Искатель. 1961-1991. Антология. Выпуск 2 - Иннес Хэммонд 29 стр.


Хлясь, хлясь, раздавались за изголовьем несильные удары вёсел. Хлясь, хлясь…

Потом к всплескам прибавились новые звуки: лязг металла, глухие удары, будто колотили по дереву, характерный визг поперечной пилы, отрывистые вскрики.

— Схожу с ума, — прошептал.

Он бы утвердился в устрашившей его мысли, но явственно услышал удар колотушки и последовавший за ним натруженный вскрик:

— Нох… Нох айн маль.

Немцы.

— Нох айн маль… Шлаг, Эрни, бальд миттаг эссен.

Немцы! Рядом! Страшнее того, что случилось, быть не могло. Из глубины мозга и простреленной груди пришёл не леденящий душу страх — вспыхнула ненависть. Не предполагал, что она способна приподнять его над смертью и сотворить невозможное — притушить огненную боль в ранах, вдохнуть силу в обескровленное тело…

От чрезмерных усилий люди и предметы в его заслезившихся глазах расплылись в бесформенное, многорукое, огромноголовое шумное существо, уродливое, как спрут. Оно то сжималось в узкой прорези прицела, то с изворотливостью ящерицы ускользало, и мушка оказывалась выше или ниже его.

Набрать в грудь побольше воздуха, задержать дыхание, выровнять мушку, затем медленно и плавно, не дергая, нажать на спусковой крючок пулемета — как учили. Как не однажды проверено.

Мозг чётко воспроизвел правила стрельбы. Но грудь не держала воздух: под бинтом булькало, хлюпало и пузырилось.

Прикрыл глаза, чтобы отдохнули от напряжения, — так нужно, когда их застилает слеза. Огромным усилием воли заставил себя спустя несколько секунд приоткрыть левый. С фотографической точностью сосчитал — шестеро. Двое забивали сваи, четверо остальных заводили понтон, последнюю секцию заводили.

«…Правда всегда правда, какая она ни есть. Я старый человек, верующий, выдумывать не хочу. Ваш воин не произносил громких слов. Умирал он трудно, но, однако же, достойно. Ещё до того, как его принесли в монастырь, где в полдень 22 июня находилось какое-то немецкое воинское подразделение или часть, кажется, во главе с майором, я лично слышал хвалебные слова в адрес вашего воина. Он отправил на тот свет много фашистовцев, и немецкий майор говорил во всеуслышание, что с такими воинами, как этот русский, он бы победил любого противника. Ещё я собственными ушами слышал, как майор, когда ему было велено выкатить против русского пушку, ответил, что не желает стать посмешищем…

Мы, обитатели монастыря, были свидетелями отправки трех специальных групп фашистовцев для захвата сражающегося советского пограничника, но ни одна из них не вернулась.

На второй день войны майор отправил четвертую группу и повелел доставить к нему советского пограничника… Он был очень плох: бредил, в горячке звал мать, отдавал солдатам команды, выкрикивал бессвязные слова. Я запомнил: „Не дайте… понтон…“ О понтоне вспоминал несколько раз… К нему ненадолго возвращалось сознание, и тогда он что-то говорил отцу Дормидонту, наверное, назвал себя, потому что святой отец стал звать его по имени — Алексей… Много фашистовцев собралось посмотреть на вашего воина. „Это тот, с дуба?“ — спрашивали они. „Тот самый“, — отвечали пришедшие раньше… Мы все были поражены, когда майор, дождавшись кончины пограничника, сказал своим солдатам: „Таких мужественных русских солдат на вашем пути будет много. Лёгкой победы не ждите“. И велел похоронить его с отданием положенных почестей…»

Сознание оставалось ясным и четким — нельзя медлить, промахнуться тоже нельзя. Сначала следует ударить по двум, забивающим сваи, затем по четверым на понтоне — этим деваться некуда: на понтоне далеко не ускачешь.

Осталось нажать на спусковой крючок.

Тра-та-та!.. Тра-та-та-та!..

Один из двоих побежал, не выпуская из рук деревянную колотушку и размахивая ею над головой, будто отбивался от пуль. Куда делся второй — не заметил.

