— Исчезни ж с глаз моих! — вскричала волшебница. Тогда Влегон исчез, а начальница, обратись к Преврате, говорила. — Я все исполнила, что тебе ни хотелось, — и с словом сим исчезла, за нею и все собрание.
Удивленный Силослав едва верил тому, что в глазах его произошло, и, обращаясь к Преврате, которая с ним одна осталась:
— Так это Влегон был, а не Прелепа, могущая волшебница?
— Да, — ответствовала она, — и погубил бы тебя, если б я хоть чуть не ускорила тебя избавить; но теперь тебе опасаться более нечего, ты слышал сам, что главная волшебница приказывала Влегону; повеления ее преступить он не смеет, хотя б еще во сто раз сильнее был. Ну, прости, любезный Силослав, нам должно теперь расстаться, и дом сей не может здесь более получаса пробыть, и я также должна следовать туда, куда зовет меня должность моя; ступай, ищи своей возлюбленной. Если будешь наблюдать должность ироя, получишь все. Более тебе сказать не смею, прощай!
С сим словом она исчезла, дом пропал, а он остался на берегу морском, усыпанном каменьями, в которые ярые волны ударяя, производили страшный шум.
Если б не был он славянин, то, конечно, отчаялся бы при случае сем жизни и умер бы от ужаса на сем пустом берегу, причем окружающие оный дремучие леса, неприступные и ужасные пещеры усугубляли его страх. Свирепые звери рыскали без боязни повсюду; и хотя он их и не опасался, однако ж не имел он от них никакого увеселения. Причем восстала ужасная буря, свирепые вихри летали, яряся, по горам, ломали деревья, а иные вырывали с кореньем, отчего делался превеликий треск; темные и угрюмые тучи наводили мрак темнейшей ночи и проливали пресильный дождь; молния, гром и град привели Силослава в ужас. Хотя храбрость его была велика, но в рассуждении природы он был не что иное, как ее создание. Итак, начал он искать убежища, но беспрестанный блеск молнии затмевал почти его зрение, а частое сплетение дерев прекращало его путь; наконец, укрылся он под их ветвями и стал несколько безопасен от суровости погоды.
Когда усмирели ветры и буря начала утихать, тогда багряная Зимцерла взошла уже на небо, а сияющий Световид, следуя за нею, согревал землю. В то время проснувшись, Силослав прогуливался по лесу и услышал идущего человека, который воспевал песнь, сделанную в честь Перуну. Человек сей имел на себе покойное и несветское платье и притом казался больше роскошным, нежели постником.
— Я радуюсь, — говорил он, увидя Силослава, — что нахожу здесь человека, а радость бы моя была еще большею, если б ты был чужестранец.
Такое приветствие весьма удивило Силослава.
— Я, может, этим несчастлив, что ношу на себе действительно такое имя, — отвечал он.
— Никак, а я тем только счастлив, — ответствовал незнакомый, — и прошу тебя последовать за мною.
Потом пришли они в пространное подземное жилище, которое освещено было хрустальными лампадами. Уборы и порядок оного показывали место сие обитанием разумного и добродетельного человека, вид мужа того казался кротким и добродетельным. По приходе в пещеру приказал он тотчас служителю своему переменить на Силославе платье, которое вымочено было дождем. Тотчас подали ему изрядную и покойную одежду. По многих приветствиях с обеих сторон и когда уже они довольно опознались, тогда Силослав спрашивал его учтивым образом о причине его уединения.
— Я охотно рассказать тебе оное соглашаюсь, — ответствовал ему старик. — Из повести моей ты познаешь, что несчастье на того стремится свирепее, кто на высшей пред прочими степени и думает о себе, что он счастливее всех смертных; я могу назваться истинным примером сего льстивого счастья и игралищем его непостоянства. Все я видел на свете, все пересмотрел и был всему подвержен. От самого моего рождения был я прежде несчастлив, потом в оном посредствен, посем благополучен и преблажен, а на конец наинесчастливейший из всех смертных, а теперь благополучен.
Силослав весьма удивился толь чудесному обращению судьбы его и просил его нетерпеливым образом рассказать свои приключения.
— С охотою, — ответствовал старик, — я тебя уведомлю о всех со мною происшествиях от рождения моего до сего часа»; потом, несколько подумав, начал он таким образом.
