Бланке», где вообще ничего не изменилось, сдался. Уселся там, взял рюмочку холодной «шеврезы» на дорожку и, слушая «Палому», глядел на солнечные просветы в пыльных деревянных жалюзях. Проигрыватель смолк, и в открытую дверь стали слышны колокола сразу трех церквей. Звонили несогласованно. Перекличка колоколов напомнила не раз снившийся сон, не вещий, как у Зигги, но все равно пугающий. Возвращаюсь я в свой квартал, все вокруг кажется знакомым до боли и одновременно чужим. Постепенно я перестаю узнавать окружающее и теряюсь. Знаю, что если побегу, ноги нальются свинцом, а если сойду с тротуара — провалюсь в пропасть. Потом подхожу к углу бара «Карта Бланка», такому родному, такому вневременному, слышу затихающий колокольный звон и буквально всем телом ощущаю тепло солнечных лучей. И чудится мне, будто снова я ненароком забрел в Официальную Зону Вечности и Надежды.
Впервые я толком заметил его под конец воскресного дня в бараке лесопромышленной компании «Анаконда» на Чернопятой речке. Он, я и еще несколько человек лежали по койкам и читали, хотя этим летним днем было в бараке жарковато и темновато. Прочие вели меж собою беседу, и мне казалось, что все тихо и спокойно. Как, прояснилось несколькими минутами позже, беседа велась касаемо «Анаконды», и поэтому, наверно, я не вслушивался, ибо лесорубы перебирали обычные свои жалобы на компанию: она распоряжалась их телом и душой, распоряжалась штатом Монтана, газетами, священнослужителями и т. д.; кормежка была скудная и заработки тоже, компания отнимала их назад, завышая все цены в своей лавке, а делать покупки приходилось только там, средь лесов больше негде. Что-то в этом роде люди и говорили, поскольку внезапно я услышал, как он нарушил тишину и покой:
— А ну заткнитесь, сучьи невежды. Кабы не «Анаконда», вы бы все с голоду перемерли.
Поначалу не было полной уверенности, услыхал ли я и произнес ли он это, но оказалось вправду так. Ведь стало уж вовсе тихо, все глядели на его мелкое личико и крупную голову на мощном торсе, прикрытую локтем в изголовье койки. Вскорости то один, то другой начали подниматься на ноги, а поднявшись, исчезать в солнечном свете по ту сторону двери. Ни один из поднявшихся слова не произнес, а это был лесопромышленный барак и люди тут были крепкие.
Полеживая на койке, я сообразил, что отнюдь не впервые замечаю его. К примеру, знаю, как его зовут, а именно Джим Грирсон, знаю, что он социалист и считает рабочих лидеров мягкотелыми. Пожалуй, «Анаконду» он ненавидел сильнее, чем кто-либо на промысле, но людей ненавидел того сильнее. Явно, я замечал его прежде, — взявшись прикинуть, каков будет исход моего с ним поединка, обнаружил, что ответ мне известен. Вес его я оценил килограммов в восемьдесят пять, то есть на пятнадцать тяжелее моего, притом счел, что тренирован я лучше и одолею, ежели продержусь первые десять минут. Параллельно я счел, что, по всей вероятности, не смогу продержаться эти десять минут.
Больше я уж не читал, а просто лежал, выискивая, о чем бы забавном поразмыслить, и наконец, мне стало забавно, что я сопоставлял свои и Джима шансы в драке еще раньше, чем осознанно обратил на него внимание. Едва лишь завидел я Джима, ощутил, выходит, угрозу себе, прочие, знать, чувствовали то же самое; а позже, когда сошелся поближе, все мысли о нем окрашивал вопрос «кто кого?». Сию минуту он возобладал надо всеми в бараке, кроме меня, и теперь ерзал на койке, подчеркивая, что мое присутствие доставляет ему неудобства. Я побыл на месте, просто чтобы утвердить свое законное право на существование, но раз больше мне не читалось, в бараке стало казаться душно как никогда, так что, тщательно взвесив свидетельства нежеланности моего присутствия, поднялся и удалился, а он повернулся на бок и глубоко вздохнул.