Тра-та-та!.. Тра-та-та!

Убегающий упал, но, мгновенно вскочив и далеко отшвырнув колотушку, кинулся наутек, смешно загребая руками и валясь вперёд головой.

По тем, на понтоне, расстрелял в горячке весь диск, до последнего патрона — нажимал и нажимал на гашетку, покуда не раздался глухой щелчок.

Лежал обессиленный, перебарывая слабость, стараясь не шевелиться, чтобы не потревожить свирепую боль, которая оставляла его на короткое время, неизменно возвращалась к нему и набрасывалась с такой лютой жестокостью, что казалось — конец, жизнь навсегда покидает измученное тело, и вязкая толща небытия пеленает его по рукам и ногам, погружая в вечную тишину. С ним однажды случилось такое, когда, спасая провалившуюся под лед школьную подружку, едва при этом сам не погиб.

До него вдруг донесся утробный крик. Кричали неподалеку, с противоположного берега:

— Эрни, Эрни… Хильфе. Их штэрбе, Эрнест. Майн гот, их ферблюте.

Улыбнулся, разобрав каждое слово — не зря, выходит, прилежно учил немецкий в школе и в педучилище.

Чужая боль и чужой крик о помощи душу не тронули, они были ему безразличны. Но при всем равнодушии, с каким слух внимал мольбам раненого врага на той стороне, не вызывая ни радости, ни печали, крик возвратил в реальный мир звуков, без которых он оказывался по ту сторону жизни.

Вокруг заставы шёл бой, оттуда слышались стрельба, разрывы мин и гранат. Особенно гулко звучали выстрелы из коротких кавалерийских карабинов.

Прислушиваясь к ним, Новиков вспомнил давнее желание попасть в кавалерию, в сабельное отделение. Ещё мальчишкой страстно любил лошадей, для него не существовало большего наслаждения, чем ездить в ночное на неоседланной каурой кобылке, поить ее в речке, не слезая с тощей спины, а затем, колотя босыми пятками по выступающим ребрам, нестись вскачь по пыльной дороге, мня себя знаменитым Чапаевым на лихом скакуне…

На том берегу раненый время от времени, будто очнувшись, снова звал на помощь того же Эрни, и крик его с каждым разом становился слабее и тише. Новиков еле различал его голос, тонувший в грохоте возобновившейся неподалеку от дуба беспорядочной перестрелки. Однако и она вдруг стала слабеть.

Невесть откуда появился Зяблик в красной панамке и белых сандаликах, разрумянившийся, с горящими, возбужденными глазками.

«Когда он успел поменять сандалики? — удивленно подумал Новиков, обрадовавшись появлению мальчика. — Сандалики-то у него на ногах были красные».

— Дядя, можно мне это? — спросил мальчик, остановившись напротив.

— Что, «это»?

— Из чайника.

— Квасу?

— Одну капельку, дядя. Я только капельку. Не бойтесь, всю не выпью. Там вода, а не квас. Я знаю. Квас был вчера, дядя. Можно?

— Пей, Зяблик, пей сколько хочешь…

Мальчишка жадно глотал, торопясь, разливал драгоценную влагу. У него булькало в горлышке. А рядом каурая со свистом всасывала в себя холодную речную воду, отфыркиваясь и брызгая во все стороны. И ещё, слышно, бежали к реке, топали сапожищами люди — всем некогда. И. самому не было резона задерживаться. Пнул кобылёнку под ребристые бока, хлопнул рукой по загривку.

— Пошла, ну!..

Каурая понеслась вскачь.

Очнулся от острой боли в груди. Перед глазами мельтешили ослепительно яркие искры, как горящие снежинки в морозный солнечный день; вихрились черные и оранжевые круги, острая боль прошила и ударила под лопатку, хлынула по всему телу, в голове набатно зазвонило, как на пожар, множество звуков толкнулось в уши, отдалось в висках упругими тычками крови.

«Откуда ей быть, крови-то?» — удивился, напрягшись. Знал: много её вытекло и продолжает сочиться. Потому и слабость, и звон, и горячечный бред, и холод.

Боль вновь сконцентрировалась в груди и левом плече; убавился хаос звуков, в висках ослабели толчки.

Назад Дальше