Я называюсь Славурон, родился в городе, называемом Рус, и произошел на свет от людей бедных и не имевших почти пропитания; по рождении моем мать моя отдала меня на воспитание в дом к некоторой боярыне, потому что содержать ей меня было нечем. Госпожа сия не меньше была скупа, сколько и зла: иметь человека она желала, а кормить его не хотела; итак, живя у нее, не столько я ел, сколько был бит; и когда я плакал и просил пищи, тогда она меня била немилосердно, желая сделать во мне привычку, чтоб я в три дня ел однажды. В таком приятном упражнении препроводил я восемь лет и от толь изрядного воспитания потерял было образ человеческий, и начали было уже называть меня тенью; наконец, добродетельная моя воспитательница преставилась, и я наследил после нее продолжительную болезнь, которая в изнемоглом моем теле привела было и душу в изнеможение. Домом ее овладел брат ее родной, гражданин добродетельный и постоянный; причем оный, зная злой нрав своей сестры, первое имел старание, чтоб осмотреть всех ее служителей, между которыми и я находился. Вид мой ему понравился, он приказал иметь за мною смотрение и отдал меня для излечения к одному врачу. По счастию моему, сей врач не выдумывал тогда никакого лекарства и не испытывал его надо мною, отчего я поскорее вылечился; и когда собрал уже все потерянные мои силы, тогда хозяин мой взял меня от него. После чего, нашед во мне склонность к наукам, послал в Константинополь учиться на собственном своем иждивении. Я стоил ему на каждый год по целому серебряному таланту. На пятом году моего в науках упражнения получил известие, что благодетель мой скончался. Тогда-то, будучи я без всякого призрения и на чужой еще стороне, сделался прямо бедным и несчастным человеком. Все, что я ни выучил, затмило бы во мне отчаяние, если б учитель мой не обнадежил меня своим покровительством. Сей грек был весьма достойный человек и жил очень роскошно. Все его упражнение состояло в изведывании природы и в узнании сокровенных ее таинств, чему научал и меня. Я узнал от него философию, математику и историю и совершенно говорил греческим языком. Тогда учитель мой выключил меня из числа учеников, сделав по себе наследником всего его имения, и с этих пор содержал меня как родного своего сына. Итак, я, как будто бы предвидя мою судьбину, начал щеголять и носил такие платья, в какие одевались в городе очень мало. Нареченный мой отец вместо того, чтоб запрещать, радовался, глядя на меня, и случалось часто, что когда я одевался, тогда он сам мне прислуживал, любуясь на мое щегольство. Незлобивый мой нрав и несколько старанием его просвещенный разум вкоренили в него ко мне любовь; он почитал меня, как родного своего сына, и имел ко мне прямо родительскую любовь.
Но несчастье мое недолго мне позволило милостью его пользоваться. Благодетель мой преставился на третьем году после первого моего милостивца, и хотя я наследовал все его имение, но немало тому не радовался. Я сожалел о нем так, как о родном моем отце. Лишение его мучило меня несказанно, и сколько я ни старался развеселить себя, только никак не мог; он не выходил никогда из памяти моей, милости его глубоко были начертаны на моем сердце; одним словом, я столько о нем грустил, что весь город известен стал о том, и сколько приятели мои ни старались меня развеселить и сколько ни изыскивали способов к моему утешению, только ничто не могло утишить моей горести.
