Опять — в Сан-Франциско; следующие выходные мы проводим с Фрэнсис и Роджером. Сегодня вечером пришли Вит [Витсон] и Джуди [Скатч, издательница «Курса чудес»], чтобы отметить выход «Курса…» в мягкой обложке в Англии и Америке. Кроме того, мы отпраздновали грядущую свадьбу Фрэнсис и Роджера (хотя они все еще держат это в тайне). Накануне мы с Роджером очень славно поговорили о том, что он чувствует в связи с предстоящим событием. Он сказал, что это как бросить ветку — ты уже выпустил ее из рук (он знает, что хочет до конца своих дней прожить с Фрэнсис), и теперь остается ждать, когда она упадет на землю. На следующее утро он сделал Фрэнсис предложение! Похоже, очень своевременно… и очень правильно. Свадьба состоится в доме Вита и Джуди, а медовый месяц они проведут в нашем доме на Тахо. Кен будет шафером Роджера, я — подружкой Фрэнсис. Скорее всего, церемонию проведет Хьюстон Смит.
Впрочем, даже несмотря на помощь Роджера и Фрэнсис, груз с наших отношений не упал. Мы вернулись на Тахо — и вот Кен снова в дурном настроении. Кажется, ему из него не выбраться. Он лежит перед телевизором, не двигается — и так часами. Бедный — я просто не знаю, что мне сделать, чтобы помочь ему. Он так долго заботился обо мне, а теперь я пытаюсь позаботиться о нем, но ничего не получается. Чувствую себя просто ужасно.
Пятница. Вот она — жизнь! От полного отчаяния — к одному из лучших дней в жизни.
Когда Кен на пару дней уехал по делам, я стала сама не своя. Я чувствовала себя ужасно еще и потому, что его отъезд пробудил во мне угрызения совести за то, что я веду себя нечестно по отношению к нему и всегда пытаюсь его контролировать. Одна из его главных претензий была в том, что я пытаюсь его контролировать, монополизировать его время. Это правда. Я слишком сильно его люблю, я хочу быть с ним все время. Кое-кто мог бы сказать, что мой рак — это способ заполучить его безраздельное внимание на двадцать четыре часа в сутки. Может быть, в этом и есть доля истины — но я могла бы завладеть его вниманием и другим способом! Я немного ревную к его работе, но ни в коем случае не хотела бы, чтобы он ее прекращал. То, что он потерял своего даймона, для меня, без сомнения, тяжелее всего.
Когда он уехал, я расклеилась. Дом был таким холодным и пустым! Провела целый час, выплакиваясь Кэти по телефону.
Потом позвонил Кен и сказал, что ему без меня тоже не по себе, — снова все стало хорошо. Когда он вернулся, мы старались быть внимательнее друг к другу, менее агрессивны, отслеживая и старательно огибая те места, в которых мы застряли, — и просто очень любили друг друга.
На выходные приехали Франсуа и Ханна, а потом к нам присоединилась Кей Линн [трое друзей по Финдхорну] — как же было прекрасно! Это воскресенье было одним из лучших дней в моей жизни: сначала поехали по шоссе Майнт — Роуз (мы хотели показать гостям пейзажи), потом пикник у водопада, потом поездка к восхитительному озеру Тахо, ужин в самом лучшем ресторане, где я когда-либо бывала, наконец — танцы в отеле Хайатт. Вытащить с нами Кена удалось единственным способом — сказать ему: «Эта прогулка — лучший из всех возможных способов получить максимум удовольствия при минимальных затратах и без помощи техники. Чтобы полюбоваться таким зрелищем, люди проходят многие мили». — «Ладно, ладно, я пойду». Франсуа спросил Кена: «Разве ты не любишь физическую нагрузку?» — «Люблю, но в гомеопатических дозах», — ответил Кен.
Мы с Трейей слишком хорошо понимали, что находимся в состоянии распада — и по отдельности, как личности, и как супружеская пара. В качестве независимых личностей мы понимали, что, помимо реакции на тяжелые обстоятельства, у нас вылезает обычный невроз — невроз, который в какой-то момент должен быть на что-то направлен, — впрочем, этот невроз мог бы оставаться в скрытом или подавленном состоянии долгие годы, если бы не возникли обстоятельства, спровоцировавшие напряжение.
Что касается нас как четы, то здесь действовала та же закономерность. Нам пришлось столкнуться с такими проблемами во взаимоотношениях, с которыми большинству пар не приходится встречаться три, пять, десять лет. В обоих смыслах — и как индивидуумы, и как пара — мы должны были быть разъяты на части, а потом собраны заново, крепче прежнего. Нам пришлось пройти сквозь огонь, и, сколько бы боли нам это ни доставило, мы оба с самого начала чувствовали, что в конечном счете это к лучшему — в этом огне сгорит не наша любовь, а большая часть наших «шлаков».
По-прежнему больше всех меня поддерживает Трейси. Вчера вечером за ужином она спросила, веду ли я свой дневник, уговаривала не забрасывать его. Сказала, что убеждена: когда-нибудь эта книга станет бестселлером! Иногда у меня тоже появляются похожие фантазии… в общем-то, мне никогда не попадалась книга, в которой было бы написано про все это. Трейси спросила, довольна ли я, что прошла химиотерапию. «Спроси об этом через шесть месяцев». У меня ощущение, что она еще не закончилась, — полагаю, это чувство не пройдет до конца трехмесячного восстановительного периода, когда наконец восстановится кровь. Я все еще надеюсь, что снова вырастут волосы, но пока нет никаких признаков. Никто точно не говорил мне, когда они должны начать расти снова, но мне казалось, что это начнется где-то в конце двадцатипятидневного цикла после последнего курса лечения. Похоже, что это не так, ведь с того момента прошло уже две недели. Ничего, терпение.