К концу лета, когда мне пришел срок возвращаться на учебу, я знал о Джиме куда больше, мы с ним даже условились работать на пару в следующий сезон. Нетрудно было убедиться, что он здесь лучший лесоруб. Лучше всех владел он пилой и топором, а работал со скоростью отчасти отчаянной, до лютости. Вспоминаю я при этом 1927 год, тогда, естественно, слыхом не слыхали о бензопиле, равно как ныне нет ни единого барака вдоль всей Чернопятой, хотя лесоповалом там по-прежнему занимаются вовсю. Теперь всяк поодиночке имеет в руках бензопилу с легким скоростным мотором, лесозаготовители женаты, живут каждый своей семьей, некоторые аж в Мизуле, вот и ездят машиной, делая в оба конца, на работу и с работы, километров полтораста в день. А в былые времена лесорубы в основном пользовались двуручной поперечной пилой, чистая то была красота, самым же высокооплачиваемым на лесосеке был тот, кто умело точил и разводил пилы. Пары пильщиков трудились на ставке или «с шабашки». Шабашничать — слово это положительной оценки отнюдь не несло — означало получать в зависимости от числа кубов, напиленных за день. Понятно, на шабашку шли, коли надеялись превзойти ставку и тех, кто на ставке. Как я упомянул, Джим привлек меня в напарники на следующее лето, и мы решили, что будем шабашничать и зарабатывать большие деньги. Само собой, я соглашался на такое с некоторым опасением, но, будучи старшекурсником, сам себя содержал и нуждался в больших деньгах. Кроме того, я вроде был польщен, что меня позвал в напарники лучший из лесорубов. Хотя по сути тут было далеко до лести. Я-то знал, что это мне вызов. В мире лесов и напряженного труда жизнь лесорубов состояла из сплошных вызовов друг другу, а кто надеялся увернуться, тому не очень-то стоило гулять в лесочке. Впрочем, мне в те поры нравилось оказаться при нем — он был тремя годами старше, что в тогдашнем моем возрасте немало, и познал такие стороны жизни, о которых я, сын пресвитерианского священника, едва имел понятие.
Дополнительные сведения о Джиме, ставшие известными до осени, тоже предопределили нашу совместную шабашку следующего лета. Он, по его словам, оказался шотландцем, что немаловажно, раз что нас двое таких. Джим рассказал, что рос в Дакоте и что отец — цитирую: «сучий шотландец» — прогнал его из дому, и пришлось с четырнадцати лет жить на собственный заработок. Далее объяснил, что лишь частично живет ныне своим трудом. Работает только летом, засим переходит на культурное существование. Окопается на зиму в каком-нибудь городке, где есть хорошая публичная библиотека, и первым делом в нее запишется. Затем подыскивает добротную проститутку, так и проводит зиму — читая и сводничая — или, может, упоминалось это в обратной последовательности. Джим заявил, что предпочитает южанок, мол, они из себя «попоэтичней», — позже я, кажется, понял, что он под этим имел в виду.
Итак, осенью начался учебный год, и давался он тяжко, и не приносила облегчения мысль, что все ближайшее лето на другом конце пилы будет у тебя прямой потомок сучьего шотландца.
Но вот пришел конец июля, и глядь, этот потомок сидит на бревне напротив меня и выглядит на миллион долларов, как заведено у лучших лесорубов. Одет во все шерстяное, на нем роскошная фирменная рубаха в клетку, седоватые короткие штаны из оленьей кожи, красивые, специально для работы в лесу, новенькие сапоги, поверх которых выглядывают пальца на два белые носки. У лесоруба и у ковбоя многое совпадает в экономическом и экологическом отношении. Оба достигают равновесия, если протратятся в течение года. Коли повезет, не случится болезни или еще чего-то такого, заработают они столько, что хватит напиться три-четыре раза и купить себе одежду. Их одежда стоит очень дорого; они будут жаловаться, что ограблены вдоль и поперек, и видимо, так оно и есть, но и одежда, способная выдержать при их работе и при любой погоде, должна представлять нечто особенное. Основа экипировки лесоруба и ковбоя — сапоги, за которые отдают заработок несколько месяцев.
Джимова заказная фирменная пара была, насколько помню, изготовлена в Спокане. Обувь — одно великолепие, да и другие фирмы делали великолепно, не иначе. Сапоги шили в разных частях страны, но на Северо-Западе большинство работяг, по-моему, носили споканские.