Во время сей моей печали объявлено было в городе, что на другой день будет казнь многим несчастным пленникам. Горесть моя не позволяла мне идти на такое плачевное позорище; но не знаю, какая-то тайная сила принудила меня туда следовать; итак, пошел я на другой день на лобное место, на коем производилась казнь; и едва туда пришел, то вдруг глаза мои и сердце поразились ужаснейшим видением. О боги! и теперь еще без слез вспомнить не могу, между несчастными узниками увидел я моего отца, ожидающего себе лютого окончания жизни. Всещедрые боги! Для чего вы тогда не извлекли и моей души? Прости мне, храбрый незнакомец, что слезы, катящиеся невольно из очей моих, прерывают мое повествование (потом, обтерши глаза, продолжал он следующим порядком). Едва я его в таком состоянии увидел, кровь моя замерзла, и холодный пот, выступя на мое тело, лишил меня употребления чувств; я упал без памяти, и друзья мои вместе со мною, увидя оное, старались мне помогать и привесть меня в прежнее чувство. Как скоро я очнулся, то первое мое старание было, чтоб броситься избавлять моего отца, но уже было поздно, лютые звери растерзали тело его на части. Увидя оное, поднял я ужасный крик, клял судьбу, виновницу моего несчастья, проклинал осудивших его на казнь и воплем моим обратил на себя глаза всего народа. Приятели мои, желая меня спасти от большого непорядка, силою увлекли меня в мой дом. По излиянии многих слез и по долгом терзании просил я одного из моих друзей, чтоб постарался он достать мне список всех растерзанных в тот день невольников; он мне скоро оный принес, и я нашел, что все они пленены были в морское сражение, в числе которых и отец мой был. По приведении их в Константинополь приказал кесарь всех тех погубить, которые не примут оружия против славян, его неприятелей. Отец мой, будучи верным сыном отечества, пожелал лучше лишиться жизни, нежели поднять оружие противу своих однородцев, и так умер с прочими, последовавшими в том ему. Тогда-то остатки крепости моей исчезли: советы друзей моих не подкрепляли более моего духа, я вдался в неописанную горесть и дошел до отчаяния, отдал все мое имение бедным людям и потом хотел удалиться в пустыню. Предприятие мое желал я расположить порядочно, чего ради с верным моим приятелем, на которого дружество я надеялся, завсегда хаживал из города в не весьма отдаленную рощу, в коей, прохаживаясь, советовал или располагал мое намерение.
Некогда возвращался из оной, услышал я, что кличут меня моим именем; я, оглянувшись назад, увидел почтенного вида старуху, которая, поклонясь мне низко, сказала следующее:
— Не поставь, пожалуй, в дерзновение, что я помешала тебе идти; ты хотя меня и не знаешь, только я тебе всегда была приятельница, которая желала тебе завсегда хорошего; я недавно известилась о твоем несчастье и намерении; отчаяние твое произвело во мне сожаление, и я не могла преминуть, чтоб не сообщить об оном брату моему, о котором уверяю тебя, что он человек, довольно знающий мирские суеты и случающиеся в жизни перемены; он, будучи человек мягкого сердца, тронулся твоим несчастьем и просил меня тебя с ним познакомить. Я, ведая, что ты людей добродетельных и сведущих почитаешь и любишь, обещала ему оное; итак, прошу тебя не оставить моей просьбы и удовольствовать желание моего брата.
Я знал действительно, что никакой человек переменить судьбы моей не в силах и возвратить моего отца и двух благодетелей никакой совет не в состоянии, однако, подумав, что, может, он даст мне наставление, каким образом продолжить мне оставшуюся мою жизнь, поблагодарил ее за ее обо мне старание и просил, чтоб она представила меня своему брату.
— Очень хорошо, — ответствовала она, — завтра при окончании дня на этом же месте увидите вы человека, который проводит вас в мой дом; и когда вы из советов его приобретете свое благополучие, тогда судьба ваша переменится и вкоренит в вас благодарность к той, которая была причиною вашего счастья»; потом она рассталась с нами.
Оставшись один с моим другом, рассуждал я, что б было это такое, и наконец подумал, что это какой-нибудь обман; итак, хотел это дело оставить, но мнения моего друга принудили меня то изведать и посмотреть хваленого того мужа; притом же говорил он мне, что есть много таких людей, которые берут участие в несчастий других и, болезнуя о них от чистого сердца, стараются отвращать несчастье двоякими способами и тем заслуживают на сем свете будущее блаженство; а так как этакими людьми Греция славилась издревле, то я больше не сомневался, чтоб тот, который ищет моего знакомства, не пекся о моем благополучии; итак, определил с ним познакомиться.
На другой день, когда уклонялося к западу солнце, и ночь уже готовилась взойти на небеса, тогда, оставив я в доме моем моего друга, пошел один на назначенное мне место; на оном дожидался уже меня человек; он спросил меня о моем имени и, узнав, кто я, просил учтиво за собою следовать. Вскоре дошли мы до одного великолепного дома, который стоял в предградии. Сии домы обыкновенно называются в Греции домами увеселения. Как только мы взошли на крыльцо, то встретила меня та же женщина, которая накануне со мною говорила и звала к своему брату. Сделав мне небольшое приветствие, привела меня через несколько покоев в большую горницу, которая освещена была лампадами; они удерживали лучи находящегося в них огня и чрез то производили слабый свет, при коем образ человеческий не совсем рассмотреть было можно; а для чего так было сделано, оное ты узнаешь в окончании моей повести. Когда я с нею сел, то приказала она служителю доложить обо мне своему брату; итак, в ожидании его препровождала со мною время во взаимных приветствиях.
