Неизвестно, о чем говорили в эту ночь старик со старухой на печи, но утром возле их хаты мы наблюдали занятную и полную значения картину. Дед вытащил из осевшего серого сугроба большой старинный сундук, очистил его веничком от весеннего липкого снега и поволок в сени.
— Что, дед, не боишься уже, что немец вернется?
— Хватит его бояться. Не может быть ему возврату сюда. Кончается его басня...
Надеждой Петровной никто еще не зовет ее, человека неполных восемнадцати лет. Товарищем Кутаевой изредка называют ее, но больше всего Надей.
Вот сидит она на подводе, пытается заснуть на минутку и, несмотря на большую усталость, не может. Бой грохочет уже совсем близко. Ездовый Шерабурко почмокивает на лошадь, подергивает вожжами и как будто бы даже спешит до места, в батальон. Но всякий раз, когда наискосок через дорогу со свистом проносится снаряд, голова бойца уходит в плечи, и он всем корпусом подается вперед, к крупу лошади.
Когда же слышится глухой неблизкий разрыв, Шерабурко вновь выпрямляется и начинает еще деловитее почмокивать и подергивать вожжами. И старается как можно развязнее сказать, с улыбкой оглядываясь на медсестру:
— Подбрасывает фашист?
— Ладно, ладно. Подбрасывает, — неласково отзывается она. — А ты, давай, смотри, куда лучше с подводой подъехать, чтобы мне не три версты таскать раненого.
Ездовый обиженно отворачивается. Поле боя уже близко. Столбы разрывов встают внезапно, как из-под земли, то там, то здесь, то врозь, то кучно.
Надя всматривается в какой-то черный предмет справа от дороги — не то строение какое, не то автомашина, брошенная в снегу. Комбайн. А место подходящее поставить повозку. И носить не так далеко.
Шерабурко выпустил вожжи и мигом свалился под повозку.
— Шерабурко, что с тобой?
«Не ранен ли?» — подумала Надя. Но он был не ранен, этот добрый, простецкий парень, не обвыкший еще на фронте.
— Садись, правь лошадью, — приказала она строго и решительно, — там раненые ждут, а ты под повозкой прятаться. Вот я тебя сейчас, — она задумалась на минуту, чем бы таким пригрозить, — я тебя сейчас гранатой подорву.
Ездовый быстро вскочил и схватился за вожжи. Бедняга и не сообразил даже, что и гранаты здесь нет и что расправа эта просто немыслима. Он только чувствовал властный и требовательный тон этой девушки, которая ничего не боялась и ни перед чем не останавливалась, когда речь шла о помощи людям, пострадавшим в бою.
Через полчаса Шерабурко по этой же дороге отвозил двух раненых, уложенных на повозку Надей. А сама она осталась в батальоне. И там в самом кипении боя случилось с ней то, о чем до сих пор с улыбкой вспоминают в батальоне. Ей попался раненый такого могучего роста, такой грузный, что девушка не смогла его не только поднять, но даже протащить хоть немного. А обстрел с каждой минутой усиливался. Надя покорно прижималась к земле, слыша нарастающий жуткий звук летящей мины, вновь приподнималась, но от раненого не отползала. Должен же кто-нибудь подоспеть, помочь. Где же они все застряли? Попробовала еще раз поднять своего богатыря — ничего не выходит. Тогда она по-детски заплакала, лежа рядом с бойцом, которого она не могла унести отсюда. В промежутках между разрывами мин она поднимала от снега свое покрасневшее, мокрое лицо с наивно посаженным носиком и кричала, звала требовательно и беспомощно:
— Новоженин! Новоженин! Иди сюда, тебе говорят. Те-бе гово-рят... — захлебывалась она слезами обиды, одиночества, горя.
Новоженин — это был старший санинструктор. Он услыхал ее, подбежал, и все кончилось благополучно.
В дыму подожженной немцами деревни она натолкнулась на тяжело раненного лейтенанта Морозова. Его уже укладывали в сани, первая помощь была оказана, но он лежал в одной гимнастерке, шинель, видимо, сбросил в горячке боя. Надя быстро сняла свою шинельку, укрыла Морозова, да так и осталась в одной стеганке.
В этой деревне ей пришлось бы худо, если бы не лейтенант Пономарев. Немцы оттеснили наших на окраину деревни. Покамест справились с перевязкой и отправкой раненых, автоматчики подобрались уже близко. Надо было уходить.
