— Чего тебе надо? — зло цыкнул на него Никулае. — Не видишь, что ли, что я с фронта да и при оружии? Со мной разговоры коротки — мигом окажешься вон там, в кустах у линии, если будешь строить из себя начальника!
Жандарм, перепуганный, замолчал и отвернулся в другую сторону. Кто-то пробормотал:
— Так и надо этим! Правильно ты ею отбрил. Кто-то гибнет на фронте, а эти собак гоняют по селам.
— Прикуси язык, невежа! Я тебя быстро усмирю! — прорычал блюститель порядка.
Вокруг была непроглядная темень. На станциях с перронов доносились крики, ругань, мелькали бледные огни, затем снова по обе стороны проплывали едва различимые тени деревьев и темные поля за ними.
На той станции сошел только один Никулае. Сначала он медленно спустился на буфера, затем ловко спрыгнул на острые камни насыпи. Паровоз подал короткий пронзительный сигнал, состав резко дернулся с места, и вскоре его поглотила бездна. Никулае некоторое время прислушивался к шуму удаляющегося поезда, который тяжело прогрохотал по металлическому мосту через реку, потом перешел через рельсы и направился по проселочной дороге в сторону села. Путь ему предстоял не долгий, и дорога была хорошо знакомой. При мысли, что скоро будет дома, сержант почувствовал новый прилив сил.
Справа кукуруза, слева тоже кукуруза. Никулае узнавал ее по шуршанию листьев. Какая же кукуруза выдалась в этом году?! Впереди он вдруг различил очертания акаций. Вроде их тут раньше не было. Потом журавль колодца — его он тоже не помнил. Колодец был новым, бадья еще не успела потемнеть и иструхлявиться по краям: он был вырыт, видимо, несколько месяцев назад, может, в прошлом году…
Никулае остановился, перегнулся через край колодца и вытащил полную бадью воды. Выпил. Вода была хорошей. Немного горьковата, но по вкусу напоминала о доме. Закурив сигарету, двинулся дальше, охваченный нетерпением и беспокойством.
На меже он наткнулся наконец на старый колодец. Значит, он шел правильно, Попил и из этого колодца, припомнил вкус воды, и это его успокоило. Он был почти что дома. Ему захотелось закричать, выстрелить вверх или, почему бы нет, бросить одну из четырех гранат, которые у него имелись, но он испугался: как бы не задело осколками. Да и вокруг стояла такая тишина и покой, что он не посмел их потревожить. Двинулся дальше, думая о своих домашних. О тех, кто у него остался: о брате, о своей болезненной невестке.
Отец Никулае умер от ран, полученных еще в ту войну. Сам он был тогда еще маленьким и отца почти не помнил. Мать умерла несколько лет назад. Так они со старшим братом остались сиротами. И словно проклятие — через год после смерти матери поднялась, как никогда, вода в речке и снесла их дом. Братья поспешно перенесли свой скарб в старую лачугу дедушки — все равно она пустовала с тех пор, как старики умерли, и устроились там. Потом Никулае ушел на фронт. «Оно и лучше, — думал он. — Если вернусь жив-здоров, может, и я получу немного земли. С погоном , оставшимся от матери, как-нибудь выкручусь…»
Между тем он понял, что смысл войны совсем иной, что старшина, который еженедельно приходил к ним на батарею с большим голубым реестром под мышкой, издевался над ними.
— Эй, сколько погонов хотите вы получить от государства после войны? Ну, служивые, давайте по очереди, по званиям! Вот ты, сержант, сколько? Двадцать? Многовато, но пойдет, записываю, дают до двадцати пяти погонов, на большее не рассчитывайте. Тебе, капрал, сколько нужно?
Но он, сержант Никулае Саву, говорил всегда: сколько дадут, столько и хорошо, господин старшина, государство знает, сколько нам нужно. «Тебе записываю три, сержант, нет, пять, — говорил старшина, мусоля губами химический карандаш и посмеиваясь. — Ведь от бояр будут давать, не из моего кармана…»
Никулае напряг слух и с трудом различил журчание речки по ту сторону делянки кукурузы. «Пойду по берегу и до утра доберусь до моста», — решил он. Но мост оказался не очень далеко, вскоре он уверенно ступил на дощатый настил. За мостом его встретил памятник героям прошлой войны… «Здесь, на свободных гранях, напишут и наши имена», — подумалось ему.