Вскоре потом вошел к нам и брат ее; вид его показался мне важным и величественным; голова его покрыта была пустынническою шерстяною шапкою, которая закрывала лоб его по самые брови, а седая и долгая борода закрывала и другую половину его лица; долгое и беспорядочно сшитое платье представляло его презрителем пустого украшения тела. Как скоро я его увидел, то тотчас сделал ему низкий поклон и препоручал себя в его милость при просьбе моей приятельницы. Препоручение мое принял он весьма благосклонно и представлял мне свои услуги, которые его добродетель показать мне определила. Опознаванье наше было скорое, и мы тотчас начали весть разговоры дружеские, из коих я увидел, что он был человек преразумный и пресведущий; потом, склоня речь свою ко мне, говорил мне следующее:
— Я стараюся всегда быть уведомлен о тех людях, которые подвержены ударам превратного счастия и, будучи в горести, не находят ни в чем отрады, кроме отчаяния, а я в таком случае не могу их оставить без утешения… Сестра моя уведомила меня о твоем состоянии; ты лишился двух благодетелей и отца, которых ты всех равно почитал. Что ты печалишься о их кончине, это похвально, и ты тем показываешь чувствительную к ним благодарность; но когда сожаление о них производит в тебе отчаяние, это знак малодушия. Всякое несчастье должны мы сносить великодушно, и человек для того принимает свое бытие, чтоб испытать ему все коловратности сего света, ибо всякое в оном несчастье, чем оно свирепее, тем больше служит человеку к исправлению и, смиряя его, уготовляет ему будущее блаженство. Мы тогда, когда не бываем довольны, воссылаем на небо жалобу, негодуем на определение и сетуем о не долгом нашем беспокойстве, проклинаем нашу жизнь и безрассудно ропщем на создателя, не предвидя или не разумея, что он все на пользу нашу строит. Премилосердное и справедливое существо захочет ли для такой
бедной твари, каковы мы, быть когда-нибудь свирепым? Гнев его не может уместиться во всей вселенной, если мы раздражим его милосердие нашими неистовствами; но и тогда вседержитель наш отпустит нам грехи наши, а не истребит нас до конца. Итак, приписуя наши несчастья, в которые мы впадаем сами собою, по божьему произволению, или думаем, что оно нас наказывает, погрешаем против его и в заблуждении нашем не видим своего малоумия. Мы всегда стремимся к счастью и просим бога, чтобы он сделал нас его участниками в нашей жизни; но если спросить хотя одного, что есть счастье, и в чем он его заключает, и чего просит, то тогда и откроется, что он и сам не знает, чего желает. На сем свете нет ничего для нас полезного, кроме добродетели и премудрости, но врожденное стремление имеем мы к снисканию благополучия с начала нашей жизни и всякую минуту ищем оного; только оно покажется нам в будущей жизни, а не здесь, да и тому, кто оного достоин, явится. Начало нашего бытия стремится всякий час к окончанию, а конец сей есть благополучие, для которого рождаемся мы все. Добродетельный и боголюбивый человек достигает оного скорее, нежели тот, который ведет жизнь свою в пороках и отягчает неистовством природу… Ты теперь сетуешь, что лишился своего счастья, которого ты истинно не имел и иметь никогда не можешь, потому что нет его на сем свете. Люди дают имя сие богатству и тем погрешают сами против себя, ибо, получив оное, получают с ним всякое беспокойство; другие именуют оным высокие степени, а наипаче престол; но сколько великие господа претерпевают печали, о том уже все известны. Мудрейшие дают сие имя мудролюбию и спокойствию души, но сие спокойствие не что иное, как преддверие к счастью, а прямого благополучия ни один смертный не только получить, но и вообразить не может… Итак, неразумно сожалеть о том, чего мы не имеем; такое самопроизвольное страдание не будет согласоваться с мудростью, и этакое сетование может назваться безрассудным. Остатки нашего великодушия исчезают припоминаниями несчастных случаев и приводят наконец в отчаяние, чего ради всеми силами надлежит стараться отваживать себя искать душевного спокойства, ибо одно оно только может сделать нас несколько совершенными. Ты сетуешь теперь о потерянии