В марте 1996 г. продавец одного из книжных магазинов Сантьяго сообщил мне странную новость:
— Пару дней назад сюда зашел какой-то странный тип, с твоей фотографией вырезанной из газеты. Он был странный, очень странный, не говорил ни слова и только тыкал нам твое фото. Он провел здесь несколько часов, пока мы его, разумеется, не выгнали.
Разумеется. Ненавижу эти разумения, решаемые за других. Я хотел узнать что-нибудь еще, но продавец не помнил никакой другой черты таинственного посетителя. С окончательно испорченным настроением я вышел из магазина и когда уже спускался по улице, почувствовал, что кто-то тронул меня за руку. Это была кассир книжного.
— Я точно не уверена, но мне кажется, что я видела раньше того, кто тебя искал. Это молодой человек, очень худой и обычно он ждет кого-то на выходе из рынка.
В течение многих дней и в разные часы, я обходил квартал старого и красивого центрального рынка Сантьяго, огромное здание построенное одним привилегированным учеником Эйфеля, и в котором всегда представлены лучшие фрукты земли и моря. Я видел как выходят сотни мужчин и женщин с тяжелыми сумками, как появляются по утрам богемные гуляки, спеша восстановить силы благодаря безотказному средству — сырым моллюскам, видел детей-торговцев, слепых певцов ностальгических танго, но этот худой незнакомец, которого я наверняка знал, не подавал признаков жизни.
Когда на четвертый день вечером я увидел его, что-то горячее перевернулось у меня в груди — передо мной стоял мой дорогой и славный товарищ, которого, как и стольких других, я считал окончательно потерянным в каком-то из уголков мира. Я обнял его, и делая это сказал ему единственное, что о нем знаю: «Оскар», потому что под этим именем я узнал его в Кито почти двадцать лет назад, но «Оскар» никак не среагировал ни на объятие, ни даже на мое присутствие, и когда я тряс его, настаивая, что это я, я заметил, что его руки беспомощно свисали, голова его медленно склонялась вниз и глаза наполнялись влагой и не хотели дать выхода слезам.
Мы посмотрели друг на друга. Я не знал его настоящего имени. Мы познакомились в трудные годы, когда даже в ссылке, подполье заставляло нас следовать своим спасительным законам и требовало от нас знать друг о друге самый минимум.
В его глазах была нежность, и я задал ему множество вопросов о том, что с ним происходит, где живет, хочет ли что-нибудь выпить, но он молчал и я начал себя спрашивать, способен ли он меня слышать.
Так мы провели почти два бесконечных часа. Я, разговаривая с ним, и «Оскар» отвечая мне блеском своих глаз и звуками, которых я не мог разобрать, пока одна женщина, из тех, чья преждевременная старость и морщины напоминают нам, что диктатура отняла у нас не только родственников и друзей, но еще и годы жизни, вдруг подошла и грустно сообщила мне, что «Оскар» не может говорить, что после многих лет инвалидности ему едва удается ходить, но что скорее всего он может меня слышать.
Эта женщина сказала, что спешит и должна отвести его в туалет рынка, я предложил пройти с ними, но она отказалась, давая мне понять что мой друг может почувствовать себя неудобно.
— Подождите нас здесь, и через пять минут мы вернемся, — сказала она мне, и они не вернулись.
Начиная с того дня, я провел три года, пытаясь выяснить что-то о товарище, чье подпольное прозвище среди нас, чилийцев, аргентинцев и уругвайцев, живших в Эквадоре, было «Оскар». Все было бесполезно. Никто ничего не знал, и когда я уже был готов вывесить белый флаг, случайная встреча с одним венесуэльцем открыла для меня историю «Оскара», которую я расскажу сейчас вам, начиная ее с волшебной фразы, с которой начинаются все чудесные истории.
Жил-был на свете простой парень, родившийся в пролетарском районе. Он с детства много работал и работая, он решил выучиться на электрика. Он хотел осветить свою страну, чтобы никто не спотыкался в завалах мрака. И так во времена правительства Альенде он стал активным профсоюзным руководителем. Потом, после поражения, он отправился в ссылку, и его стремление осветить мир привело его в Никарагуа, где он сражался с диктатурой Сомосы. Чтобы положить конец мраку в своей стране, из Никарагуа он подпольно вернулся в Чили. В один из дней 1982 года он попал в руки палачей, и будучи человеком безгранично последовательным, он не сказал и ни слова, не стал искать знакомых лиц среди других заключенных и не сделал ничего, что могло бы повредить его товарищам.
