– Нет, – сухо ответил он. – Ты опять повторяешь чужие слова – слова священников и… разных там… Словом, дело совсем не в этом. Постарайся понять и услышать меня: чем лучше работают у человека мозги, тем большую ценность он представляет как человек. Тем большего он стоит. Понял?
– Нет, – сознался я.
– Ладно, попробую иначе. Видишь ли, Дэви, человек обрел свой внешний облик задолго до того, как он узнал, что он человек. Это внутри у него что-то случилось, что сделало его человеком. Он нашел в себе то, чего нет у остальных тварей, живущих на земле, – разум. Разум поднял его надо всеми, как бы… на другую ступеньку, что ли… И вот теперь, как мне кажется, так или иначе, но ты, Розалинда и все ваши обрели новое свойство, новое… качество разума. И просить Бога, чтобы он отобрал у тебя это свойство, все равно, что просить его сделать тебя слепым или глухим. Я знаю примерно, что у тебя сейчас вертится на языке, Дэви, но жить в страхе, все время бояться – невозможно. Да и не нужно. Конечно, все не так просто и даже… немного опасно. Но ты должен трезво взглянуть на вещи, мальчик, и должен сам для себя определить: какую пользу для себя и остальных ты можешь извлечь из своего… свойства. Соблюдая при этом, конечно, осторожность.
Разумеется, я не все понял из того, что он мне сказал. Но кое о чем я задумался, а многое стало понятно мне позже, когда Мишель (первый из нас) начал ходить в школу.
Вечером, после разговора с Акселем, я рассказал остальным нашим про Уолтера Брента. Всем нам было жаль его, но мы испытали огромное облегчение, узнав, что это был только несчастный случай – нелепое и случайное происшествие. Кстати, позже я узнал о довольно странном совпадении: этот Уолтер приходился мне дальним родственником – фамилия моей бабки по материнской линии была Брент.
После истории с Уолтером мы решили назвать друг другу наши имена, чтобы больше никогда уже не мучиться неизвестностью.
Теперь нас было всего восемь. Впрочем, восемь тех, кто мог свободно разговаривать. Были и другие, которых мы иногда улавливали, но их попытки были столь слабыми и неумелыми, что в расчет мы их не принимали. Они были… как бы и зрячими, но лишь настолько, чтобы отличить день от ночи.
Кроме меня и Розалинды были еще: Мишель, живший милях в трех к северу от нас, Салли и Кэтрин, жившие в милях двух от него, и уже почти на самой границе с прилегающим округом – Марк; Анна и Рэйчел – две сестры – жили на большой ферме, отстоявшей от нашей всего на милю-полторы. Анна была самая старшая среди нас – ей недавно исполнилось тринадцать. Погибший Уолтер был самым младшим.
Узнав, как кого зовут, мы совершили второй шаг на пути, ведущим нас к сознанию своей обособленности. Этот наш поступок в какой-то мере ослабил боязнь: каждый перестал так сильно ощущать свое одиночество и мог теперь рассчитывать на поддержку остальных. Шло время, и надписи на стенах в нашем доме, обличающие и проклинающие мутантов, перестали вызывать у меня мучительный страх. Они опять превратились в необходимую, хотя и не слишком приятную, часть нашего домашнего обихода. Правда, воспоминания о Софи и тете Харриет не исчезали, но и они перестали быть такими болезненными, как раньше. А вскоре в моей жизни наступили такие перемены, что у меня уже просто не было времени предаваться тревожным воспоминаниям, бередящим душу.
В нашей школе, как я уже говорил, мы в основном выписывали и заучивали наизусть тексты из Библии и «Откровений», которые даже не всегда понимали. Очень немного времени уделялось арифметике. Так что знаний в школе мы получали очень мало. Родителей Мишеля это не устраивало, и они отправили сына в другую школу, в Кентак. Там он начал узнавать о таких вещах, о которых наши старушки, учившие нас простейшим арифметическим правилам, даже не слыхивали. Естественно, ему хотелось поделиться с нами всем, что он узнавал сам. Поначалу это получалось у нас неважно – расстояние между нами теперь было гораздо большим, чем то, к которому мы привыкли, и голос его сперва был слышен неясно. Но недели через две все как-то наладилось, и он уже мог подробно рассказывать нам все, что знал сам. Даже кое-что из того, чего он сам не вполне понимал и усваивал, становилось яснее и понятнее, когда мы начинали размышлять все вместе.