Он взял направо и вошел на хутор. Не раздалось ни лая собак, ни крика петухов. Дома, дворы — все было погружено в темноту, словно в густую, черную воду. «Спеть, что ли, песню, как раньше часто пели парни на улицах? Но какую? «Песню горных стрелков»?» — улыбнулся он про себя. У него не хватило смелости открыть рот. Напротив ворот своего дома остановился, протянул руку за крючком. Рыча, к воротам бросился пес.
— Замолчи, Цыган, это я!
И пес, тявкнув несколько раз, убежал назад к порогу. Посреди двора сержант остановился и посмотрел вокруг.
— Вставай и зажги свет! — услышал он голос брата от дверей. — Нику пришел!
Они молча пожали друг другу руки на пороге. Свет в окне несколько раз вздрогнул, потом начал гореть в полную силу. Вошли в дом.
— С возвращением, братец! — встретила его заспанная невестка, появившись в ночной рубашке. — Ты, наверное, проголодался, я сейчас что-нибудь приготовлю.
— Не надо. Я сыт. Завтра. А сейчас я завалюсь спать.
— Приготовь ему постель, Иляна… Ты надолго?
— Кто его знает?! — ответил Никулае, ставя карабин за дверью.
Они немного побеседовали и отправились спать. Сержант расстегнул ремень, размотал обмотки и снял ботинки. В комнате пахло базиликом. Он вытянулся на постели, накрывшись мягким крестьянским шерстяным одеялом, которое еще хранило запах маминых рук, запах его детства. Но заснуть не мог. Какое-то время ворочался в постели, но сон все не приходил, хотя Никулае не спал много ночей. Как только смыкал веки, перед глазами вставали лошади, солдаты, орудия… Потом пропели петухи. Тогда он встал и быстро оделся, натянул ботинки, застегнул ремень.
— Что с тобой? Куда ты? — услышал он через приоткрытую дверь встревоженный голос брата.
— Никуда. Лягу на пол. Спи, а то разбудишь детей. И если я буду спать три дня кряду, пусть меня никто не будит, слышишь? Кто меня разбудит — застрелю!
Он положил ранец на земляной пол, положил рядом оружие, натянул на глаза берет и вытянулся во всю длину. Через несколько минут сержант уже спал мертвецким сном. Ему ничего не снилось, кроме, возможно, темноты.
Проснулся Никулае пополудни и некоторое время лежал с открытыми глазами. С улицы слышались голоса, пес рычал на посторонних, но не осмеливался лаять громко. Людей во дворе, видно, собралось много.
Какое-то время он рассматривал комнату, где находился: высокая кровать с разобранной постелью, стол из еловых досок под окном, на столе ящички с аккуратно сложенными документами, квитанциями, справками, скопившимися за долгие годы, рядом корзина с чистым бельем, далее потемневшая от времени икона в углу, на которую бедная мать так часто и напрасно молилась, чтобы выбиться из нужды, несколько выцветших шелковых салфеток, свисавших крыльями и обрамлявших портрет отца в военной форме. Это была единственная оставшаяся от отца фотография — несколько лет назад мать увеличила маленькую фотокарточку у городского фотографа и вставила в раму.
Никулае представлял себе, что будет, когда он выйдет из дому, поэтому мысленно вспоминал односельчан, с которыми воевал, и то, что слышал о каждом из них перед отъездом в отпуск. Фактически сержант знал только о нескольких своих земляках — они воевали в частях по соседству.
На улице его прежде всего встретило солнце. Ласковое и дружественное, оно косо светило через ветки акаций у ворот. Никулае поправил смявшийся мундир, словно на поверке, сошел по ступенькам крыльца и поздоровался со всеми. Ответил только дед Буку, остальные присоединились к нему взглядами:
— С возвращением тебя, Нику! Здоровья тебе! — И тишина.
Затем за первым вопросом последовал целый град других. По сути, вопрос был один и тот же, и задавали его люди с надеждой и печалью: «Ты не слышал о нашем? Ничего не знаешь о Георгицэ? Об Ионе?.. Никулае?.. Василе?..» Селяне окружили его, одни целовали, другие протискивались вперед, лишь бы дотронуться до него, будто желая убедиться, что он жив и невредим. Некоторые начали всхлипывать, и в глазах каждого — немой вопрос: «Наш как там?»