Поскольку палачи не смогли сломить его воли с помощью пыток, они решили использовать его как ловушку — они выбросили его, превращенного в мешок с костями, с перебитым позвоночником, не в состоянии пошевелить даже веками, на одном из окраинных пустырей. С одной стороны — это было явное предупреждение для других, а с другой — западня, потому что чувство солидарности рано или поздно заставило бы его товарищей приблизиться к нему.
Жил-был на свете парень-электрик, который превратил неподвижность и молчание в свою непреодолимую баррикаду.
Скоро «Оскар» отправится в Европу, где его будут ждать специалисты, которые — как мне хочется в это верить! — добьются того, чтобы он сам однажды смог назвать свое настоящее имя, рассказать свою безупречную историю и чтобы его голос рабочего раз и навсегда покончил со мраком и молчанием.
У Фреди Таберны была тетрадь с картонной обложкой, в которую он добросовестно записывал все чудеса света, а было их больше семи и были они бесконечными и постоянно множились. Волей случая, мы родились в один и тот же день одного и того же месяца одного и того же года, разделенные только двумя тысячами километров засушливой земли, потому что Фреди родился в пустыне Атакама, почти на самой границе между Чили и Перу, и эта случайность была еще одной среди стольких причин, укрепивших нашу дружбу.
Однажды в Сантьяго я увидел, как он считает все деревья парка Форесталь и записывает в свою тетрадь, что центральная аллея окружена 320 платанами, которые выше центрального собора Икике, что все их стволы так широки, что их невозможно обхватить руками и что возле парка несет свои свежие воды река Мапочо, которая радует глаз, когда смотришь как она течет под старыми железными мостами.
Когда он прочитал мне свои записки, я сказал ему, что мне кажется абсурдным считать эти деревья, потому что в Сантьяго есть множество платанов столь же или еще более высоких, чем эти, и что обращаться столь поэтически к реке Мапочо — вялым водам цвета грязи, волокущим мусор и мертвых животных, мне кажется преувеличением.
- Ты не знаешь севера и поэтому не понимаешь, — ответил Фреди и продолжил описание маленьких парков, ведущих к холму Санта-Лусия.
Потом, вздрогнув от выстрела пушки, ежедневно извещавшей Сантьяго о наступлении полудня, мы отправились пить пиво на площадь Оружия, потому что у нас была та неудержимая жажда, которая всегда бывает у тех, кому двадцать.
Несколько месяцев позднее Фреди показал мне север. Его север. Песчаный, засушливый, но исполненный памяти и всегда с каким-нибудь сюрпризом наготове. 30 марта когда едва начало рассветать мы выехали из Икике, и до того как солнце (Инти) поднялось над хребтами Леванте, старенький Ленд-Ровер одного приятеля уже вез нас по Панамериканскому шоссе, прямому и длинному, как бесконечная игла.
В десять утра пустыня Атакама предстала перед нами во всем своем беспощадном великолепии, и я навсегда понял почему кожа ее жителей всегда выглядит преждевременно постаревшей, исчерченной бороздами, которые оставляет солнце и пропитанные селитрой ветры.
Мы побывали в деревнях-призраках и их прекрасно сохранившихся домах, где все комнаты в порядке, с аккуратно расставленными в ожидании жильцов вокруг столов стульями, увидели театры рабочих и профсоюзные центры, готовые к следующему собранию, черные доски пустых школ, чтобы написать на них историю, которая объяснит скоропостижную смерть селитряных разработок.
- Здесь был Буэнавентура Дуррути. В этом вот доме он останавливался. А вот там он говорил о свободном объединении рабочих, — рассказывал мне Фреди, показывая свою собственную историю.
Ближе к вечеру мы пошли на кладбище, могилы которого украшены пересохшими бумажными цветами, и я решил, что это и есть знаменитые розы Атакамы. На крестах выли вырезаны фамилии кастильцев, аймара, поляков, итальянцев, русских, англичан, китайцев, сербов, хорватов, басков, астурийцев и евреев, объединенных одиночеством смерти и холодом, опускающимся на пустыню в момент погружения солнца в Тихий океан.
Фреди записывал данные в свою тетрадь или просто сверял точность предыдущих записей.
Возле самого кладбища мы разложили спальные мешки и улеглись курить и слушать тишину; теллурический шепот миллионов камней, которые только что были перегреты солнцем и от резкого перепада температуры начинали бесчисленное число раз взрываться. Помню, что я уснул, устав смотреть на тысячи и тысячи звезд, которые освещают ночь пустыни, и на рассвете 31-го, мой друг разбудил меня.