своего отца и двух благодетелей, оплакиваешь их кончину и сожалеешь о них, но мне кажется, ты их тем оживить не можешь; итак, надобно радоваться, что они оставили все суеты сего света и наслаждаются сладким упокоением в блаженных Илли-сейских полях. Неужто ты желаешь, чтоб они приняли опять здешнее бытие для того, чтоб терзаться столько же, сколько терзались они в прошедшей своей жизни? Это ли знак твоей к ним любви? Поверь мне, что хотя б ты и звал их оттуда и мог их опять оживить, то они сами не захотят этого; итак, следственно, что стенанием своим ты их только оскорбляешь. Пожалуй, оставь ненужную свою печаль и старайся лучше употребить остатки своего века на снискание добродетели и на покровительство бедных людей; прибегай чаще молитвами к творцу вселенной, проси его о ниспослании тебе способов к получению честных нравов, любви к добродетели, коими тщися приобрести путь к блаженной кончине.
В таких и подобных сим разговорах прошла у нас с ним целая ночь, и первое сие свидание уменьшило несколько моей горести; потом всякий вечер посещал я сего добродетельного и разумного мужа и всякий час получал новые облегчения советами его в моей печали; и наконец не в весьма долгое время искоренил он совсем мою печаль. Я слушал его наставления с великим прилежанием и приятностью и начертывал их в моем сердце; частое мое с ним обхождение вселило в меня неописанную к нему любовь; разум его и добродетель сделали во мне к нему сердечное притязание; я нашел в нем моего отца и обоих моих благодетелей. Напоследок не хотелось уже мне его никогда и оставить; итак, я положил, чтоб препровождать с ним жизнь мою до самого его скончания, что после действительно и сбылось.
Почувствовав в сердце моем необычайную к нему склонность и наполнившись истинною любовью, не бывал уже никогда с ним розно. Некогда вечером, когда я имел с ним рассуждение о переселениях душ, и на какой конец имеет человек свое бытие, и когда мы были в середине оного важного разговора, тогда нечаянно и без всякого примечания взглянул я на его ногу, которая несколько выставилась из-под долгой его епанчи. Вдруг овладело мною чрезвычайное удивление, которое привело меня в сильное движение: я не знал, как мне растолковать мое привидение; нога его была обута в женский башмак, да притом же и сама казалась женскою. Чтоб скрыть мое смятение, тотчас принял я на себя спокойный вид. Прежде я не инако думал о нем как о пустыннике и не старался примечать того, что не входило совсем в мою мысль; а тогда начал я рассматривать его руки, которые, как помню, прежде он от меня скрывал, а я, не имея нималого подозрения, совсем о том не догадывался. По счастию моему, сделал он тогда, разговаривая, такое движение, что открыл свою правую руку, на которую тотчас любопытные глаза мои устремились. Рука сия показалась мне наипрелестнейшею рукою женскою, и я, увидев оную, затрепетал, не зная сам от чего; и как любопытство мое уже не упускало ничего, тогда и голос его показался мне нежным, хотя пустынник и старался произносить его с некоторым напряжением, чтоб тем он походил на мужеский. Сколько ни слабо было сияние от лампад, однако глаза мои приметили между белыми бровями и седою бородою такую нежность и красоту лица, которые совсем переменили мои мысли, и обратили дружество мое к нему в приязнь совсем другого рода.
Сей вечер расстался я с ним не так, как обыкновенно. Собеседник мой, приметя, может быть, во мне смущение, встал, не окончив разговора, и пошел поспешно в свою комнату, а я остался рассуждать еще в пущем смятении. Однако ж недолго в оном находился: знакомица моя пришла тогда ко мне и извиняла своего брата, что он не возвратился ко мне, чему причиною, сказывала, застигшее его великое дело; потом завела со мною разговор, которого хотя начало было постороннее, однако конец клонился к тому, чтоб выведать из меня, не был ли я в кого влюблен и нет ли теперь у меня любовницы. Что не бывало у меня оной, то говорил я ей правду, а на что было такое сделано предложение, того еще тогда постигнуть я не мог. Поговоря она со мною совсем о другом, пожелала мне спокойной ночи и простилась до другого свидания.