— Я знаю только о Никулае Крэчуне, — разочаровав многих, сказал он, когда стало немного потише. — Я разговаривал с ним на прошлой неделе, он здоров. Что вам еще сказать?..
Но он многое смог рассказать. Он долго говорил о неизвестных им людях и местах, о фронте, о войне. Он разговаривал с людьми до вечера, без обеда, не побрившись, до тех пор, пока Иляна не позвала его ужинать. Но и за столом он продолжал рассказывать о войне двум своим племянникам, которые слушали его с восхищением и вниманием. Их ложки остались лежать забытыми в миске с кислым молоком.
Люди молча разошлись по своим домам, унося с собой свои прежние печали и безграничное горе. У ворот еще долго сновали неясные тени. Потом пришел и Думитру.
К вечеру похолодало, но жители села по-прежнему ужинали в летних кухнях, построенных из редких фанерных планок, через которые полосы света от керосиновых ламп падали на дорогу. Слышались то стук ложек в кастрюлях, то голоса хозяек, собиравших детей к столу. Нетерпеливо поскуливали собаки, надеясь получить свой кусок. Но есть-то и людям было особенно нечего, так что собакам доставалась или корка, или горсть крошек со стола.
Никулае и Думитру шли к дому Матея Кырну. Улочки разбегались вкривь и вкось позади домов и садов, затененных гордыми кронами шелковиц. Эти деревья с белыми, розовыми или черными плодами местные жители издавна сажали у ворот, и дети почти весь июль карабкались на деревья и ели вкусные ягоды.
Группы селян — женщин и стариков — сидели на лавочках у заборов и обсуждали дела минувшего, а также завтрашнего дня. Думитру и Никулае поздоровались с ними.
Потом они увидели дочерей Кырну — Анну и Паулину, которые стояли в воротах, будто ожидая чего-то, в компании более молодых соседских девчат. Сестры родились через год одна после другой и теперь были на выданье. Многие парни уже делали им предложения, но война перепутала все их планы. Как бы то ни было, всем было известно, что Паулине нравился младший сын Саву — Никулае. Однажды они уже выходили с ним в хоровод, и то была неплохая пара. Другая сестра, Анна, хоть и на год старше, была более спокойной и молчаливой, и их отец Матей иногда расстраивался из-за этого. «Эй, Матей, — говаривал кто-нибудь из селян, — меньшая-то раньше пойдет, я тебе говорю. Не видишь, какая она боевая? Скажи Никулине, чтобы готовила ей приданое раньше, чтобы не застала она вас не готовыми».
Но когда Никулае ушел на фронт, девчонка несколько поутихла, да и умом стала больше походить на зрелую женщину. И когда Марин Бербеч весной завел разговор о женитьбе, она ответила ему отказом. «Все твои сверстники на фронте, а ты ни туда ни сюда, все торчишь в корчме. Думаешь, люди не знают, что твой тятя отдал три погона свеклы, чтобы тебя не брали в армию». Что с ней поделаешь, она ожидает Никулае, он ей нравится, пусть он беднее, сирота, но парень трудолюбивый и пробьется в жизни. А тут она еще услышала, что он награжден, что ему государство даст землю, когда вернется с фронта. Неглупая Паулина, знает, что ей нужно в жизни.
Марин не отчаялся и послал сватов к ее сестре Анне — он хотел жениться во что бы то ни стало; будто чувствовал, что, если вернутся другие парни с фронта, останется он неженатым на всю жизнь.
«Уж лучше я останусь старой девой, чем выйду за этого, — говорила Паулина Анне. — А ты если согласишься, то я на тебя чугун с горячим кипятком опрокину. Неужели ты до этого опустилась?» Но Анна не торопилась, думала несколько дней — на то были свои причины. Она была более уравновешенной, более спокойной, походила в этом на Матея.
«Э, она у нас как барышня, — говорила про нее мать Никулина то ли в шутку, то ли с досадой. — Сызмальства, как первого ребенка, избаловал ее отец. Не нравится ей все что попало, вся она в грезах, будто не видит, что у нас за жизнь. Если не будешь гнуть спину, нечего будет в рот положить». «Да не лентяйка она, Никулина, — говорил на это отец, — умеет она и работать. Я лучше тебя знаю. Умеет, умеет, но не лежит у нее душа к работе, забьется где-нибудь в уголке с книгой, с романом, из этих, про любовь, будто книгами сыт будешь. Ей-богу, придется ее в монастырь отдавать…»