Трудно быть хорошим - Оутс Джойс Кэрол 5 стр.


Я попробовал высвободить панно, но ничего не получилось, а свод потолка становился все ниже и ниже, и я уже почти доставал до него рукой. Угол панно дошел теперь до прочного бетонированного перекрытия антресоли, и я почувствовал, что ступенька, на которой я стою со своим творением, не выдержала и начала прогибаться. Панно, как ни странно, держалось. Оно, конечно, трещало, подрагивало, но держалось. Эскалатор продолжал ползти вверх, а шум вокруг все усиливался от визга, криков о помощи, грохота падающих обломков, скрежета дерева о металл и бетон. Но вот потолок приподнялся и ушел назад, а мое панно свободно вышло вперед и, словно парус на грот-мачте, плыло над поручнями эскалатора, но вдруг накренилось и перевернулось через поручни на соседний эскалатор, люди там в ужасе побежали, а оно сделало еще один кульбит через поручни и упало на застекленный прилавок с косметикой, бижутерией и духами.

Я все это оцепенело наблюдал, стоя на эскалаторе, все еще возносившем меня наверх, но вот вогнутая ступень, на которой я был, приблизилась к щели, куда уходили ступеньки, ударилась о металлический край щели, застопорилась, весь эскалатор задрожал и начал выгибаться, но тут мотор со скрежетом наконец остановился.

Электричество во всем универмаге вырубило. Пыльная пелена висела в воздухе, как после нападения террористов. Тишина, дым и пыль. Крупный камень покатился по ступенькам вниз и замер. Из разорванной трубы во все стороны хлестала вода. Лампа дневного света, висевшая на одном проводке, сорвалась и с глухим звоном разбилась. Всхлипывала какая-то женщина. Кто-то окликнул ребенка.

Я стоял наверху у эскалатора лицом к отделу купальных принадлежностей. Напротив меня замерли несколько девушек в купальниках, прижав в ужасе руки ко рту и с диким страхом в глазах. Одна или две тихо плакали. Среди них я увидел девушку по имени Элеонора. Повернулся и стремглав добежал вниз по вознесшему меня наверх эскалатору, перепрыгивая через обломки и продираясь сквозь толпу перепуганных покупателей, обалдело взиравших мужчин в деловых костюмах, уборщиц, продавщиц, рабочих, и, хрустя осколками стекла под ногами, кинулся к дверям и выскочил наружу, пронесясь мимо толпы, спешившей из кафетерия на шум, в толпе я успел заметить побледневшего Арта и Сьюки. Моя грудь тяжело вздымалась, в ушах стоял звон, но я все бежал, не обращая внимания на встречные машины, оглушенный все нараставшей сиреной пожарных и полицейских машин, спешивших к универмагу.

Оказавшись в маленьком парке, я умерил бег, перешел на шаг и затем медленно побрел по усыпанной белым гравием дорожке, огибавшей цветущие клумбы. В парке росли настоящие дубы, с которых свисал красивый лишайник.

Маленькие пташки порхали среди светло-зеленых листьев. Наконец я остановился. Впервые с той декабрьской вьюжной ночи. Сел на скамейку, обхватив голову руками. Все, жизнь для меня кончилась. Я был спеленут стыдом как саваном. Такого я еще никогда не чувствовал, это было страшное ощущение, сковавшее мой разум и тело в безжизненном коконе, из которого не выбраться. В те несколько мгновений, что прошли тогда в парке Сент-Питерсбурга, я пережил весь стыд человечества, я ощущал каждого, кто потерпел неудачу, кого выгнали с работы, из дома, друзья, у кого больше нет никакого шанса, кто исчерпал все свои возможности. Я был Бобом О’Нилом, который, напившись, валялся где-то во Флориде, моим отцом, молчаливым, ушедшим в себя несчастливцем, каким он был в Нью-Хэмпшире, и был самим собой, тем мальчишкой, что, поднявшись на холм, вдруг резко повернул назад и вернулся ни с чем. Я был грустным пастушком, который, обняв свой рожок, заснул и не углядел за стадом: овцы разбрелись, а коровы потравили поле. Я испытал стыд их всех, всех и каждого.

