Как мы спасали челюскинцев - Водопьянов Михаил Васильевич 19 стр.


Взмахи рук на запад и на восток. Чукча еще шире улыбается, кивает головой и опять: ы-ы-ы!

С сердцем срывает доктор с рук рукавицы, ругается, бросает рукавицы об снег, хватается почему-то за шапку, шарит руками по кухлянке и пальцем начинает вычерчивать карту Чукотки на снегу.

Чукче это нравится: они вообще любят ваяние, рисунки. Присев на корточки, чукча улыбается и одобрительно восклицает: „Какуме!"

Я говорю доктору: кончайте урок географии, давайте лучше запускать мотор. Подошли к самолету. Я ему объясняю: „Вы, доктор, больше не штурман, а моторист. Ваша обязанность состоит в том, что вы беретесь за винт, поворачиваете его, ставите на компрессию, говорите „контакт". Я отвечаю — есть контакт, включаю магнето, и мотор начинает работать. При этом будьте осторожны, потому что вас может задеть и ударить". Сажусь в кабину, думаю, что все будет в порядке. Доктор подходит к винту, берет за кончик лопасти, смотрит мне в глаза, кричит „контакт" и дает ходу. Он бежит так, как будто я его сейчас догоню. Винт конечно и не думает работать. Так он проделывает несколько раз. Не провернув он кричит „контакт", затем отбегает в сторону, спотыкается о лыжу, падает и ползком-ползком, оглядываясь на винт, не догонит ли — улепетывает. Видя безуспешность этого дела, я поворачиваю винт сам. Прыгаю в кабину, командую сам себе: „контакт", „есть контакт" и… все равно мотор не работает. Оказывается, мотор настолько застыл, что его нельзя пустить без заливки. Спрашиваю у доктора, есть ли у него какая-нибудь посудина: банка, склянка. У него ничего нет. Есть картонная коробка от зубного порошка. Беру коробку, высыпаю порошок на снег, наливаю туда бензина, заливаю мотор, поворачиваю.

Мотор начинает работать, потом останавливается опять. Если дать ему больше остыть, то больше его не заведешь.

Наконец в четвертый раз мотор заработал и уже не остановился. Посадил доктора, даю газ, машина как будто отрывается, и в это время мотор снова трр… трр… и остановился. Три раза запускал мотор, три раза он останавливался. Наконец заработал. Смотрю — горы под нами. Значит летим. Забираю высоту. Приходится действовать быстро: на нас растет встречная гора. Лавируем между гор. Высоту набираем по лощинам. Наконец горы опять под нами.

Через 45 минут вижу бухту Лаврентия, дома и больницу. Иду на них. Слышу сзади голос доктора. Оборачиваюсь. Опять жест вниз — Лаврентий!

— Ладно… Вижу — ищу место посадки. Вот впереди чернеет что-то вроде буквы „Т" („Т" — условный знак места посадки для самолета).

Захожу над „Т". „Т" живое!.. Вижу — поднимаются головы. Делаю круг, даю знать, что вижу и понял. Восхищен сообразительностью и авиационной грамотностью челюскинцев. Захожу на посадку, смотрю — хвост моего посадочного „Т" зашевелился.

Вылезаем. Радостная встреча челюскинцев. Рассказывают:

— Идем, видим — летит самолет. Посадочного „Т" нет. Ну, сорганизовались и легли… Благодарю их, спрашиваю:

— А почему хвост у „Т" начал извиваться?

— А это у нас один старик испугался, что вы на него сядете, — хотел дать тягу, но мы не пустили…

Доктор, пошатываясь, побрел в больницу. Беднягу укачало. Вскоре он был в своей стихии, вспарывая больного. Операция прошла благополучно.

В Уэллене я сидел 10 суток. Все ждал, когда прилетит Слепнев, чтобы лететь на остров Врангеля. Почти все разъехались, остались только механики. Председатель чрезвычайной тройки по спасению челюскинцев т. Петров обратился ко мне с просьбой перегнать тяжелую машину в бухту Провидения. Откровенно говоря, на этой машине я никогда не летал и близко ее не видывал. Говорю ему: „Прикажите мне лететь". Он отвечает, что приказывать не хочет, но просит меня об этом по-товарищески. Положение такое, что машину на пароход грузить надо. Если машину оставить здесь, то и механику придется остаться. А механику оставаться не хотелось. Решили перегнать. Завели мотор, взлетели. Через несколько часов были в бухте Провидения. Погрузились и сели на пароход „Смоленск". Там были челюскинцы. Встреча была исключительно теплая.

И вот поехали в Москву… В Петропавловске, во Владивостоке — на всех станциях встречают, хлопают в ладоши и кричат „ура". Во Владивостоке все пароходы, в том числе и иностранные, расцвечены флагами и гудят без конца. Едем на автомобиле. Тьма народу. Сопки, крыши почернели от народа. Бросают цветы. Все машут руками, приветливо улыбаются. Праздник. Так до самой Москвы.