Наши спальные мешки были мокрыми. Я спросил его, неужели это дождь, и Фреди ответил, что да, как это бывает в Атакаме почти каждое 31 марта ночью, прошел легкий и осторожный дождь. Поднявшись на ноги я увидел, что вся пустыня была интенсивно красного цвета, покрытая крошечными цветами цвета крови.
- Вот они. Розы пустыни, розы Атакамы. Они всегда здесь, скрытые под соленой землей. Их видели все — атакаменьос, инки, испанские конкистадоры, солдаты Тихоокеанской войны и рабочие селитряных рудников. Всегда они здесь и цветут только раз в году. К полудню солнце сожжет их, — сказал Фреди и записал что-то в свою тетрадь.
Это был последний раз, когда я видел моего друга Фреди Таберну. 16 сентября 1973 г., пять дней спустя после фашистского военного переворота, взвод солдат отвел его на один из пустырей окраин Икике. Он едва мог передвигаться, ему сломали многие ребра и руку, и он почти не мог раскрыть глаз, потому что все его лицо было превращено в один сплошной синяк.
- В последний раз, вы признаете себя виновным? — спросил адъютант генерала Арельяно Старка, который наблюдал эту сцену со стороны.
- Я признаю себя виновным в том, что был студенческим руководителем, социалистом и защищал законное правительство, — ответил Фреди.
Военные убили его и зарыли тело в никому не известном месте пустыни. Через несколько лет, в одном из кафе Кито, один из переживших этот кошмар, Сиро Валье, рассказал мне, что Фреди встретил пули пением в полную грудь социалистической «Марсельезы».
Прошло двадцать пять лет. Наверное, Неруда был прав, когда написал: «Мы уже никогда не станем теми, кем были тогда», но в память о моем товарище Фреди Таберне я продолжаю записывать чудеса света в тетрадь с картонной обложкой.
Я никогда не встречался с еврейским поэтом Абрамом Суцкевером, но маленький томик его стихов, переведенных на испанский, всегда со мной, где бы я ни был.
Я восхищаюсь теми, кто сопротивляется, теми, кто сделал из глагола «сопротивляться» собственные плоть, пот и кровь, и кто доказал без кривляний, что можно жить, и жить стоя, причем даже в самый худший из моментов.
Абрам Суцкевер родился в один из дней июля 1913 года в Сморгони, небольшой деревушке в окрестностях Вильны, столицы Литвы. Научился называть маленькие чудеса своего детства на идише и по-литовски, и незадолго до того, как ему исполнилось семь лет — наконец еврей и приговорен к дороге — его родители должны были переехать в сибирский город Омск, и там он встретился с киргизским — единственным языком, годящимся для описания меланхолической природы Сибири.
Бескрайнее небо, волчий вой, ветер, тундра, березовые рощи и его отец, вырывающий ноты из ностальгической скрипки — все это стало источником первых стихов Суцкевера, и жизнь, ожидавшая юного поэта, не была устлана розами.
В девятилетнем возрасте, после смерти отца, он вернулся в Вильну, которая, как и все восточноевропейские города со значительным еврейским присутствием, была центром культурного сияния. Эйнштейн и Фрейд часто посещали этот город, именовавшийся в те годы «балтийским Иерусалимом», для того чтобы прочитать лекции и развить свои теории. Издавалось множество литературных, научных и политических журналов. Влияние этической мысли просвещенной Вильны пересекало границы, и длилось это пока рык нацистской бестии и немецкое вторжение в Польшу не положили начало Второй Мировой войне.
написал Суцкевер и вскоре испытал первые последствия кораблекрушения; немцы оккупировали Литву и евреи были согнаны в гетто.
Первая ночь в гетто это первая ночь в могиле / потом привыкаешь, написал Суцкевер, тем не менее в его стихах не было ни слова смирения, речь в них шла о необходимости сопротивляться, чтобы выйти из могилы.
Через два года в гетто Вильны, на рассвете, нацисты отобрали людей, членов великой человеческой семьи, которые в этот день должны были умереть. Среди них оказался и Абрам Суцкевер, и ему пришлось рыть яму, в которую рухнет собственное тело.
Лопаты и мотыги вонзались и вырывали куски земли, размягченной дождями, не встречая большего сопротивления, чем щебенка, какая-нибудь кость или кусок корня. Неожиданно, мотыга, которая была в руках у Абрама Суцкевера, рассекла надвое червя, и поэт с удивлением увидел, что обе его половинки продолжали двигаться…