Насколько ковбойские сапоги всесторонне предусматривали езду верхом и перегон скота, настолько сапоги для лесорубов были рассчитаны на работу в лесу и с лесом… Джимова обувь не отличалась высотой, у других попадались куда более высокие голенища, а он принадлежал к тем, кто предпочитает, чтоб плотно обхватывало лодыжку, но не давило на икры. Верх был вытяжной, мягкий и с водоотталкивающей пропиткой. Моделировались сапоги так, чтоб удобно было ходить и скакать по бревнам. След сделали высокий, чтоб надежно стоять на бревне, соответственно высоким был и каблук, хоть и куда ниже ковбойского, зато тверже, потому что это сапоги для ходьбы; вправду отменная обувь для ходьбы: подвышенные каблуки слегка склоняют тебя вперед против обычной осанки и словно помогают идти. В самом деле, это ощущение и ценилось как фирменный знак.
Джим посиживал нога на ногу, усердно жестикулируя правым сапогом и тюкая его мыском по бревну, на котором поместился я и в котором получалась глубокая ямка. Подметки этих лесных сапог напоминали первую мировую войну — тщательно проработанную систему окопов и проволочных заграждений, на сей раз система служила тому, чтобы ходить и скакать по бревнам. Основу этой изощренной структуры составляли насечки — или «корки», как именовала их здешняя публика; насечки были достаточно длинные и острые, чтобы удержать тебя на толстокором древесном стволе и, более того, на мертвом дереве, коры лишившемся. Конечно, коль крайние насечки отлетят, придется тебе ковылять да частить на цыпочках; чтоб предупредить это, по низу ранта шел вкруговую ряд солидных гвоздей с широкими шляпками, такие же гвозди рядов в пять размещались под мыском. А уже промежду тех шляпок насекалось поле битвы, прямо-таки колючая проволока, тянувшаяся в два ряда с обеих сторон подметки и заходившая по ней вверх, чтобы держать тебя, если вспрыгнешь поперек бревна. В общем, смоделировано было красиво, хоть и слегка примитивно, зато удобно для различного употребления — например, когда двое лесорубов затеют драку и один из них окажется на земле, другой почти наверняка будет того пинать и лупить сапогами. Такой прием звался «задубить шкуру», на себе его испытавший возвращался к работе не сразу и не мог вполне оправиться.
Всякий раз, как Джим пинал и тюкал бревно подо мною, я отирал с лица кусочки коры.
В короткую эту интерлюдию наших взаимоотношений мне почудилось, что лицо его стало крупнее по сравнению с прошлым годом. С того лета в памяти осталась крупная фигура, большая голова, мелкое личико, словно сжатое в кулак. Порою я подозревал, не им ли он наносит коронный удар. Но расслабленно посиживающий, повествующий о своем сводничестве и стреляющий мне в лицо корою, он весь казался крупным, включая нос и глаза, и приятным, и сводничество было ему по душе, по крайней мере месяцев пять кряду, в особенности нравилась Джиму роль вышибалы в собственном заведении, да и то, заявил он, уж поднадоело. Хорошее, мол, дело, снова попасть в лес, со мной встретиться — и об этом он сказал; и, дескать, хорошее дело — опять взяться за работу — это он несколько раз повторил.
В таком духе проходили первые три-четыре дня. Мы не спеша втягивались в работу, учитывая, что каждый из нас расслабился за зиму, а кроме того, Джим не успел еще завершить изложение курса сводничества. Это занятие посложнее, чем может наивно предположить сторонний наблюдатель. Не считая подбора девицы (чтоб была в теле и чтоб была южанка, то есть чтоб «попоэтичнее») и поддержания ее настроения (води ее днем в кино) и нагрузки (заманивай всех шведов и финнов и франко-канадцев, с кем познакомился на лесопромысле), надо самому быть бутлегером (тогда действовал сухой закон), самому задабривать полицию (тогда оно было как всегда) и самому служить у себя вышибалой (а это привносит спортивный дух). Но, передыхая каждый час в течение нескольких дней, мы исчерпали эту тему, а социализмом по-прежнему не пахло.
По-моему, на ранней стадии ненависть к кому-либо возникает, когда не о чем становится поговорить. Тогда я счел, что мне решительно все равно, почему он отдает предпочтение публичным женщинам в теле да еще южанкам. Кроме того, мы входили помаленьку в форму. Стали укорачивать перерывы, тратить лишь полчаса на обед, а за обедом еще и острили топоры о свои карборундовые бруски. Исподволь мы стали молчаливы, а молчание по сути враг дружбе; по возвращении в барак мы с Джимом не общались, неделей позже так и напрочь перестали друг с другом разговаривать. Ну само по себе это не то чтоб зловеще. Множество сотоварищей-пильщиков молчат на работе, ибо по преимуществу народ они молчаливый и к тому же, ясно ведь, не станешь одновременно болтать и ворочать сотни кубов леса. А порой лесорубы и ненавидели один другого, однако все-таки год за годом работали вместе, наподобие старой нью-йоркской команде «Селтик», где любой баскетболист наперед знал всякое движение любого из остальных и потому не удосуживался глянуть на них. Но наше молчание имело другую природу. Оно почти не было связано с эффективностью и производительностью труда. Когда Джим нарушал молчание, чтобы спросить, не хочу ли сменить шестифутовую пилу на семифутовую, я знал, что для меня пилить означает выжить. Шестифутовой хватало для того леса, а лишний фут заставил бы тягать лишку.