Это было жутко здорово – узнавать все новые и новые вещи. Я начинал понимать многое из того, что пытался втолковать мне Аксель, но что раньше было для меня почти пустым звуком. Но все это еще в большей степени вынуждало нас таиться и быть постоянно начеку – я чувствовал, что от этого ощущения мне уже не избавиться никогда. Было очень трудно все время помнить, что можно говорить, а что нет. Стоило огромного труда промолчать, слушая безграмотные разглагольствования старших, выслушивая нелепейшие объяснения самых простых и очевидных вещей, делать те или иные вычисления, зная, что есть другой способ добиться того же результата, гораздо более легкий и удобный…
Случалось, мы бывали неосторожны: порой чьи-то соседские брови недоуменно хмурились, когда у кого-то из нас вырывалась непроизвольная реплика, словцо… Но подобных ошибок с нашей стороны становилось все меньше и меньше, потому что чувствительность к опасности росла в нас с каждым днем. И так вот, находясь в постоянном напряжении, всегда начеку, мы прожили шесть лет, не вызвав ни у кого прямых подозрений. Может быть, так продолжалось бы и дальше, если бы в один прекрасный день мы не обнаружили, что нас уже не восемь, а девять.
Самое странное для нас было то, что девятой оказалась моя маленькая сестренка – Петра. Она была такой обычной, такой нормальной, что никому и в голову не могло прийти, что она – одна из нас. Прелестная, жизнерадостная девчушка с золотистыми локонами… Я и теперь легко могу представить ее себе такой: чистенькая, всегда нарядная, ни секунды не сидящая на месте, носящаяся по двору и таскающая за собой косоглазую куклу – самую свою любимую, хотя и довольно уродливую игрушку. Она и сама была, как игрушка, чудная, забавная игрушка, как и все дети, немного капризная, с мгновенными переходами от слез к смеху, от обид к радости. Я очень любил ее, да и все, даже отец, готовы были в любой момент оторваться от дел, чтобы приласкать ее. И никогда бы мне в голову не пришла мысль о какой-то ее необычности, если бы однажды…
Нам всем тогда очень хотелось пить. Мы косили траву вшестером – я и пятеро работников с нашей фермы. Я остановился передохнуть и протянул свою косу соседу, желая поменяться с ним, как вдруг меня ударило… Никогда мне не доводилось испытывать ничего похожего. Всего секунду назад я, не торопясь, выпустил из рук косу и с удовольствием потянулся, а в следующий момент что-то физически ударило меня, словно внутри головы что-то взорвалось. Я буквально пошатнулся от этого удара. Потом пришла боль – сильная боль, неудержимо, помимо моей воли толкающая меня вперед, причем в первые несколько мгновений я даже не думал, идти мне или нет – я просто подчинился этой, зовущей и толкающей меня вперед, боли. Под удивленными взглядами всех, кто был со мной рядом, я стремительно пересек поле и побежал. Я не отдавал себе отчета в том, почему я бегу именно в этом направлении – через овраг, вдоль забора, вниз к пастбищу и к реке…
Продираясь сквозь заросли, краем глаза я видел поле, примыкающее к реке, поле Ангуса Мортона с тропинкой, рассекающей его посередине, которая вела к мостику… По этой тропинке неслась, как сумасшедшая, Розалинда. Я спустился к реке и побежал вниз по течению – туда, где было много глубоких омутов. Что-то по-прежнему неудержимо толкало меня вперед, хотя сознание мое отказывалось понимать, куда и зачем я бегу. Река в этом месте дважды образовывала небольшие заводи. Я подбежал ко второй и с разбегу нырнул в нее. Через секунду я оказался лицом к лицу с Петрой, которая бултыхалась в воде, уцепившись за растущий на берегу возле самого краешка реки куст. Куст еле-еле держался на земле остатками корней, еще минута – и он сорвался бы в воду. Сделав несколько взмахов руками, я подплыл к Петре и обхватил ее под мышками.
