Она спокойно ответила:
— Да. Для него.
Консьержка караулила всю ночь, подымалась по лестнице, прислушивалась. В комнате Марго было тихо. Утром девушка, как всегда, пошла в мастерскую. Хозяйка уже знала о ночном происшествии. Поджав лиловые губы, она сказала:
— Говорят, что Марго нашла себе покровителя.
Все мастерицы смотрели на Марго. Она ничего не ответила. Из мастерской она пошла в кафе «Рояль». Там ее и схватили. Она пила коньяк с немецким офицером и задорно улыбалась. Полицейские сжали Марго руки.
Напрасно офицер запротестовал: «Это очень хорошая девушка», — полицейские поспешно втолкнули Марго в машину.
Они долго подымались по узкой винтовой лестнице. Полицейский спросил:
— Где выключатель?
— Лампочка разбита.
В комнате было нестерпимо душно. Полицейский судорожно зевнул. В окно была видна желтая ущербная луна. Полицейский посветил карманным фонариком. Стол, на нем лоскутки, крошки хлеба и большая золотая корона. На стене цветные открытки. На кровати спит немецкий офицер. Полицейский поднес фонарик к лицу и сразу отдернул руку: тонкая полоска засохшей крови шла от рта до пола.
— Ножом?
Марго покачала головой:
— Нет. Я взяла у консьержки молоток, я сказала, что нужно прибить штору — пропускает свет. Ножом — это после… Мне показалось, что он дышит, тогда я перерезала шею. Молоток я отдала, а нож не тот, что вы взяли. Этот — чтобы резать хлеб — он в шкафу…
Допрашивал ее полковник, седой и голубоглазый. Он все время глядел на свои длинные отполированные ногти. Черт знает что, эта девчонка ему нравится! Настоящая парижанка… Он отгонял от себя эти мысли. Он спрашивал с подчеркнутым равнодушием:
— Женщина Манробер Маргарита-Луиза, расскажите, как вы совершили преступление?
— Я уже говорила… Сначала он не хотел идти, говорил, что лучше в гостинице. Но я ему сказала, что я не такая, что я не за деньги, а от чувства. Он пошел за мной. В комнате он хотел меня обнять. Я вырвалась. Он нечаянно разбил лампу. Видно было едва-едва — луна, но окошко маленькое. Я сказала: «Лежи тихо, я сейчас разденусь»… Я взяла молоток и очень сильно ударила — по голове. Потом я испугалась, что он очнется. Я его резала, долго резала, пока не рассвело.
— Вы знали прежде лейтенанта Эрнста Шульпе?
— Нет, я познакомилась с ним в тот вечер. Я увидела, что стоит офицер, и улыбнулась ему. Он предложил пойти с ним в кафе. Я пошла.
— Зачем вы на следующий день после совершенного преступления заговорили с капитаном Рудольфом Зейером?
— Я не знаю, как его зовут. Он сидел в кафе. Я хотела увести его.
— К себе?
— Нет. В гостиницу.
— Зачем?
— У меня был складной нож. Его отобрали полицейские…
Полковник не выдержал и посмотрел на Марго. Она улыбалась. Он сказал:
— Вы производите впечатление душевнобольной.
— Я здорова.
— Тогда зачем вы это сделали?…
Вы сами сказали… Я — Маргарита-Луиза Монробер. А тот был немец. В кафе сидел немец. И вы — немец. Я знаю, что где-то есть армия. Но я не умею воевать. Я обыкновенная мастерица. Я сделала, что смогла.
Полковник больше ее не слушал. Он крикнул: «Увести!» — и подошел к окну. Он долго глядел на желтый обломок луны и повторял: «Сумасшедшая». Ему было не по себе.
Марго повели на казнь ранним утром, когда в серо-розовом тумане едва обозначились далекие дома с прикрытыми ставнями и несколько чахлых, как бы обглоданных деревьев. Ей хотелось еще раз взглянуть на Париж, но она вздохнула: Парижа нет. Может быть, он в плену, как Жан? Или за морем, где армия? Она вспомнила школьную книгу; сейчас нужно петь «Марсельезу», но она не знает слов, а нужно петь — не то они подумают, что она боится. И Марго запела: «Париж, моя деревня…» Фельдфебель крикнул: «Петь запрещается!»
Кругом серо-зеленые. Ни одного француза… Испуганный топотом солдат, с дерева поднялся воробей. И Марго, шевеля губами, попрощалась с ним: «До свидания, милый».
У Маши не было подруг; ее считали заносчивой. Леля Голованова говорила: «Не выношу зазнаек». Была она красива беспокойной красотой: крохотный, чуть приоткрытый рот, изумленная дуга бровей, а глаза то свинцовые, как море в непогоду, то ярко-зеленые. Гадали, с кем она водится; ведь никогда не покраснеет, не проговорится. Квартирная хозяйка, Аглая Никитична, удивлялась: «Почему Машу ругают?..» Но где было понять старухе бури молодости? Маша и в институте оставалась одинокой. Может быть, ей завидовали? Или не умела она раскрыть свое сердце? Некоторые находили ее неискренней, другие — пустой; были и такие, что говорили: «Лучше с ней не знаться».
Немцы подошли к городу внезапно. Выбраться было трудно, но многие выбрались. Маша осталась. Всю ночь город томился. Ветеран гражданской войны, слесарь Стеценко, проклинал судьбу: болезнь приковала его к постели. Он говорил Павлику: «Неужели впустят?..» Рыжий Ковалев, карлик с лицом, похожим на гипсовую маску, ждал немцев, как нечаянное счастье: он хотел отомстить людям и судьбе. Аглая Никитична выволокла из сундука иконы, сожгла тетрадки внука и сказала Маше: «Не волки… Как-нибудь переживем».