Жара усиливалась к концу дня, и я возвращался в барак полубольным. Лез в свой рюкзак, доставал чистую пару белья, чистые белые носки, кусок мыла и шел к ручью. Далее сидел на бережку, пока не обсохну. Самочувствие тогда улучшалось. Этому приему я обучился еще с начала работы в лесной пожарной охране: если ты изнурен и сокрушаешься, хотя бы смени носки. По выходным я не жалел времени на стирку. Отмывал свою одежду тщательным образом, надеясь вернуть ей белизну, чтоб не была серой, когда высохнет на кустах. То есть я прежде всего полагался на такие скромные домашние средства, как чистота.
Был период, объявилась у меня склонность к пословицам, и я старался возложить вину на себя, с некоторым даже успехом. Всю зиму владело мной отчетливое предощущение, что произойдет нечто подобное. Теперь я настраивал себя на философический лад, твердя в уме: «Ну, братан, с быком играть — рог дожидать».
Однако ежели тебя бодают, пословица невелика отрада.
Постепенно я, впрочем, стал вытесняться из собственных представлений о себе и о происходящем, мои мысли поглотил он. В таких снах, некоторые из коих видел средь бела дня, я все тянул пилу, а на другом ее конце всегда находился Джим, становился все крупнее и крупнее, а лицо мельче и мельче — и ближе, покамест в конце концов не грозило пролезть сквозь распил, и вот уж и дерева меж нами нет, лицо, того гляди, поползет вдоль пилы и врежется в меня. Оно порою наплывало так близко, что удавалось рассмотреть, как оно уменьшается — свиваясь и сокращаясь вкруг носа, и где-то в этот миг сна я пробуждался от безнадежности своих попыток высвободиться от того, что мне снится.
На следующей стадии моих мучений уже не было этого сна, вообще не было сна, лишь одолевала жажда. Часами лежишь себе недвижимо, и кажется, что весь предшествующий день ты пил из луженого ведра — вправду всякая мысль о воде отдает таким вкусом.
После двух-трех подобных ночей приходишь к выводу, что уцелеешь. Пусть не победишь, но уцелеешь.
В технологию лесопромысла я постараюсь не вдаваться, но надо же дать какое-то представление о повседневной действительности, о том, что происходило в лесу, пока я боролся за выживание. Скорость, с которой пилил Джим, была нацелена на то, чтобы погубить меня — его она могла тоже запросто погубить, но меня в первую очередь. Так что задача в общем и целом состояла в том, дабы сбить его с той скорости, не давая притом поймать тебя на этом, — ведь поработай недельку с Джеком Демпси на другом конце пилы, и поймешь: надеяться не на что, если он тебя стукнет. А вздрючку он мне может устроить и прежде, чем решусь на просьбу пилить помедленней. Нечего тебе делать на лесоповале, ежели не понимаешь таких вещей. Мир леса и труда на лесосеке скроен в основном из трех занятий — работы, драки, женщин, и полноценный лесоруб во всех трех должен быть докой. А если в чем-то слаб, то прощайся с лесосекой, тебя вытолкнут оттуда. Попросил пощады при пилке — можно складывать рюкзак и шагать себе вдаль по дороге.
Так что я старался сбить его скорость еще прежде, чем мы начнем пилить. Часто лесорубы, приступая к делу, сперва некоторое время «подметают», то есть убирают топором кустарник и сосенки, которые могут помешать работе. Уже, пожалуй, по складу натуры я «подметал» больше Джима, а тут трудился сколько хватало смелости, а его это адски распаляло, тем более что ругал он меня по этому поводу еще в начале сезона, пока мы не перестали разговаривать. «Бог ты мой, — толковал он, — негоден ты на шабашку. Всякий миг, пока не пилишь, ты ж денег не добываешь! Тутошние платить не станут за приборку садика». Делая распил, он, если мешала сосеночка, просто пригибал ее и держал ногой, покамест не свалит дерево, а через черничник шел насквозь. Ничуть не смущало его, когда ветки забивались в пилу. Он просто тянул резче.