Боль, не покидавшая меня все это время и толкавшая сюда, сразу прошла. Я вытащил Петру из воды и усадил на берегу. Только тогда я оглянулся и увидел рядом с собой Розалинду. Лицо ее выражало сильнейшую тревогу, и она глядела на меня с немым вопросом.
– Кто это был? – выговорила она наконец дрожащим голосом и приложила трясущуюся руку ко лбу. – Кто мог так сделать?
Я коротко объяснил, как было дело.
– Петра? – недоверчиво переспросила она.
Я уложил сестренку на траву. Она была почти без сознания, но дышала уже ровно. Ничего страшного с ней как будто не случилось. Розалинда подошла к нам и тоже наклонилась над Петрой. Мы молча глядели на вымокшее платье девчушки и потемневшие от воды кудряшки. Потом мы отвели глаза от Петры и поглядели друг на друга.
– Я и понятия не имел, – сказал я, – никогда бы не подумал, что она одна из нас.
Розалинда прижала ладони к лицу и неуверенно провела кончиками пальцев по лбу. Потом она покачала головой и посмотрела на меня очень внимательно: в глазах ее еще отражалась боль от испытанного только что удара.
– Она не одна из нас, – прошептала Розалинда. – Она… что-то вроде нас, но… не такая. Никто из нас не сумел бы так приказать. Она… Она что-то большее, чем мы…
В это время к нам уже подбегали люди, кто-то заметил, как я сломя голову мчался по полю, кто-то видел Розалинду, выскочившую из дому, как на пожар. Я взял Петру на руки, чтобы отнести домой. Один из наших работников, с которым я был на косовице, озадаченно смотрел на меня, пытаясь что-то сообразить.
– Как это ты узнал, что она здесь? – наконец проговорил он. – Я не слышал ни звука, а ведь был рядом с тобой.
Розалинда мгновенно обернулась к нему. На лице у нее было написано крайнее изумление.
– Не слышали ни звука? – самым естественным тоном переспросила она. – Да она же орала, как будто ее режут! Ее и глухой бы услыхал миль за десять!
Работник с сомнением покачал головой, но мы с Розалиндой уверенно твердили свое, и нам как будто поверили. Я не стал продолжать этот разговор и постарался как можно скорее уйти.
Той же ночью впервые за многие годы, я вновь увидел свой старый сон – Очищение. Только на этот раз, когда нож сверкнул в правой руке отца, левой рукой он держал не теленка, не Софи, а… Петру! Я проснулся в холодном поту…
На следующий день я пытался поговорить с Петрой – поговорить мысленно. Я ужасно хотел объяснить ей, как важно, чтобы она держала свое умение передавать мысли в секрете и ничем себя не выдала. Я старался долго, но у меня ничего не выходило: никакого контакта у нас с ней не возникало. Ко мне присоединились все наши, старались терпеливо, но безрезультатно. Я хотел было предупредить Петру обычными словами, просто поговорить с ней, но Розалинда была против.
– Скорее всего она сумела это сделать, потому что здорово испугалась, – сказала Розалинда. – Если она сейчас не отвечает нам и вообще никак не реагирует, то, по-моему, она просто не понимает, что с ней произошло… И не помнит. Поймите, в этом случае ее нельзя посвящать в нашу тайну! Не надо! Ей всего шесть лет, и подвергать ребенка такому риску просто нечестно!