Утром прошел слух, что немцев разбили возле Степановки. Ковалев стал жаловаться на болезнь: «Я первый уехал бы, только на ногах не держусь». Павлик кричал: «Замечательно! Еще не то будет!..» А под вечер пришли немцы. Ковалев ухмылялся: «Видали? Нет, немцы — это немцы. Точка». Выглядывая из окон, женщины шептались: «В институт зашли… К Селезневой… К Никитиным… Смотрят, какие дома получше…» Ночью стреляли, и Аглая Никитична поспешно крестилась.
Ковалев стал бургомистром. Он выдал Стеценко, старика Никитина, комсомолку Рублеву. Комендант Зольте сказал: «Вы человек маленького роста, но большого ума», — и засмеялся. Ковалев въехал в дом доктора Цигеля; он возмущенно рассказывал: «Считался лучшим врачом, а ни картин, ни хорошей посуды…» Почет не пошел впрок Ковалеву, он исхудал, говорил, что пошаливает сердце, а хорошего врача нет. Павлик рассказывал, что когда специалиста по сердечным болезням старика Цигеля вели на казнь, он крикнул Ковалеву: «Умру, а ты, гад, сдохнешь!» Павлика немцы повесили на Базарной площади. Управдом Замай, в прошлом растратчик, выпросил кусок веревки. Он играл каждый вечер в железку, крупно играл и так при этом потел, что промаслил колоду.
Учителя Шаповалова застрелили за то, что он не поклонился офицеру. Мартьянову схватили: увидав труп Шаповалова, она заплакала. У нее в сумке нашли фотографию моряка. Комендант Зольте спросил: «Муж?» Мартьянова покачала головой. Зольте засмеялся: «Любовник?» Тогда она подошла к Зольте и плюнула ему в лицо. Ее засекли и, мертвую, повесили, надписав: «За бандитизм». Сосед Мартьяновой, бывший научный сотрудник Аграмов, суетился: «Комод у нее хороший, комод тащите сюда…» Аграмов теперь торговал на базаре венгерским коньяком и сульфидином; он обзаводился мебелью, говорил: «Выражаясь по старинке, переживаю период начального накопления». Палий как-то сказал Аграмову: «Низкая вы тварь, Иван Георгиевич». Палий ночью расклеивал на заборах рукописные листовки: «Москва победит».
Комендант Зольте считал себя психологом. Он поучал своих подчиненных: «Во Франции я щеголял остроумием и пил вино, а здесь я пью водку. Русские любят, чтобы им залезали в душу. Мы здесь не на день и не на год. Чтобы освоить эту страну, нужны виселицы и патефоны».
Когда-то Ковалев, осмелев, попросил у коменданта машину: «Неудобно — бургомистр ходит пешком». Зольте ответил: «Машины для немцев. Но почему бы вам не обзавестись пролеткой? Я за традиции…»
Зольте славился своей распущенностью, он шутил: «Даже Марс попался в любовные сети, а я только слабый последователь Марса». Он попробовал ухаживать за студенткой Бахрушиной. Она ему ответила: «У меня брат в Красной Армии». Зольте ее отослал в Германию. Леля Голованова оказалась сговорчивей. Зольте пригласил ее в офицерский клуб, угощал шампанским, после каждого танца целовал руку. Леля потом говорила: «Глупо валить всех немцев в одну кучу! Этот Зольте удивительно милый».
Маша служила в комиссионном магазине, разбирала залатанные наволочки, склеенные тарелки, которые в десятый раз меняли владельцев. Когда ее спрашивали, как ей живется, она отвечала: «Спасибо». Соседки подозревали, что она обзавелась немецким покровителем. Однажды в магазин зашел Зольте. Он не смотрел ни на вазы, ни на старые готовальни. Он смотрел на Машу. «Доброе утро, барышня!» Она не ответила.
Под вечер пришла Леля: «Комендант тебя приглашает в субботу на вечеринку». Маша упиралась: «Мне надеть нечего… Я и танцевать не умею…» В конце концов она согласилась, и тогда Леля злобно прошипела: «Ты напрасно набиваешь себе цену, немцев ты не проведешь».
Зольте был с Машей подчеркнуто вежлив; сказал, что счастлив познакомиться с «настоящей русской феей». Комплименты его не отличались разнообразием: Леля в свое время была тоже названа феей. Но на этот раз Зольте был особенно возбужден: его потрясла красота Маши, ее гордость, отрешенность. Она как бы не замечала его слов. В следующую субботу он снова заговорил о своих чувствах. Маша молчала. Он раздражился: «Я не люблю чересчур гордых женщин». Она ответила: «Я не претендую на вашу любовь». Он решил выждать еще неделю: третья атака бывает решающей.
У Зольте было немало забот помимо Маши. На Московской улице убили писаря комендатуры. В офицерском клубе была обнаружена мина замедленного действия. Ночью кто-то написал на здании института: «Красная Армия наступает». На базаре раскидали листовки. Зольте приказал обыскать все квартиры. Аглаю Никитичну выволокли из-под одеяла, она бормотала: «Бесстыдники!» Возле вокзала патруль задержал молодого человека. На нем нашли два маузера. Его били весь день, он молчал. Ковалев признал в нем бывшего студента пединститута Завадского. Зольте приказал повесить студента в сквере напротив театра. Маша стояла в очереди, когда провели Завадского. Он едва шагал, лицо его было в крови. Маша сразу его узнала: два года они учились вместе. Ей показалось, что и он ее узнал; их глаза встретились. Возле сквера Завадский громко крикнул: «Не верьте им! Скоро наши придут!» Немец его ударил, и он упал на мостовую.