Не доезжая Новосибирска (забыл название станции), я пришел в „штаб" к т. Семенову, где собрались все коммунисты, и подал заявление о вступлении в партию. Семенов так растрогался, что слезу пустил. Да и я сам в это время испытывал нечто подобное. Конечно, не плакал, но в груди как-то стало тесно. Очевидно, нервы. Я постарался скорее уйти. За мной подал заявление о вступлении в партию Ляпидевский и другие товарищи.

На следующий день созвали бюро ячейки и меня рекомендовали в члены партии.

Мы приехали на Красную площадь и стали в шеренгу. Играет оркестр. И вот идет группа людей. Среди них много знакомых. Они меня первый раз в жизни видят, а я видел их в жилище чукчи и в доме зимовщика на дальнем Севере, и в Донбассе, и в Севастополе, и в Полтаве, и в радиорубке на Уэллене. Я давно знал их лица. Я прекрасно знаю их имена. Вот они-то меня видят впервые а я-то их знаю давно. Впереди шел товарищ Сталин. Улыбаясь он со всеми здоровается и о чем-то разговаривает. Я отошел в сторону, чтоб не мешать. Но вдруг слышу — товарищ Сталин зовет: „Леваневский!"

Я поражен — откуда он знает меня!

— Чего вы прячетесь и скромничаете, — сказал Иосиф Виссарионович. Подошел ко мне и подал руку.

В громах и грозах войны рождалось лето 1915 года. Бронированный кулак соединенных австро-германских войск прорвал русский фронт в районе Тарнова, и армия дрогнула. Началось отступление.

В это время 19-летний прапорщик Маврикий Слепнев вел маршевую роту из далекой Читы на галицийский фронт. Маврикий Слепнев был юн, зелен и слыл отчаянным патриотом. Теперь, когда прошло столько лет, я кажусь самому себе смешным, но тогда я казался себе грозным. На мне была форма, с детства волновавшая мое воображение, шашка, путавшаяся в ногах, а в кармане лежало удостоверение о том, что именно я, Маврикий Слепнев, являюсь начальником эшелона.

Эшелон двигался через всю Сибирь и Европейскую Россию на далекий Запад. Солдаты были по преимуществу пожилые люди, оставившие дома семьи и крестьянскую работу; они ехали на фронт с мрачным настроением, и очень часто при вечерних поверках я недосчитывался людей. Эшелон двигался на Запад. Мимо плыли сибирские леса, сибирские степи; на станциях толпы народа встречали и провожали наш эшелон; солдаты плясали на перронах с мрачными лицами или пели „Ермака", а кругом стояли бабы и плакали.

Но все эти настроения отчаяния, царившие вокруг, проходили как-то мимо меня, не затрагивали моего сознания. На мне были офицерские погоны, и я, крестьянский сын Маврикий Слепнев, был несказанно горд.

Как-то случилось так, что с самого раннего детства меня потянуло к военному делу. Надо сказать, что наш Кингиссепский район в старое время всегда был местом, где развертывались крупные маневры войск Петербургского военного округа. Звон оружия, громыхание пушек, грохот военных обозов с детства стояли у меня в ушах. С детства я наблюдал громоподобные марши и походы царской гвардии, забравшись вместе со своими сверстниками на какую-нибудь придорожную ветлу.

Словом, будучи еще десятилетним мальчиком, я уже с упоением, поражавшим моих родителей, штудировал книжку „Учебник унтер-офицера", с особенной яростью изучая главу о разборе винтовки. Всем домашним я заявлял, что буду военным, чего бы мне это ни стоило. Отец мой смеялся.

— Молодо — зелено, — говорил он. — Мы с тобой, Маврик, мужики. Нашему брату попасть в офицеры — дело не шуточное.

Мать моя, женщина душевная и добрая, разделяла мои честолюбивые стремления.

— Будешь, Маврик, офицером, будешь, — говорила она, гладя меня по голове. — Вот только учись лучше.

Учиться меня отдали в торговую школу имени Петра Великого, полагая очевидно, что это отобьет у меня стремление стать военным. Но изучая русскую грамматику и коммерческое счетоводство, я бредил уставом полевой службы и тайком от своих учителей перечитывал в сотый раз „Учебник унтер-офицера".

Семья наша была небогатая. В деревне Ямсковичи, нынешнего Кингиссепского района, мы имели дом, восемь десятин земли и крестьянское хозяйство. У отца моего было шестеро ребят, и я был самым старшим из них. Младшие ребятишки донашивали мою обувь и учились по моим учебникам. Учились впрочем все. Отец мой тянулся изо всех сил, силясь каждому из нас дать хоть какое-нибудь образование. Денег, помнится, дома никогда не было. Мать вела самый строгий счет не только гривенникам, но и копейкам.

