— Ты можешь стать, как Маргарет Бурк-Уайт, когда вырастешь, — сказал отец. — Она фотографировала очень важные вещи. Сражения. Бомбовые склады. То, как женщины работают на войну, — отец настроил камеру и вернул мне. — У тебя должны быть крепкие руки для такого рода ремесла, — произнес он, усаживаясь в свое любимое кресло, чтобы позировать для фото. — Плюс химия. Лучше учить ее как следует в школе, — он улыбнулся. — О’кэй. Пли! Ну и славненько.
В школе мы проходили, что свастика изначально символизировала ум, универсум, упоение, участь — четыре угловатых У. Свастику находили на раскопках Древнего Рима, на китайских монетах, в орнаментах мексиканских храмов. Мы учили, что американские индейцы считали фотографов похитителями душ.
— Не вздумай выйти замуж за коротышку, — предостерегал меня отец, — у них такие проблемы, что ты себе и представить не можешь.
Только высоким мальчикам позволялось приглашать меня на баскетбольные матчи или танцы. Отец даже выдумал свою собственную теорию о влиянии роста на личность (при этом как бы выпустив из виду мой весьма средний рост). Он рассуждал так: «Гитлер был маленького роста. Территория Германии — маленькая, меньше, чем Пенсильвания. Далее. Того и Япония. Ты только посмотри на Японию…» Маленькие люди и маленькие страны, уверял он, начинают войны, стремясь доказать свои огромные возможности быть агрессивными мясными тушами. У отца была еще и теория экономики пушек и масла. Согласно ей Германия крайне нуждалась в меди и угле. «И японцы. Один только Бог знает, чего, по их мнению, им недоставало». Со временем отец решил, что японцам, на фоне огромного Китая, расположенного у самого их носа — вдоль побережья Японского моря, не хватало соответствующего их запросам престижа.
— Возьми, скажем, Айка или Макартура — в каждом по крайней мере по шесть футов, — далее он приводил данные о росте личного состава противника. В косолапом Геббельсе было всего пять футов два дюйма.
Густые летние сумерки. Под низким облачным небом видны только светлячки да кончики наших сигарет. Мы с отцом отпиваем из стаканов с охлажденными льдом напитками, рассуждаем об Истории. Об Истории с большой буквы. Война тоже для него всегда большой буквы, История Войны 1939–1945 годов. До этого" вечера я не слишком-то вглядывалась в отца. Последние годы замечала только себя и свое тело, огорчаясь по поводу полноты бедер и неразвитости груди, а порой рассматривала себя как бы со стороны, прикидывая все «за» и «против», мечтая о том, каким может стать мое тело в будущем. Отец же здорово постарел, в предсмертном полусвете уходящего дня четко обозначился его обрюзгший профиль, безвольный подбородок, мешки под глазами. Я спросила о войне — не о моей — о его войне.
— Раньше я считал, что вина лежит целиком на Гитлере, — отрывисто ответил он. — Но потом отец пришел к выводу: Гражданскую войну развязала Гэрриет Бичер Стоу.
Он раскрошил лед в своем стакане, и это означало, что если я тотчас же не скажу ему нечто, то момент будет упущен, он встанет и спросит, не желаю ли я еще чего-нибудь выпить, и уйдет в дом. Когда же он вернется, разговор пойдет совсем о других вещах — о новом автомобиле, на который он уже положил глаз, о его планах на отдых.
— А разве это то же самое? — спросила я. — То же, что и в данном случае?
Сигарета его дотлевала. Отцы имеют обыкновение всегда оставаться отцами. Их дети, взрослые, живущие своей жизнью, все равно остаются для них детьми. Вот и теперь я задала детский вопрос — малоуместный, слегка виноватым голосом.
— Я тоже был молодым, — произнес отец. — Всем молодым людям кажется важным то, что их волнует. Мы верили, что это последняя война. Война — за то, чтобы не было войн. Конечно, — он засмеялся, — мы заблуждались. Все молодые люди заблуждаются.
— Почему ты не стал бороться против этой войны? — и снова ребячий вопрос.
— Беда таких, как ты, сторонников мира, — ответил он, — в том, что вы слишком молоды для понимания любви. Войны начинаются из-за особого рода упоения, любви, во всяком случае, ею они живы. Любовью к нашей стране, нашему образу жизни. Немцы тоже дрались именно за это.