На другой день с превеличайшею нетерпеливостью желал я увидеть моего наставника; минуты казались мне без него часами, но и он не менее хотел со мною свидеться; итак, прислал за мною своего служителя прежде обыкновенного времени.
Когда я к нему пришел, то начались у нас обыкновенные с ним разговоры, но которые текли у него смятенно; много раз перерывалися они у него неожиданно, и голос его при том трепетал; потом, сделав движение и смятенное восклицание:
— Ну, — сказал он, — пора мне делать превращение и вывесть тебя из заблуждения, которое причиняла тебе моя ряса.
Выговоря сие, скинул с себя в мгновение рясу, шапку, бороду и седые брови. Тогда из угрюмого пустынника предстала передо мною наипрелестнейшая красавица. Едва прелести ее кинулись в мои глаза, я обмер, сердце мое трепетало, смущенные мои глаза остановили на лице ее свое движение; мысли мои, прельщенные ее заразами, пресекли вход другим воображениям; и, одним словом, я ничего не слышал и не видел, кроме ее, и сидел окаменелым, устремив на нее торопливые мои взоры. Преобразившаяся моя красавица, приметя во мне сие смущение, прервала сама мое молчание.
— Тебе непременно должно показаться удивительным мое превращение, я этому верю и в том соглашаюсь, но когда ты услышишь причины, побудившие меня к оному, то, конечно, перестанешь тогда ему удивляться; и вот причина, побудившая меня к сему чудному превращению. По славе твоих изрядных качеств и добродетелей узнала я о тебе уже давно и имела к достоинствам твоим всегда почтение, потом уведомилась о всех твоих обстоятельствах, что ты славянин и здесь иностранец, что ты лишился двух благодетелей и, наконец, своего родителя, что ты впал оттого в пресильную печаль, что, возненавидя свет и непостоянное его счастье, пришел в такое страшное отчаяние, что хотел в молодых своих летах, оставя человеческое обхождение, удалиться в уединение, и уже принял к тому меры.
Тогда я, побуждаема будучи человеколюбием и славою твоих достоинств, захотела вывесть тебя из твоего заблуждения, но, рассуждая о способах к тому, не находила их, потому что ежели бы я стала тебя увещевать в таком образе, в каком теперь нахожусь, то непременно б ты меня не послушал, а что больше всего, то б могла я впасть чрез сие в оковы злословия, да и ты бы сам не инако оное счел, как признаком или моего неразумия, либо тщеславия, или же знаком моей к тебе любви, которая хотя сама по себе нимало не подвержена порицанию, но злословцы дали бы ей непременно имя беззакония. Итак, видя себя с сей стороны неспособною подать тебе помощь, прибегнула я к сей хитрости из одного сожаления к человеку, чтоб, превратяся в пустынника и человека, живущего под законом строгой добродетели, спознаться с тобою и отвлечь тебя от твоего странного намерения, доказав тебе заблуждения смятенных твоих мыслей. Намерение мое мне удалось; итак, я теперь довольна, исполнила должность так, чтоб заслужить от тебя имя приятельницы, коею хочу я быть тебе от искреннего сердца.
Представь себе, — продолжал Славурон, обратись к Силославу, — каково тогда было мое удивление по выслуша-нии ее речей. Я почти не верил сам себе, что все то слышал и на нее смотрел; я не мог себе вообразить, чтоб женщина в ее лета могла вмещать в себе такую добродетель и разум для спасения ближнего своего от напасти; напоследок, оправясь от моего смятения, благодарил ее наичувствительнейшим образом, прося ее и вперед продолжать ко мне свою благосклонность, за которую обещал ей вовек остаться преданнейшим ее слугою.
Но я уже не одну чувствовал к ней тогда благосклонность: прелесть ее лица, добродетель и разум, летая в удивленных моих мыслях, производили в сердце моем неугасимый пламень; и я уже не тот был больше Славурон, который стремился бежать в пустыню. Все мое сердце и мысли прилепилися к прекрасной моей нравоучительнице, разлучение минутное с нею казалось мне ужасным гробом и сборищем всех напастей; итак, определил себя стараться узнать ее обо мне мысли и выведать, не любовь ли была причиною старания ее об удержании меня в свете.