В конце концов мы все согласились с этим. Мы знали, как трудно следить за каждым своим словом, даже когда ты уже привык к этому. Мы решили отложить разговор с Петрой, пока какой-нибудь случай не сделает этот разговор неизбежным или пока она не подрастет настолько, чтобы понять, о чем мы хотим ее предупредить. Пока же мы решили время от времени пробовать говорить с ней, и если нам так и не удастся установить с ней контакт, пусть все идет своим чередом.
За последние годы мы многое узнали о людях, живущих рядом с нами, о том, чем и как они живут. То, что раньше казалось забавной игрой, пусть немного опасной, но все же игрой, превратилось для нас в хождение по краю пропасти. Мы твердо знали: для того, чтобы выжить, мы должны ничем не отличаться от остальных – есть, пить, разговаривать и вообще жить точь-в-точь, как они. Мы были наделены особым чувством, которое, как говорил Мишель, можно было бы назвать счастливым даром, но для нас, в мире, где мы родились, оно было скорее проклятием. Самый тупой и ограниченный человек в округе был счастливее нас – ведь он был таким, как все. Мы же были другими и поэтому были обречены на вечное молчание, скрытность, ложь. Бесперспективность такого существования, невозможность делать то, что было назначено нам природой, вынужденное молчание, когда мы могли бы сказать гораздо больше, чем другие, – все это особенно сильно действовало на Мишеля.
Его более развитое, чем у нас, воображение заставляло его видеть всю бессмысленность такой жизни, всю невозможность какого бы то ни было выхода, и поэтому ему было гораздо тяжелее, чем нам. Что касается меня, то нынешнее положение дел меня вполне устраивало. Я лишь изредка начинал ощущать всю нелепость нашего прозябания, но когда эти мысли приходили мне в голову, их тут же гасило обостренное чувство опасности, которое с возрастом стало частью моей натуры. В особенности это чувство обострилось после одного самого обычного летнего дня, примерно за год до истории с Петрой.
Это было скверное лето. Так же, как и Мортоны, мы лишились трех полей, всего же в районе выжгли в тот сезон около тридцати пяти. За последние двадцать пять лет никто не помнил такого количества отклонений у злаков. Каждую неделю кого-то тащили в суд за умышленное сокрытие урожая с отклонениями или за недонесение о преступлении среди скота. В довершение ко всему нам пришлось трижды отбиваться от нападений из Джунглей.
Как раз после третьего рейда я обратил внимание на старого Джейкоба, выкорчевывавшего что-то у себя в саду.
– Что это? – спросил я, остановившись возле его изгороди.
Он воткнул мотыгу в землю и облокотился на нее. Сколько я его помнил, он все время что-то полол и выкорчевывал в огороде и саду, и представить его себе за каким-нибудь другим занятием было просто невозможно. Он повернул ко мне свое морщинистое лицо, обрамленное седыми космами волос, сливающимися с такими же седыми бакенбардами.
– Бобы, – кратко сказал он. – Теперь эти чертовы бобы у меня неправильные. Сперва картошка, потом помидоры, теперь вот эти чертовы бобы. В жизни еще не видел такого лета! Ну картошка, помидоры – это еще куда ни шло. Но где, черт возьми, видано, чтобы и бобы стали неправильными?!
– А вы уверены, что они неправильные? – спросил я его.
– Уверен? – возмущенно фыркнул он. – Что ж я, по-твоему, в мои-то годы не знаю, какими должны быть настоящие бобы? – он злобно покосился на свой огород.
– Да, лето действительно неважное, – поспешил согласиться я.
– Неважное! – передразнил он меня. – Да это же черт знает что такое! Недели работы – кошке под хвост! Свиньи, овцы, коровы жрут за милую душу все, что для них заготовили, и все затем, чтобы породить на свет проклятую Богом нечисть. Люди слоняются без дела, того и гляди что-нибудь стащат, и приходится следить за своими же работниками вместо того, чтобы заниматься делом. Даже мой сад – мой – и тот полон отклонений. Что и говорить, худое лето. Но то ли еще будет, помяни мое слово! – выкрикнул он с мрачным злорадством. – То ли еще будет!
– Почему? – спросил я.