Я его не поняла, возможно, только в тот момент.
— Выходит, когда детей разрывают на куски, — это любовь? Когда бомбят рисовые поля и бамбуковые хижины?
— Любовь — здесь, — он похлопал по груди, — и здесь, — он взмахнул рукой, указывая на смеркающийся двор. — Ладно, я попробую объяснить, может быть, ты поймешь. Когда я пытался прорваться на службу, меня занимало только одно — образ самого дорогого. Обивая пороги различных учреждений, я лелеял в мечтах эту умственную фотографию, которую я смог бы взять в самый дальний поход. Широко открытыми глазами вглядывался в окружающий мир и однажды узрел ее. Я увидел ее настолько ярко, что смог запечатлеть навсегда.
Я и теперь вижу ее перед глазами. Это девушка, молодая женщина. Теплый летний день, поэтому она в легком светло-зеленом платье и белых туфлях. У нее светлые вьющиеся волосы, спадающие на плечи. Тихо. Она стоит под сушеницей, отбрасывая двоящую ее тень. У ее ног журчит речушка, и она бросает хлебные крошки проворным уткам. Позади же, на вершине холма, виднеется белый фермерский дом.
Отец немного помолчал.
— За это я бы пошел на все. Я бы дрался, я бы рвал на куски детей, как ты сказала. Сбрасывал бы бомбы. Для тебя. Для твоей матери. Но, видно, ты еще слишком молода, чтобы понять это.
— Я не думаю, что когда-нибудь изменю свое мнение об этой войне, — ответила я и почувствовала вину, будто я нарочно не хотела понять его.
Отец поерзал в своем кресле, прочистил горло.
— Тебе знаком такой писатель — Дэшиэл Хэммет, он сочиняет детективы? Ты учишься в блестящем колледже, ты должна его знать.
Ну, что тут поделаешь! — отец вовсе и не собирался давать мне право голоса; он заманил меня в эту свою летнюю фотографию да так и оставил там навсегда.
— Это был занятный малый. Туберкулезник. Умудрился завербоваться в действующую армию. Служил на Алеутах. Рвался в бой даже тогда, когда дни Маккарти были уже сочтены. Даже когда вся страна была против него. Это особый вид любви.
Отец порывисто встал, вдребезги раскрошив об пол стакан, а я тихо придержала рукой свой.
— Я уйду, — сказал он, двигаясь по направлению к двери, — если они дадут мне сделать это.
В колледже я взяла фотографию и подделала студенческие документы. Это оказалось очень просто. Самым трудным было поставить печать на специальном бланке управления университета. Нам еще предстояло придумать имена и достать карточки социального обеспечения. А потом я взяла фото мужчин, которых я должна буду назвать своими мужьями. На распродаже вещей из сгоревшего дома мы купили потрепанное свидетельство о браке и пару золотых обручальных колец.
К границе ехали ночью, втроем: наш проводник, я — невеста — и еще один парень. Сидя на передних местах, мы смотрели на дорогу, видневшуюся в свете рекламных огней. Разговаривали негромко. Мы были частью Сопротивления, чувствовали всю ответственность и подстерегавшую опасность. Проводник, дав все необходимые инструкции и информацию, говорил мало.
Для меня это был девятый переход, казалось, что сейчас вместе с нами — и все другие ребята. Один из них кричал мне, чтоб я не бросала его, и я не бросила, не ощущая ни волнения, ни жары — только его боль и страх. Несколько лет назад мне сказали, что один из моих спутников покончил жизнь самоубийством, а я так и не смогла вспомнить его лица. А с другим встретились в прошлом году на торговой площади в Огайо, он уже обзавелся женой и ребенком.
С проводником расстались на конспиративной квартире, поставили на машину нью-йоркские номера. Как и обычно, мы с парнем остановились в отеле — в ином, чем в прошлый раз.
А утром мы станем изображать парочку молодоженов, гуляя обнявшись по американской части Ниагарского водопада. Заглянем в дорогие сувенирные магазины, позавтракаем в хорошем ресторане, будем целоваться на людях, особенно завидев полицейского. Наклонившись над заградительной решеткой, станем любоваться бурной пеной в ущелье. Ровно в три часа я взгляну на моего мужа и скажу, что уже пора. Некоторые из них в ответ на это смеются. Все они хотят потянуть время — выпить чего-нибудь или еще полюбоваться камнями, чтобы уйти через мост под прикрытием темноты.