Предприяв сие намерение, вникал я во все ее речи, но противу желания моего находил в них неизъяснимую скромность. Наконец, доведя разговор до ее состояния, просил ее, чтоб она удостоила меня объявлением обстоятельств, касающихся до ее жизни. Просьба моя без отговорок была удовольствована.
— Я, — говорила она, — уроженица города Афин, отец мой имел там сан священника-паладина. Некода пришел в дом наш иностранец'под видом, чтоб просить отца моего принесть Афине обещанную им жертву; но в самом деле желание его было увидеть меня и свесть с отцом моим знакомство, чтоб чрез то получить свободный вход в наш дом. Он был житель здешнего города и начальник легиона; в Афинах был он тогда для некоторого дела по повелению здешнего кесаря; он меня по праздникам видывал в Минервином храме и влюбился в меня. И таким образом, сведши потом с родителем моим хорошее знакомство, зачал за меня свататься. Отец мой, зная его достоинство и добродетель, без всяких отговорок на то согласился. Свадьба наша была сыграна благополучно, и по нескольких после оной днях, отправя муж мой положенное на него от кесаря дело, возвратился в свое отечество; напоследок по полугодном со мною сожитии, будучи в походе против варваров, убит на сражении; итак, я осталась вдовою и наследницею всего его имения, потому что других, кроме меня, наследников у него не было. Вот вся моя история, — примолвила она мне, — и я уже месяца с два вдовою.
По окончании своей повести разговаривала она со мною о вещах посторонних; а я, напротив того, будучи мучим любовью, не думал уже более ни о чем, кроме моей страсти, покушался тысячу раз открыть ее моей победительнице, но робость и стыд и важный ее вид меня удерживали от исполнения оного. По крайней мере, старался я открыть оную околичностями и оными же взаимным образом и от нее получал. Таким успехом хитрости моей будучи ободрен, хотел было ей настоящее сделать открытие, но наступившая глубокая полночь помешала моему благополучию. Обладательница моя, не дав мне докончить начатых мною слов, встала поспешно со стула и, пожелав мне доброй ночи, оставила меня в пущем прежнего смятении, после чего и я пошел домой, кляня несчастливую мою участь, сделавшую меня навсегда игралищем счастья.
Пришедши домой, бросился я в постелю, но не для вкушения сладкого сна, а чтоб отдаться воле моих мыслей, которые всеминутно накладывали на меня крепчайшие любви оковы. Наконец, по долгом размышлении, покрыл меня Морфей своими крыльями; и едва я заснул, как прелестный призрак представил предо мной обожаемую мною красавицу. Сердце мое наполнилося восхищением, я бросился к ее ногам и готовился изъяснить все мое чувство, как вдруг вскрутившийся вихрь похитил ее из глаз моих. Я закричал, и в самое то время вошел ко мне мой служитель и докладывал мне, что незнакомый человек желает со мною видеться. Я его приказал впустить; служитель мой его кликнул, и незнакомый подал мне письмо следующего содержания, которое я еще и до сих пор помню:
— Что я тебя любила, Славурон, оное доказали все тебе мои поступки, но я видела, если только не обманывалась, что и ты ко мне то же чувствуешь. Я было определила скоро уже увенчать нашу страсть и доказала бы тебе, что я стою твоею быть; я не афинянка и не жрецова дочь, как тебя вчера уверяла, а знатного в здешнем городе господина; но жестокие случаи воспротивились моему желанию. Прости, Славурон, я еду, судьба лишает меня твоего присутствия и влечет в неизвестную мне дорогу, но если ты меня прямо любишь, то будешь искать меня и на краю света. Прости! И помни то, что я тебя люблю!
— Ах! — вскричал я тогда; ужасный гром не может сильнее поразить, сколько я был поражен жестоким сим известием. Течение крови моей остановилось, грудь моя спиралася вздохами, лицо обливалося слезами, и я не инаким стоял, как приговоренным на казнь. В таком плачевном будучи состоянии, едва через час мог собрать расточенные мои мысли и, оборотившись к письмоносцу, спрашивал его, откуда он это письмо получил и кто ему его дал.