А ноги ее уже не слушались, так она устала, измучилась, и тут попадается боец с залитым кровью лицом. Пуля попала ему в глаз. Надо помогать. Пономарев подхватил за руки обоих — и больного и сестру — и потащил их обходным путем из деревни. А на выходе дорогу пересек станковый пулемет противника. И пришлось там долго, долго лежать на снегу потной, разгоряченной. Потрясения и муки этого дня не прошли даром. Надя заболела; ее отправили в тыл — отдохнуть, отлежаться. Два дня побыла там, затосковала.
И снова на работу, снова на поле боя, в озаренные улицы горящих сел, туда, где наши люди отдают кровь и жизнь за Родину и где им можно оказать незаменимую помощь.
Там она вновь встретила своего спасителя лейтенанта Пономарева. Он был ранен в голову.
— Уходи, уходи, Надя, дела мои плохие, беги, помогай другим.
— Нет, уж теперь я над вами хозяйка, товарищ лейтенант, лежите смирно.
Она перевязала и вынесла его одна, хотя Пономарев был немногим легче того богатыря, над которым она плакала...
Слава тебе, маленькая девушка, с синими глазами и милым белорусским говорком, сестра наших воинов и благородная труженица войны!
Когда Малка узнала, что я иду в госпиталь, она взволновалась и набросилась на меня:
— Что же это вы? Почему раньше мне этого не сказали? Я тоже хочу... Мне это очень нужно...
Мы шли вместе с нею с завода. Она только что сменилась. Малка была стахановка и девушка, что называется, с «характером»: живая, экспансивная, увлекающаяся, напористая. Любила спорт, участвовала в каждом лыжном кроссе, отлично состязалась в стрельбе и большая была охотница потанцевать.
Но сегодня Малка была сосредоточенной и грустной. Она узнала, что ее большой друг — Стеша, уехавшая на фронт в качестве медсестры одного из полевых госпиталей, была убита в то время, как выносила с ноля боя раненого. Спасенный ею боец лежал теперь в местном госпитале. Как раз в этот госпиталь мы шли. К нам присоединились два выздоравливающих бойца, которые хотели повидать своего товарища.
— Я твердо решила: поеду на фронт, — горячо заявила Малка, — я должна заменить Стешу...
В этом госпитале я был несколько раз. Здесь лечились командиры и политработники. И хотя многие из них были прикованы к койкам — тяжело раненные в грудь, в голову, в ноги, в живот, — но они были молоды и жадно хотели жить. В палатах было говорливо, гулял жизнерадостный смех и задумчиво лилась хоровая песня.
Комиссаром госпиталя был мой приятель, начинающий беллетрист Голобков, коренастый парень с обликом цехового рабочего. Близко знал я и начальника госпиталя — врача Благово.
Встретил нас Голобков в своем просторном кабинете, уютно обставленном черной мягкой мебелью. Он с радостной улыбкой вскочил со своего кресла и покраснел от удовольствия. Обоих наших спутников, раненых бойцов, пришедших навестить своего приятеля, он уже знал, а перед Малкой расшаркался и так крепко пожал ей руку, что она вскрикнула, а потом с сожалением посмотрела на свои пальцы.
— Вот хорошо! Вот неожиданность! Ух, как здорово!.. Проходите, садитесь, товарищи... — говорил комиссар.
Он по-военному повернулся к бойцам и с сожалением сказал:
— Только к вашему товарищу сейчас нельзя: он очень плох — лежит почти без движения. Благово решил принять меры, иначе дело будет швах. Кровки ему надо побольше... Кровки — здоровой, молодой...
И вдруг с удивлением и тревогой взглянул на Малку, точно сейчас обратил на нее внимание, как на постороннего человека.
— Вы тоже... садитесь. Только, знаете, Благово наш не любит посторонних. Повидать больного вам едва ли удастся, он в очень тяжелом состоянии...
Малка порывисто повернулась к нему.
— Так я же для этого и пришла. И вовсе мне смотреть ничего не надо. Наоборот, я хочу, чтобы мою кровь... понимаете, перелили в него... Зачем же холодную, из банки, когда можно взять у меня... Голубчик, я вас прошу... Ведь я же все равно не отстану...
Дверь нерешительно отворилась, потом осторожно опять закрылась и начала беспокойно подрагивать. Вдруг она быстро распахнулась, и в комнату широко шагнул Благово. Он наклонил седую голову и поверх очков стал осматривать каждого из нас. В белом халате, высокий, он шел, как на ходулях. Густые брови шевелились странно: одна поднялась на лоб, другая опустилась, и хвостики бровей на концах вздрагивали.
— О! Народ? Это — что? Делегация, что ли?.. Хо, и вы? И вы? — удивился он, здороваясь со много, и затеребил свою ехидную бородку.