Школу я окончил успешно, но никакого желания быть конторщиком в чинной торговой фирме у меня не было. Моя самостоятельная трудовая жизнь началась с того, что по окончании школы я поступил на завод Сименс-Гальске и работал там по дуговым фонарям и семафорным повторителям. Но мечта быть военным не оставляла меня. Приходя домой с работы, я усаживался за военные учебники и погружался в чтение до глубокой ночи. Бывало, уже наступит раннее петербургское утро, уже пробудится жизнь в большом городе, а я все еще сижу над книгой, силясь постичь тайны стратегии Фридриха Великого.

Свою мечту я наконец попытался осуществить тем, что сдал экстерном экзамен за кадетский корпус, но от этого исполнение моей мечты не подвинулось ни на йоту: сдача экзаменов в качестве экстерна не давала права на офицерский чин, а давала только возможность поступить в военную школу. Тут началась война.

По стенам домов были расклеены широковещательные манифесты и объявления о мобилизации, начинавшиеся стереотипной фразой: „Божиею милостью, Мы, Николай Вторый…"

Буржуазия неистовствовала в патриотических манифестациях и склоняла колени перед Зимним дворцом. По улицам дефилировали усиленные наряды конной полиции и жандармерии.

Я поступил вольноопределяющимся в 148-й Каспийский полк. Там я пробыл недолго, всего две недели. Потом всех „вольноперов", как нас именовали кадровики-солдаты, отправили в Петергоф, в казармы Лейб-гренадерского полка, где была открыта школа прапорщиков.

Наконец-то сбылась моя заветная мечта получить специальное военное образование и стать офицером. Школу прапорщиков я окончил в числе лучших. По положению меня должны были направить в гвардию, но тут офицерское общество Волынского полка, где мне надо было служить, заявило протест против моего утверждения в качестве офицера гвардии. Препятствием послужило то неучтенное мною обстоятельство, что отец мой был всего-навсего крестьянин Трофим Слепнев, и на вопрос о недвижимом имуществе я должен был ответить, что „сведений об этом не имею" Из этого следовало, что замков, поместий и дворцов у меня не было и, по мнению офицерского общества лейб-гвардии Волынского полка мне, чумазому, не пристало быть гвардейским офицером. Вместо гвардии я оказался в Чите, откуда и повел на фронт маршевую роту.

И вот я и мои сибиряки — за границей, в Галиции. Завоеванный русскими войсками город Львов предстал перед нашими глазами. Мы увидели великолепные улицы, широкие площади, отличные магазины и с горечью думали, что нашим российским Калугам и Рязаням далеко до заграничных провинциальных городов.

Львов промелькнул, как сон. Нас там надолго не задержали, ибо истекающий кровью фронт требовал все новых и новых пополнений. Русские войска, руководимые бездарными военачальниками, лишенные необходимого боевого снаряжения, несли страшные потери. Недаром в ту пору сложилась песня, которую распевали все мы с немалым усердием:

Мы выступили на фронт и оказались в районе Садовой Вишни. Первое же знакомство с войной опрокинуло все мои представления о войне, почерпнутые из учебников. Я представлял себе великолепные блиндированные окопы, стройные атаки под барабанный бой и гром оркестров. Мне представлялись красочные боевые столкновения, когда сражающиеся идут друг на друга со штыками наперевес. Ничего этого не было. Были дрянные канавы, полные воды и грязи, именуемые окопами, был лес, наполненный свистом пуль и ревом снарядов, были кровь и смерть. Никакого противника с развевающимися знаменами не было видно. Моя мальчишеская романтика рассеялась, как дым. Война оказалась кровавым и тягостным ремеслом.

В моей роте было несколько каторжников, освобожденных для участия в войне. Это были отличные разведчики. Во мне самом жил дух яростного охотника, ибо я с детских лет любил бродить по лесам, выискивать дичь и зверя. Словом, я решил первым делом организовать у себя хорошую команду разведчиков.

Однажды на рассвете мы сделали первую вылазку. Меня одолевало смертельное любопытство увидеть противника в лицо. Долго мы ползли на животах. Наконец, выйдя из леса, вдруг увидели на небольшом расстоянии движущуюся германскую роту, которая проходила мимо нас, неся на плечах разобранные пулеметы „Шварц-Лозе". Я увидел те же простые солдатские лица, то же солдатское усердие и солдатскую покорность и впервые подумал о том, что наши противники вовсе не похожи на кровожадных гуннов, как их живописали патриотические русские газеты.

Германцы стали устанавливать пулеметы под прикрытием стогов сена. Мы вернулись и по телефону донесли командованию обо всем, что видели. Вскоре русская артиллерия, воспользовавшись нашими указаниями, быстро сбила пулеметы замеченной нами германской роты, начавшей действовать во фланге соседнего 9-го стрелкового полка.

Назад Дальше