Хронолегион - Суэнвик Майкл 10 стр.


Когда Ваня принес что подстелить и чем укрыться, Данилка уже все придумал.

— Нужно сыскать, где Родька эту ночь провел. Ежели с вечера пить начал, то там, где пил, поди, и заночевал. А когда тот дом сыщется…

— Отпусти душу на покаяние! — взмолился Ваня. — Ты моего Артемонки дурее, право! И что же — так и будешь шататься вокруг кружал, аки шпынь ненадобный? Да ведь ты со своими дурацкими расспросами как раз под чей-нибудь кулак со свинчаткой угодишь!

— Буду, Ваня, — сурово отвечал Данилка. — Иначе мне на Аргамачьих конюшнях не жить.

На это Ване возразить было нечего.

— И как же ты расспрашивать собираешься? Мол, не видал ли кто государева стряпчего конюха в непотребном виде? И не приметил ли, которая зазорная девка его подобрала и спать с собой уложила?

Тут Данилка призадумался.

Он попробовал вызвать перед глазами лицо Родьки Анофриева, чтобы выявить приметы. И оказалось, что таковых у Родьки вообще нет — волосы того же русого темноватого цвета, что и у всех здешних, нос обыкновенный и борода обыкновенная, ни длинная и ни короткая. Бородавок и родимых пятен на видных местах не имеется. А заглянуть поглубже и определить хотя бы цвет глаз Данилке и на ум не пришло.

— Вань, а сколько тому Родьке лет?

— Родьке-то?

Восемнадцатилетний Ваня с детства привык к тому, что Родька — уже большой и бородатый. Никогда он не задавал себе такого вопроса — сколько лет тому или иному из конюхов. А вот теперь задал и призадумался.

— Старшенькому его, Матвейке, двенадцать, поди… Или даже больше… — начал соображать Ваня. — Когда он родился — это уж у тещи моей спрашивать нужно, бабы за такими делами следят. Ну, скажем, если как у меня Артемонка, то Родьке должно быть лет тридцать, ну, чуть поболее… А если как Васька у Гришки, так Родьке…

Гришка Анофриев первую жену с детьми потерял в чумное время, поспешил жениться, и его старшему, Васе, было уже два года, самому же Гришке — под сорок.

— Нет, Данила, возраст — не примета, — помаявшись, решил Ваня. — Вон деду нашему иной шестьдесят на вид даст, а иной — восемьдесят лет. Мне-то самому по-разному дают. Кончай ты этой блажью маяться и спи!

С тем и ушел.

Данилка разулся и улегся на доске, согнув колени. Места мало, да уж выбирать не приходится. Под шубой он угрелся и даже засунул ноги в разошедшийся шов между сукном и мехом. Ногам сделалось совсем хорошо. Есть, правда, хотелось, ну да так не бывает, чтобы и тепло, и сытно, и спокойно разом.

Обычно Данилка, уработавшись, засыпал мгновенно. Однако этот день выдался бездельный — как увел его дед с конюшни, так Данилка и слонялся незнамо где, умаяться не успел. Вот и уснул не сразу, тем более что голова от размышлений гудела.

Проснулся он оттого, что на дворе звонко лаял пес. Видно, хозяева, выглянув в окошко, признали раннего гостя, потому что дверь в сенцы отворилась и баба в шубе выбежала на крылечко.

— Цыц, Полкан, свои! — закричала она. — Иди сюда, Прасковьица! Иди, не бойся!

Прасковью Данилка знал. У Родьки Анофриева был брат Фрол, не вынес чумного сидения, а она, Фролова вдова, уцелела. Очевидно, ей хотелось снова выйти замуж за кого-то из конюхов, и потому она дружилась с мужниной родней, вместе с другими бабами и девками забегала порой на Аргамачьи и на Большие, что в Чертолье, конюшни. Сейчас же Прасковья добровольно взяла на себя все заботы о Татьяне и ее семействе, то есть всячески показывала, какая она добрая да хозяйственная, как своих в горестях не оставляет.

Встретила ее Ванина теща, баба еще молодая, норовистая и языкастая.