Это серьезное занятие, лесопиление, прямо-таки прекрасно, когда вы оба трудитесь в едином ритме — порой даже забываешь, что работаешь, витая в абстракциях движения и силы. Но когда пилят неритмично, хоть и недолгий срок, то испытываешь нечто вроде душевной болезни, если не хуже и не пронзительней. Словно сердце твое не в порядке. Джим, конечно, сбивал нас с основного ритма, когда порывался упилить меня напрочь, дергая пилу слишком быстро и слишком далеко даже для себя самого. Почти всегда я не отставал, иначе и нельзя было, но отыскивал моменты, чтоб не тянуть на себя пилу с той же скоростью и на то же расстояние, что и он. Ослабление было чуточное, чтобы не стало оно заметным настолько, что возмутит Джима, но таким все же, чтоб догадался он о моих действиях. Дабы наверняка дать ему это понять, я внезапно возвращался к его маху.
Упомяну и о другом трюке, который я изобрел в надежде ослабить Джима постоянным перерасходом адреналина. У пильщиков есть малоприметные, но чуть ли не свято соблюдаемые правила распорядка, без которых нельзя работать в паре, а я время от времени нарушал то или иное из них, однако не в полную меру. Например, если при распиловке лежачего ствола пила застрянет или зажмется и нужно клином уширить щель, чтоб пилу высвободить, а клин лежит по ту сторону бревна, тебе не положено лезть через ствол за клином и употреблять его в дело. Лесорубы не изводят время на выяснение отношений: что по твою сторону, то твоя забота, вот и все правило. Но порою я лез за клином, и когда мы почти стукались с Джимом носами, оба застывали, уставясь друг на друга, что напоминало крупные планы старинного немого кино. Затем я отводил взгляд куда попало, будто и думать не думал про клин, и, сами понимаете, хоть вроде и тянулся за ним, первым никогда не брал его и не касался.
Большей частью я услаждал себя сознанием, что мои хитрости оказывают действие на Джима. Добавлю, временами я задавался вопросом, не ради ли собственной услады я тешу себя таким мнением, но и тогда продолжал совершать то, что сам считал враждебными акциями. Кстати, прочие лесорубы поддерживали меня во мнении, что я прав. Все они понимали, что я вступил в крупное сражение, и молчаливо подбадривали меня, вероятно, надеясь, что оно отвлечет Джима от них самих. Один лесоруб прошептал мне как-то утром: «Однажды этот подлец в лес отправится и взад не вернется». Как я сообразил, имелось в виду, что я уроню на него дерево и забуду вскрикнуть «Поберегись!». Честно говоря, я уже подумывал про такое.
Другим явлением, положительным и объективным, стал крупный спор с главным поваром, у которого Джим требовал пирожки к завтраку. Звучит оно как безумие, ведь достоизвестно: на лесопромысле командует главный повар. Все тут о нем говорят: «человек с золотыми яйцами». Если кого-то, кто плохо воспитан и болтает за едой, он невзлюбит, то обратится к бригадиру и лесоруб зашагает вдаль по дороге. Тем не менее Джим подговорил остальных и затем затеял свой крупный спор, и никто вдаль не зашагал, и нам ежеутренне начали подавать на завтрак пирожки — двух или трех сортов, и их не ел никто, включая Джима.
Забавно, после победы Джима в пирожковой битве с поваром мне стало полегче в лесу. Друг с другом мы по-прежнему не разговаривали, однако пилить стали в одном ритме.