И вдруг чувствую на плече руку. Выпрямляюсь, оглядываюсь, скольжу взглядом по нежной белой руке женщины. Элеонора. Ее зеленые глаза полны сострадания, такого же безмерного, как и мой стыд. На ней тот темно-красный купальник, который мне так понравился, она положила обнаженные руки мне на грудь и, склонившись, прильнула головой к моему плечу. Я чувствовал запах ее волос, ее нежную кожу, соприкасавшуюся с моей.

Мы оставались так долго, я — на скамейке, она — позади меня, и оба тихо плакали, я — от стыда, она — от жалости, пока не стемнело. Вот как я встретился со своей первой женой и вот почему я на ней женился.

Дила Бэллентайн выглядела старше своих восемнадцати. Премиленькая: пшеничные волосы и зеленые глаза так хороши, что ее вовсе не портят не совсем ровные передние зубы. От этого, видно, Дилу сразу взяли в «Кипарисовый сад» официанткой, не заставив, как там принято, походить какое-то время в ученицах, таская грязную посуду. Работа не пришлась ей по душе, вызывала отвращение, можно даже сказать, ненависть, но другой не найти: горстка домов да несколько лавочек — вот и весь городишко. Дила сразу невзлюбила это дикое безотрадное место на севере Калифорнийского побережья. Они с матерью перебрались сюда в начале лета из-под Сан-Франциско, где Диле совсем неплохо жилось в солнечном католическом предместье, хотя и не на море.

И вот ее жизнь превратилась в непрерывное мелькание подносов, тарелок с объедками и окурками, скатертей в пятнах кофе, а еще толстых посетителей, то назойливо дружелюбных, то невесть чем недовольных. Все здесь было ей противно: чек с мизерной суммой по субботам, чаевые, случавшиеся пощедрее жалованья, собственные фантастические грезы о чудесном избавлении, о побеге из этого проклятого места.

«Кипарисовый сад» — помпезное строение в викторианском стиле, с колоннами и башнями — стоял в двух милях от города на высоком холме с поросшими травой склонами, окаймленными темно-зелеными кипарисами, которые молча взирали на беспокойное кишащее акулами, недоступное море. (Итак, еще одно разочарование: в Сан-Франциско мать расписывала Диле будущую жизнь как сплошные пляжи, пикники, серфинг и все такое прочее.)

Завтрак в «Саду» подавали с восьми до пол-одиннадцатого, обед с полдвенадцатого до двух на длинной застекленной веранде. Между завтраком и обедом персоналу полагалось свободных полчаса — перекусить или перекурить; но клиенты то засиживались за завтраком, то слишком торопились отобедать, так что полчаса зачастую сводились к пяти минутам. Ужин накрывали в полшестого, начинался он в шесть, и иногда действительно выпадал свободный час, а то и два. Дила обычно проводила это время в «библиотеке»: темной, душной комнате, отделанной под красное дерево. От постоянной усталости было не до книг (хотя в школе ее любовь к чтению радовала всех учителей), и Дила пролистывала старые подшивки женских журналов, с тоской разглядывала шикарные штучки, уготованные для украшения недосягаемой роскошной жизни.

Это занятие, как ни смешно, завораживало. Она забывалась и видела на обложке «Вог» себя: высокую стройную блондинку (уж стройной-то она была вне всякого сомнения), всю в шелках и мехах, унизанная кольцами рука — на крыле серебристого «роллс-ройса», а рядом — красавец брюнет, разумеется, в элегантном смокинге.

Но наступал час ужина. Сначала коктейли. За ними вина: свое — к бифштексу, свое — к ростбифу. Претензии («я просил с кровью», «а эти крабы в самом деле свежие?»). Тяжелые подносы. Метресса, присматривавшая за порядком в зале, тщательно следила за тем, чтобы те подносы разносили официантки и их помощницы, — она, вероятно, неосознанно руководилась стремлением к справедливости и рассуждением, что по отдельности не справиться ни тем ни другим. Уже к половине девятого Дила и другие девушки просто отупевали от усталости, улыбки на почти детских лицах становились все вымученнее, подмышки взмокали, а по спине ручьями стекал пот. Тут-то и раздавался повелительный голос распорядительницы: «Дила, уснула ты, что ли? В облаках витаешь?» Между тем «облака» уносили Дилу совсем недалеко — всего на каких-нибудь двести миль, в Сан-Франциско.

В одной из грез, которую и сама Дила считала ребяческой и несбыточной, ее удочеряла почтенная супружеская пара (лет эдак за пятьдесят; матери Дилы было всего тридцать восемь). Вот подойдет время им уезжать из «Сада», и скажут они: «Дила, дорогая, мы даже представить себе не можем, как нам без тебя. Не могла бы ты…?» В «Саду» частенько останавливались на несколько недель подходящие пары — пожилые люди из Сан-Франциско или даже Лос-Анджелеса, Сан-Диего и Скотсдейла. Дила им нравилась, они не скупились на чаевые, но потом преспокойно уезжали и даже ни единой открыткой не напоминали о себе.

В другой грезе — чуть более реальной, более «взрослой» — в «Саду» появлялся мужчина — похожий на красавца брюнета с рекламы «роллс-ройса» — загадочный и одинокий, влюблялся и увозил ее с собой.

А наяву в «Сад» заглядывали местные ребята — поболтать со знакомыми официантками. Они и с Дилой заговаривали, но… волосы слишком длинные, лица загорели неровно от серфинга и мотогонок — единственных развлечений, не считая пива. На таких Дила и внимания не обращала — продолжала грезить.

Обычные клиенты «Сада» давали небогатую пищу для фантазии. В больших семейных автомобилях прибывали моложавые преуспевающие пары, все одетые с иголочки, новехонькой спортивной амуницией, в окружении многочисленных чад. Помимо этих образцовых отдыхающих всегда останавливались две-три юные парочки, то ли уже поженившиеся, то ли еще нет, но неизменно производившие впечатление живущих не по средствам. И всегда бывали старики. Показался, правда, один и помоложе, неженатый, вернее, почти разведенный, лет двадцати восьми, вполне хорош собой, но непохоже, чтоб у него водились большие деньги, и вовсе не брюнет — рыжеволосый Уитни Иверсон. Сбоку на шее было видно красное как клубника родимое пятно. Глаза голубые, очень живые и глубоко посаженные.

Дила явно нравилась ему, но вряд ли он был способен влюбиться и увезти ее отсюда. Как и Дила, Иверсон склонен был просиживать послеобеденные часы в библиотеке.

Источники существования Иверсона были не совсем ясны. Однажды он упомянул Корпус мира, в другой раз сказал, что пишет — правда, не романы, а статьи. Жена затеяла развод, потребовав непомерную сумму денег, что глубоко его огорчило: никогда не думал, что она на это способна. («Неужели с него есть что требовать», — недоумевала Дила.) Привез с собой полный багажник книг. Когда Иверсон не работал у себя в комнате, то отправлялся в долгие прогулки до городка и обратно. Накрывая на стол, Дила видела, как он спускался по крутому обрыву к узкой полоске песка, гордо именуемой пляжем. Это совсем неопасно, говорил он, если знаешь время прилива. Эта местность приводила его в восторг: и море, и поросшие травой вытянутые холмы, и скалы, и бескрайнее небо. Даже туман, который стоял здесь все лето, ему безумно нравился.

Дила временами пыталась взглянуть на окрестность глазами Уитни Иверсона, и, как ни странно, иногда ей это удавалось. Она воображала себя путником, случайно забредшим в эти места, и тогда ее покоряли первобытная красота океана, темно-зеленые сумрачные кипарисы и спускающиеся к воде скалы в бурых пятнах лишайника. Но чаще они вызывали у Дилы чувство страха и даже ненависти. Ей становилось скучно и отчаянно одиноко.

В этот ничем не примечательный приморский городок Дила с матерью переехали в надежде найти работу. Флора хотела открыть ювелирную мастерскую. Сама идея переезда принадлежала приятелю Флоры — Заку. Он уверял, что открыть здесь мастерскую проще простого. Флора будет мастерить, он — продавать бижутерию в Сан-Франциско, а в будущем, возможно, даже в Лос-Анджелесе. Оттуда привезет материал для работы — золото, серебро, жемчуг. Флора, успевшая за несколько месяцев задолжать за квартиру, согласилась. Дила была недовольна тем, что Флора во всем послушна этому крепкому жеребцу с далеко не джентльменскими манерами. Подозревая, что Зак настаивал на переезде, чтобы пореже видеться с Флорой, Дила оказалась права. Флора все время, если не корпела над серьгами и ожерельями, то сидела одна, потягивая терпкое красное вино, и листала зачитанные дешевые книжонки, которые Зак вкладывал в коробки с материалами для работы, чтобы у Флоры не оставалось времени на всякие разные глупости.

Русые волосы Флоры уже начали седеть. Носила она их распущенными, хотя это совсем не вязалось с уже немолодым лицом. Вдобавок начала полнеть, и все ее попытки сбросить вес за счет усиленной работы ничего не давали, доводя лишь, как сама говорила, до остервенения. Раздражение в душе Дилы мало-помалу уступало место жалости: в каком-то смысле Флора ей больше подруга, нежели мать. Диле часто приходило в голову, что из них двоих она — старшая, и именно ей надлежало бы быть главой семьи. В то же время у Флоры была масса плюсов: славная, чудесно готовит, любит принимать гостей и умеет быть занимательной. Иные из сделанных ею вещиц просто великолепны, а про поделочные камни, которые она искусно вставила в серебряное ожерелье, Зак говорил: смотрятся как настоящие опалы. Талант у Флоры, что называется, от бога. Вот только порвала бы она, мечтала Дила, со своим Заком и не спешила бы заменить его кем-нибудь еще похлеще. Вечно попадались какие-то подонки. Главное: хватило бы твердости, чтобы не пить да не курить марихуану…

Флора с самого начала переживала из-за того, что Диле приходится работать в ресторане. «Даже думать об этом без ужаса не могу», — говорила она, и ее глаза наполнялись слезами. Флоре и самой не раз приходилось подрабатывать официанткой. «Ты — и эта грязь, эти подносы?! Послушай, а может, послать все это к черту? В самом деле, проживем как-нибудь, ведь жили же раньше без этого. Скажу Заку, чтоб он привозил побольше работы, а ты мне поможешь».

Но Дила считала эту перспективу рискованной, возможно, из-за того, что надо иметь дело с Заком, который, Дила была уверена, рано или поздно кончит тюрьмой. И она упрямо держалась за свое место. В выходные дни — понедельник и вторник — Дила подолгу залеживалась с книгой, позволяя матери баловать себя, и та подавала ей завтрак в постель. («В конце концов, детка, ты это заслужила»), на обед готовила ее любимой салат — здесь всегда были свежие овощи и время от времени устрицы.

Когда Флора не занимала дочь разговорами или домашними делами. Дила читала «Бриллианты Юстаса» Троллопа — книгу, которую дал ей Иверсон. Как-то раз после обеда, повстречав его в библиотеке, Дила сказала, что слишком устает, чтобы всерьез заниматься чтением, а телевизора, к сожалению, нет. Прошлой зимой прочитала троллоповскую «Семью Палиссер», а до нее — «Вверх и вниз по лестнице». Тогда Иверсон и посоветовал ей прочесть «Бриллианты Юстаса». «Это мой любимый роман», — сказал он и помчался к себе в комнату. Обратный путь он тоже проделал бегом, — вернулся с книгой, тяжело дыша.

Но чего ради он для нее так расстарался? Она, конечно, хорошенькая, но не бог весть какая красавица; тут Дила не обольщалась, она ужасно стеснялась своих неровных зубов, хотя и научилась скрывать этот недостаток специально отработанной ослепительной улыбкой.

— Интересно, не из тех ли он Иверсонов, — заинтересовалась Флора, узнав как-то, откуда у дочери книга.

Дила заметила, что «Иверсоны» прозвучали в устах матери как «Палиссеры».

— Это одно из самых известных и старых семейств в Сан-Франциско. Ну, знаешь, все эти Хантингтоны, Флуды, Крокеры, Иверсоны. Как он выглядит, этот твой Иверсон?

Дила смутилась, хотя обычно ей легко было с матерью.

— Ну, как тебе сказать, — заколебалась она, — блондин, глаза красивые, голубые, нос небольшой… Еще родимое пятно, но не очень заметное.

Флора рассмеялась:

— В таком случае он не настоящий Иверсон. Они все темноволосые, носатые — настоящие аристократы. И уж среди них-то не может быть человека с родимым пятном на шее — таких они при рождении топят.

Дила тоже рассмеялась, но почувствовала, что по отношению к Иверсону это не совсем хорошо.

Глядя на Флору, Дила в который раз подумала, что мать могла бы жить совсем другой жизнью и достичь большего. Ведь у нее сильный характер. Дила вздохнула — Флору уже не переделать. Весь небогатый жизненный опыт Дилы свидетельствовал: люди меняются редко — и если меняются, то незначительно. Зака в конце концов посадят, появится еще какой-нибудь проходимец, Флора станет еще толще. А годы уходят… И пора наконец Диле оставить детские фантазии о том, как ее удочерят какие-нибудь состоятельные люди. Пришло время подыскать богатого жениха. Решив так, Дила почувствовала себя совсем взрослой.

— Детка, — голос Флоры вернул ее к реальности, — а не выпить ли нам по стаканчику?

— Моя мама спросила, не из тех ли вы Иверсонов? — у Дилы и в мыслях не было спрашивать, но вопрос возник как бы сам собой: она даже растерялась. Они сидели с Иверсоном в библиотеке на маленьком диванчике. Был дневной перерыв, Дила устала и плохо соображала.

Иверсон, в тот момент смотревший своим пронзительным синим взглядом прямо ей в глаза, отвернулся, и Дила увидела вблизи его родимое пятно. Оно побагровело и стало очень заметным.

— Как вам сказать? Я считаю их родителями и вырос у них в Этертоне, но вообще-то я приемыш.

— Что-о?

Дила вспомнила, что с ней в одной школе учились две девушки, которым не повезло; они отказались от малышей, и тех усыновили чужие люди. Значит, и его настоящая мать была такой же, как и те падшие школьницы? Эта мысль неприятно поразила Дилу, в то же время непонятным образом сблизив с Уитни.

— По-моему, они очень переживали из-за того, что я им не родной, — Уитни смотрел мимо Дилы, — особенно когда нарушал их планы: после школы отправился на учебу в Рид вместо Стэнфорда. Да и сама учеба в университете…

Он подыскивал слова, чтобы описать свои чувства к приемным родителям. Дила вдруг захотела оказаться очень далеко отсюда. Ведь с ней никто никогда так не разговаривал. Она в неловкости принялась ловить взглядом солнечных зайчиков, разбегавшихся по запыленным стеклам длинных окон, потом увидела солнечный луч, повисший в пыльном сумраке библиотеки.

Назад Дальше