— Ну, что Татьяна?

Прасковья, споро поднимаясь по лесенке на высокое крыльцо и обивая снег с сапог, успела рассказать и по каким домам роздали детей, и где Татьяна, и когда отпевание, а самое главное приберегла напоследок.

— А знаешь ли, свет, что Родька все Устиньино добро на кружечный двор сволок?

— Да ты сядь, отдышись! Я кашу вон из печи достала!

Очевидно, не замечая, что в сенцах есть еще человек, Прасковья продолжала выкладывать новости.

— Я же к Устинье, царствие ей небесное, пошла за вещами, во что обряжать, и со мной еще Дарьица и Мавра. А у нее все короба раскрыты, видать, Родька-то копался! И шуба пропала, и зимние чеботы, и опашень! Я как увидала — чуть мимо лавки не села…

Теща, которой не хотелось босиком стоять в сенях, втянула гостью в горницу. Данилка мигом соскочил с доски и, кутаясь в шубу, прижал ухо к дверям, к самой щели.

— И говорю — ахти мне, Дарьица, а ведь я права оказалась! Не к добру та душегрея!

— Ты про новую? — обнаруживая знание Устиньина хозяйства, уточнила теща. — Да потише, дочка с зятем спят. Артемонушка-то ночью нас повеселил — уж не чаяли, что до рассвета угомонится.

Данилка про себя назвал потребовавшую тишины бабу стервой…

— Про новую, ту, что она сама себе сшила из лоскутьев! Говорила я ей — не шей из лоскутьев, Устиньюшка, не к добру! Нет, говорит, такой ткани поискать, такого богатого синего цвета, я лучше лоскуток к лоскутку подберу и будет душегрея как у боярыни.

— Такую ткань у купца брать, так разоришься, — заметила Ванина теща. — Я чай, по три, если не по четыре рубля за аршин. А купчиха-то ей обрезочков дала всяких, и больших тоже, чего же не сшить? Рукавов-то кроить не надобно, лишь зад да перед, и всего-то в аршин длиной. И галун золотной по десять алтын за аршин идет, а она из кусочков составила, стыков и не разглядеть. Пуговки же у нее были припасены.

— Рукодельная была, помилуй, Господи, ее душеньку, — согласилась Прасковья. — Да только как увидела я те лоскутья, так и сказала — как хочешь, Устиньица, а не нравятся они мне. Птицы на них по синему полю вытканы какие-то нехорошие.

— Персидская ткань с чем только не бывает, — согласилась теща. — Я бы тоже на себя с птицами не надела. А есть которая с человечками, и с тварями тоже есть.

— Вот эти пташки ее и унесли, — сделала вывод Прасковья. — И сами улетели! Ты, свет, приходи с Татьяной и с малыми посидеть.

— У нас тут свой имеется. Можно, конечно, ее младшенького к нам пока забрать, положим двоих в одну люльку, места хватит.

Бабы заговорили о детишках.

Данилка повторял приметы — бабья душегрея, птицы по синему полю, галуном золотным обложена, ткань персидская, дорогая, не всякой купчихе по карману. Вот только не сказали дуры-бабы, каким мехом душегрея подбита.

— Вставай, свет! Завтрак стынет, — сказала зятю Ванина теща. — Помолясь, да и за стол.

Ваня заспанным голосом что-то пробубнил в ответ, прошлепал к дверям.

— Держи, — он сунул Данилке в руку ломоть черного хлеба. — И шел бы ты на конюшню. Ну, съездят тебя Гришка или Никишка по шее — беда невелика. Съездят да и призадумаются — ведь все равно правда на свет вылезет, когда Родьку допрашивать начнут, так, может, и лучше, что ты его подьячему выдал и никому, его выгораживая, врать не пришлось. Не то всех бы к ответу притянули.

Разумно рассудил Ваня, да кабы Ванину голову — прочим конюхам на плечи…

— Нет, призадумаются, да не простят, — возразил Данилка. Может, потому, что сам бы не простил дурака, что выдал на расправу брата или свата. — Спасибо тебе за хлеб да за ночлег, пойду я.

Назад Дальше