В толпе туристов мы переходили в Канаду, предъявив пограничникам поддельные документы и уверив их, что мы всего лишь туристы, желающие на день посетить их страну. Мы никогда не останавливались. Я уже говорила, что нам везло — другие пары пытались проделать то же самое, но им не удавалось.
Мы заходили в подарочные магазины, бросали прощальный взгляд на цветочные часы, на водопад — перед тем, как перейти на противоположную улицу с маленьким баром, где все надписи уже на французском и английском. Двое мужчин будут сидеть там за столиком и играть в домино. Мы присоединимся к ним, закажем себе выпивки, обменяем кольца и лишние документы. Никто из парней не жалел о принятом решении, но один из них здорово напился, прежде чем канадец смог вывести его из бара. А другой парень — поцеловал меня в благодарность за помощь. Каждый из них уходил — либо в Торонто, либо подальше — в Виннипег или Галифакс. В этот день мой муж должен начать новую жизнь, имея в кармане свеженькое подлинное, а не поддельное, удостоверение дезертира Вьетнамской войны.
Другой игрок в домино пойдет со мной через границу обратно. Иногда мы будем целоваться. Мы всегда возвращаемся в сумерках.
В 1968-м отец полетел в Оклахому на похороны дяди Роберта. Через неделю после возвращения он признался, что его брат покончил с собой. Дрожащим от слез голосом отец сказал, что дядя Роберт задушил себя газом в закупоренной комнате. Отец разрыдался на маминой груди, его крупные слезы скатывались по маминой спине, оставляя бледные пятна на ее блузке. Мой брат вышел из комнаты, давая мне знак следовать за ним. Но я не двинулась с места, глядя на слезы отца и на то, как мать укачивала его на своих руках.
Позже, когда отец пришел в себя, он рассказал, что у нас есть четверо двоюродных братьев и сестер, почти все они — взрослые. Это сыновья и дочери дяди Роберта, родившиеся после его возвращения с войны. У старшего же моего кузена есть уже двое своих мальчуганов. Сам он — лейтенант военной авиации.
Мой отец не интересовался политикой, пока не пришел Эйзенхауэр. По мнению отца, генерал никогда не ошибался, и его президентство было самим совершенством. Айк был его человеком, Ричард Никсон стал вторым фаворитом. «Демократы начинают войны, — говаривал отец, — оставляя республиканцам их заканчивать, — потом он смеялся и делал вывод: — Поэтому мы и не проиграли ни одной войны».
Мой брат, высокий и стройный, в старших классах занялся борьбой. Вначале отец настаивал, чтобы брат играл в баскетбол, но потом смирился с борьбой, решив, что баскетбольную команду Вест Пойнта можно в расчет не брать. После окончания школы брат и без того мог поступить в Вест Пойнт или в Академию воздушных сил, если бы захотел. Но он даже не пытался обращаться в Вест Пойнт, а лгал отцу о каких-то анкетах, которых он и в глаза не видел. Под впечатлением от фотографий из старых журналов и ежевечерних телерепортажей из Вьетнама он решил, что хочет стать телеоператором и будет учиться тележурналистике в Нортвестерне. Брат был в школе тринадцатым, что говорило об очень высоком уровне подготовки, — и отцу это нравилось. «На сей раз число тринадцать — счастливое», — делился он со своими друзьями.
В брате было шесть футов четыре дюйма, боролся он в классе свыше 180 сантиметров. Большинство борцов этого класса — темнокожие, брат брал своей выносливостью и быстротой. Организм его приспосабливался к любым изменениям, подвижный, как ртуть. Мужчин с ростом, как у него, брали в армию США при весе не меньше 140 и не больше 248 фунтов. В день своей первой комиссии брат весил 136 фунтов.
Узнав об этом, отец ударил кулаком по столу и закричал:
— Проклятье твое, Иисус Христос!
Брат рассмеялся:
— Ты знаешь, только когда мне стукнуло девять лет, до меня дошло, что это вовсе не я — Проклятьетвоеиисусхристос.
— Дьявольское отродье, разрушитель — вот ты кто!