Далее, однажды в воскресенье объявилась на нашей стоянке некая дама, подъехала на лошади к бригадиру и его жене. Крупная женщина на крупной лошади, с собой прихватила ведерко. Чуть не все здешние ребята знали ее или о ней — это была жена хозяина одного из образцовых ранчо в этой долине. Я с ней был едва знаком, но родители мои с этой семьей поддерживали отношения, отец наезжал сюда в долину проповедовать конгрегации местных пресвитериан. В общем, я счел разумным объявиться и поговорить с нею, может, отцу моему поспособствую, но ошибся. Она не слезала с лошади, и я успел пообщаться минуту-другую, и тут появился не кто иной, как Джим, заявил, что он мой напарник и «братан»; и стал расспрашивать, зачем ей ведерко. Бригадир взял на себя исполнение и текст ролей каждого из нас. Сначала он говорил от ее лица про то, что она приехала по чернику, затем в роли бригадира сам от себя рассказал ей, что вот мы валим лес и хорошо его знаем, а после ответствовал себе от нашего имени, уверяя ее, что Джим с радостью покажет черничные места, уж положитесь на него. В бараке дружно шли на спор — неважно, кто против кого, — что Джим уделает ее за пару часов. Один из лесорубов сказал: «Он с дамами скор, как с бревнами». Под конец дня она прискакала назад. Остановиться и не подумала. Торопилась. Издали было заметно, что она бледна и что черники у нее с собою нет. Даже пустого ведерка нет. Черт ее знает, что она потом сказала мужу…
Поначалу мне было отчасти жаль ее, столь известную тут и столь рьяно обсуждаемую, но она скакала себе гордо и как ни в чем не бывало. Появлялась каждое воскресенье. Всегда приезжала с галлонным ведерком и всегда убывала без него. И продолжала свои посещения, когда уж и черника отошла. На кустиках не осталось ни ягодки, а являлась с новым вместительным ведерком.
Пирожковая битва с поваром и пустое ведерко под чернику — именно это требовалось мне, чтобы психологически выстоять до субботы перед Днем труда, в которую, заранее условясь о том с Джимом и с бригадиром, должен был окончить работу, чтобы успеть подготовиться к занятиям. Особенных перемен ни в Джиме, ни во мне не произошло. Он оставался подобием Джека Демпси. Ничему не привелось ослабить это сочетание силы и скорости. Однако нечто случилось-таки, и почти все время мы просто пилили себе, дабы пилить бревна. Что касается меня, то в первый (и единственный) раз в жизни целый месяц круглыми сутками я не занимал свои мысли не чем иным, как лишь ненавистью к одному лишь человеку. Хотя под конец я стал подумывать и про что-то другое, а все же твердил себе: «Не расслабляйся, не забывай ненавидеть того, кто пытался тебя прикончить». Приблизительно в те самые дни я достаточно образумился, чтобы выработать теорию о том, что бить меня он не будет. Пожалуй, мне удалось постичь, что он верховодил на правах сильнейшего в драке, ни с кем здесь в драку не вступая. Нас, бродяг, он запугивал тем, что затыкал за пояс, когда дело касалось работы и женщин, и мы соответственно полагали, что так оно будет и в стычке. К счастью, видимо, я всегда имел в виду теорию как теорию и продолжал держать себя так, словно он и есть лучший здешний боец; наверное, так оно и было, но, знаете ли, до сих пор меня гложет мысль, что было иначе.
Вечером с работы мы, однако ж, возвращались по отдельности. По-прежнему он уходил первый, натянув свою фирменную ковбойку на нижнее белье и сунув под мышку обеденный судок. Как и все лесорубы, мы с ним поутру скидывали рубахи и весь день трудились в исподних фуфайках, лето напролет продолжали носить шерстяное белье, объясняя это тем, что, когда потеешь, хлопок пристает к телу, а шерсть впитывает пот. По убытии Джима я садился на бревно и ждал, пока белье просохнет. Мне требовалось по-прежнему время, чтобы прийти в себя и взяться за свою рубаху, захватить судок и двинуться на стоянку, но теперь я знал, что выстою до объявленного мною срока, и подступала чистейшая радость.
Где-то под самый конец августа Джим нарушил наше обоюдное молчание:
— Когда ты собираешься увольняться? — Прозвучало оно так, будто безмолвие было нарушено кем-то ранее Творца.
Я отвечал, благо ответ был готов заранее:
— Как и предупреждал тебя, в субботу перед Днем труда.
— Мы можем повидаться в городе, пока ты не уедешь на Восток. Я сам в этом году увольняюсь пораньше. — И добавил: — Еще весной обещал одной даме. — Я и другие лесорубы уже подметили, что жена ранчера не показывалась в последнее воскресенье, понимай как хочешь.
За неделю до своего отъезда в колледж я столкнулся с ним на главной улице. Выглядел он отменно — чуть похудел, но самую малость. Джим завел меня в нелегальный кабак и угостил канадским виски. Монтана — северный пограничный штат, так что во времена сухого закона в нашем городе виски из Канады было полно, только узнай где и плати по таксе. По второй заказал я, следующим ставил он, а когда я захотел еще раз повторить, Джим сказал, что ему хватит. И пояснил: