Победа - Джозеф Конрад 4 стр.


— Я его никогда не вижу, — вынужден был признаться Дэвидсон своему арматору, который молча его рассматривал через круглые очки в роговой оправе, слишком большие для его маленького, старческого личика. — Я его никогда не вижу.

Порою он говорил мне:

— Я убежден, что он там. Он прячется. Это ужасно досадно.

Поведение Гейста несколько обижало Дэвидсона.

I — Странно! — продолжал он. — Из всех людей, с которыми я разговариваю, никто никогда не спрашивал меня о нем, кроме моего китайца… и Шомберга, — добавлял он после короткого молчания.

Черт возьми! Шомберг расспрашивал всех и обо всем, а затем умел придать полученным сведениям самый скандальный смысл, какой только могла изобрести его фантазия.

Он подходил к нам время от времени; его моргающие и заплывшие жиром глазки, его толстые губы и даже густая борода казались исполненными злобы.

— Добрый вечер, господа. Всем ли вы довольны? Да? Отлично! Что я слышал? Джунгли дошли до хижин в бухте Черного Алмаза? Право! Вот наш директор превращен в отшельника в пустыне. Что он может там есть? Вот что я желал бы знать.

И когда какой-нибудь новичок спрашивал с законным любопытством:

— Кто это — директор?

— Ах, это один швед.

И он вкладывал в эти слова такое значение, словно говорил:

— Один разбойник.

— Он здесь хорошо известен. Это стыд заставил его сделаться отшельником, как черта, когда он попался.

Отшельник. Это было последнее из более или менее остроумных прозвищ, которыми награжден был Гейст во время своих бесплодных странствований в той части тропической зоны, где оскорбляла слух дурацкая болтовня Шомберга.

Но, по всей вероятности, Гейст не был отшельником по натуре. Вид себе подобных, должно быть, не вызывал в нем непреоборимого отвращения, потому что по той или иной причине он как-то раз покинул на время свое убежище. Быть может, он хотел узнать, не было ли у Тесманов писем для него? Не знаю. Никто ничего не знает. Но его появление доказывает, что отречение его от мира не было полным. А все незаконченное является причиной неприятностей. Аксель Гейст не должен был бы заботиться ни о письмах, ни о чем бы то ни было, что могло заставить его покинуть Самбуран после проведенных там полутора лет. Но что поделаешь? У него не было призвания к отшельничеству. Это и оказалось явной причиной его возвращения.

Как бы то ни было, Гейст снова появился на свет божий. Широкая грудь, лысый лоб, длинные усы, вежливые манеры и все прочее — неизменный Гейст, в ввалившихся добродушных глазах которого еще гнездилась тень смерти Моррисона. Разумеется, он смог покинуть свой остров только благодаря Дэвидсону. Других средств, кроме случайного прохода какого-либо туземного судна, не существовало, а этот шанс был ненадежен и обманчив. Итак, он отправился с Дэвидсоном, которому неожиданно объявил, что оставляет Самбуран ненадолго, самое большее на несколько дней. Он твердо решил туда вернуться.

Дэвидсон не скрывал своего ужаса и недоверия. «Это безумие», — говорил он. Тогда Гейст объяснил ему, что во время организации Общества ему переслали из Европы его обстановку.

Для Дэвидсона, как и для всех нас, мысль о том, что Гейст, этот бродяга, этот кочевник, этот бездомный, обладал какой бы то ни было обстановкой, была совершенно неправдоподобна… Мы не могли опомниться. С тем же успехом можно было говорить о мебели птицы — это было забавно и фантастично!

— Обстановку? Вы хотите сказать, столы и стулья? — спрашивал Дэвидсон с нескрываемым изумлением.

Да, Гейст именно это хотел сказать.

— Все это валялось в Лондоне со времени смерти моего отца, — пояснил он.

— Но ведь с тех пор прошли годы! — воскликнул Дэвидсон, думая о том бесконечном времени, в течение которого мы видели Гейста блуждающим в пустынных местах, подобно ворону, который перелетает с дерева на дерево.

— И даже больше, — ответил Гейст, отлично поняв его.

Из этого можно было заключить, что он начал свои странствования прежде, чем попал в поле наших наблюдений. В каких странах? С какого именно раннего возраста? Тайна, тайна! Может быть, у этой птицы никогда не было гнезда?

— Я очень рано бросил школу, — сказал он однажды во время плавания Дэвидсону. — Это было в Англии. Очень хорошая школа, но я ей не делал чести.

Признания Гейста! Никто из нас, за исключением, должно быть, покойного Моррисона, никогда не слыхал от него так много. Не думаете ли вы, что отшельническая жизнь обладает способностью развязывать языки?

Во время этого достопамятного перехода на «Сиссии», продолжавшегося около двух суток, он еще несколько раз приподнимал завесу — потому что назвать это «знакомством с его жизнью» нельзя. А Дэвидсон так этим интересовался. Не потому, чтобы эти отрывочные сведения были захватывающими сами по себе, но он испытывал к себе подобным ту врожденную любознательность, которая свойственна человеческой природе. Кроме того, жизнь, которую вел Дэвидсон, перемещаясь с Запада на Восток и обратно, была, бесспорно, однообразна и в известном смысле одинока. На судне у него никогда не бывало никакой компании. Куча туземцев в качестве палубных пассажиров, но никогда ни единого белого. Таким образом, двухдневное присутствие Гейста показалось ему даром свыше. Позже Дэвидсон целиком пересказал нам их беседы. Гейст сообщил ему, что отец его написал множество книг. Он был философ.

| — Мне кажется, что у него тоже было немного неладно в голове, — рассуждал Дэвидсон. — Он, кажется, перессорился со своей родней в Швеции. Как раз подходящий отец для Гейста! Разве у него самого «все дома»? Он сказал мне, что как только отец умер, он кинулся бродить по белу свету совершенно один и не переставал странствовать до тех пор, пока не наткнулся на это знаменитое угольное дело. Во всяком случае, это было похоже на сына такого отца, не правда ли?

В других отношениях Гейст был еще более вежлив, чем когда-либо. Он хотел заплатить за свой переезд, и, когда Дэвидсон отказался от денег, он схватил его за руку с одним из своих учтивейших поклонов и заявил, что глубоко тронут его дружеским отношением.

— Я говорю не о той скромной сумме, от которой вы отказываетесь, — продолжал он, пожимая Дэвидсону руку, — но я тронут вашей любезностью.

И снова пожатие руки. | — Верьте, что я глубоко чувствую, что она относилась ко мне.

Заключительное рукопожатие. Из этого можно заключить, что Гейст сумел оценить периодическое появление «Сиссии» в виду его обители.

— Это истинный джентльмен, — говорил нам Дэвидсон. — Я был искренне огорчен, когда он съехал на берег.

Мы спросили, где он его высадил.

— Да в Сурабайе… Где же еще?

Главная контора братьев Тесман находилась в Сурабайе. Между ними и Гейстом существовали весьма давние отношения. Нам не представлялось диким, что отшельник имел поверенных в делах, как не поражало нас и то, что забытый, уволенный, покинутый директор-распорядитель потерпевшего крушение, рухнувшего, исчезнувшего Общества мог иметь какие — либо расчеты. Говоря о Сурабайе, мы были уверены, что он остановится у одного из Тесманов. Кто-то из нас спросил, как он там будет принят, ибо известно было, что Юлий Тесман был чрезвычайно рассержен крушением Тропического Угольного Акционерного Общества. Но Дэвидсон вывел нас из заблуждения. Мы ошибались! Гейст остановился в гостинице Шомберга и съехал на берег в ее шлюпке. Не потому, чтобы Шомберг снизошел до того, чтобы выслать шлюпку к такому ничтожному торговому судну, как «Сиссия», но шлюпка встречала береговой почтовый пароход, который дал ей сигнал. На руле сидел сам Шомберг.

— Посмотрели бы вы, как глаза Шомберга полезли ему на лоб, когда Гейст спрыгнул в шлюпку со старым коричневым кожаным мешком в руках, — говорил Дэвидсон. — Он делал вид, что не узнает его — в первую минуту, по крайней мере. Я не уехал с ними на берег. Мы простояли в общем не более двух часов. Ровно столько времени, сколько нужно, чтобы выгрузить две тысячи кокосовых орехов — и дальше. Я обещал забрать его обратно в следующий рейс, через двадцать дней.

Вышло так, что во время обратного рейса Дэвидсон опоздал на двое суток. Разумеется, это было неважно, но он счел своим долгом немедленно съехать на берег, в самую жаркую пору дня, и отправиться на розыски Гейста. Гостиница Шомберга стояла в глубине обширной ограды, заключавшей в себе прекрасный сад, несколько больших деревьев, и в стороне, под их широко раскинутыми ветвями, зал «для концертов и других увеселений», как гласили объявления. Рваные афиши, огромными красными буквами вещавшие о «концертах каждый вечер», висели на каменных столбах по обе стороны ворот.

Путь был долог под жгучим солнцем. Дэвидсон остановился, чтобы вытереть облитые потом лицо и шею, на том месте, которое Шомберг называл «пьяццей». Сюда выходило несколько дверей, но все шторы были спущены. Не видно было ни души, даже ни одного китайского боя, ничего, кроме нескольких крашеных железных столов и стульев. Тень, одиночество, мертвая тишина и предательский легкий ветерок, совершенно неожиданно налетавший под деревьями, вызвали у Дэвидсона дрожь — ту легкую дрожь тропиков, которая часто означает — особенно в Сурабайе — лихорадку и больницу для неосторожного европейца.

Благоразумный Дэвидсон поспешил укрыться в ближайшей темной комнате. В искусственном полумраке, позади покрытых чехлами бильярдов, приподнялась распростертая на двух стульях белая фигура. Шомберг ежедневно предавался сиесте после второго завтрака, за табльдотом. Он медленно выпрямился, величественный, подозрительный и уже готовый к обороне, с распущенной на груди, подобно броне, широкой бородой. Он не любил Дэвидсона, который никогда не был его частым посетителем. Проходя мимо одного из столов, он нажал кнопку звонка и сказал холодным тоном запасного офицера:

— Что угодно?

Добряк Дэвидсон, вытирая снова мокрую шею, в простоте душевной заявил, что пришел за Гейстом, как это было условлено.

— Его здесь нет.

Назад Дальше