Другая причина, из-за которой я не могу быть довольна химиотерапией, — это мои пропавшие месячные. Звучит, как в детективном романе… черт, куда же они подевались? На прошлой неделе я впервые испытала вагинальную сухость во время секса — примерно через три с половиной недели после последних (стимулированных химически) месячных. Болезненное и депрессивное ощущение. Хотела бы я, чтобы кто-нибудь из мужчин-докторов испытал подобное. Последний месяц я была в по-настоящему скверном состоянии — на меня накатывали слезы и приступы депрессии, а в промежутках были рассыпаны действительно прекрасные дни. Не то чтобы я раньше никогда не плакала и не чувствовала себя подавленной — такое бывало, но этот период начался, когда я занялась медитацией Стивена Левина, направленной на прощение себя, — и с размаху врезалась в полную неспособность сделать это. День был ужасный: поверх слез — аллергический приступ. Все-таки я смогла взять себя в руки настолько, чтобы съездить в город и заполнить титульный лист заявки в Фонд молодежных обменов СССР — США. Потом я пережила кошмарный вечер, когда Кен уехал в Сан-Франциско, а я плакала и думала о том, как мне плохо. На следующей неделе я пошла на прием к гинекологу и большую часть этого дня проплакала тоже. Вечер я провела с Фрэнсис и Роджером и рассказывала, что в какой-то степени чувствую себя ответственной за то, что причиняю столько неприятностей, горя и вообще неспособна наладить жизнь Кена. Эти чувства в последнее время накатывают все чаще и сильнее. У меня испортилось настроение, когда выяснилось, что Линда может не приехать, — тут я почувствовала, как мне хочется, чтобы обо мне заботились; мне хотелось, чтобы Линда любила меня настолько, чтобы все-таки постаралась и приехала. Я сказала ей, что мне очень нужен кто-то, кто бы меня приободрил. Для меня это был большой шаг: я призналась, что мне нужна помощь, отказалась от своей вечной установки «ничего, справлюсь сама». Я снова плакала, когда ехала в аэропорт встречать ее, я была тронута тем, что она все-таки прилетела, да и просто грустила из-за всего. Через несколько дней, после того как она уехала и после большого сбора финдхорнцев, я снова весь день проплакала: утром — с Фрэнсис, днем — с доктором Кантором [психотерапевтом], потом — с Нэлом [акупунктуристом], то есть со всей моей терапевтической группой поддержки. Кажется, в конце концов, я достаточно устала, чтобы остановиться, но никаких проблем так и не разрешила. Я спросила у доктора Кантора: бывает ли так, что люди мужественно переживают терапию, потерю волос, приступы тошноты, слабость, беспокойство, а когда все заканчивается, они валятся без сил? Он сказал, что, по его двадцатипятилетнему опыту работы с раковыми больными, чаще всего происходит именно так. С Кеном — та же история. Он два года тащил меня на себе, а потом поставил — и сам рухнул без сил.
Конечно, я понимала, что у меня в душе накопилась масса обид, тревог, страхов и раздражения, справляться с которыми у меня не хватало сил, скорее всего, из-за напряжения, которое забирало лечение и работа по обустройству дома. Теперь все это выходит наружу. Думаю, что это хорошо, но в разгаре этого процесса всегда трудно чувствовать хорошее. Я могу допустить, что это неплохо — разумом, как абстрактную идею, — но все еще не могу почувствовать. То же самое: «Спросите меня через шесть месяцев».
У меня страх, что если сейчас я сорвусь, то мой срыв отменит то, как хорошо я держалась все эти месяцы терапии вперемежку с обустройством дома. Я сказала про это Кену, и он ответил: «У меня точно такое же чувство. Меня больше всего беспокоит то, в какой форме нахожусь я сам». Эти мысли трудно отбросить. Столько лет меня хвалили за то, что я сильная, за то, что я стойкая, и ни разу не хвалили за то, что я позволяла вылезать на поверхность чувствам вроде страха, глубокого страдания или раздражения. Когда они, наконец, вылезли, какая-то частичка меня продолжает считать, что это негативные чувства и они не красят меня в глазах других. Впрочем, та частичка, которая так считает, стала слабее. Если раньше во мне была целая толпа клоунов [имеется в виду фильм «Тысяча клоунов», где речь идет о множестве клоунов — составных частях нашей личности], которая боялась проявлять эти «негативные» эмоции, теперь с этим лозунгом внутри меня бегает один-единственный клоун. Естественно, я не могу его не замечать, но гораздо больше внимания обращаю на остальных. Появилось даже несколько новых, которые советуют мне иногда срываться, — возможно, во время внутреннего переустройства какие-то вещи отойдут на задний план, возникнут какие-то новые персонажи и для всех клоунов будет переписан сценарий. Я соберу себя заново — обновленной. Это как новое рождение.
В то же время мы все больше и больше мучились депрессией, все больше и больше отдалялись друг от друга, все сильнее чувствовали себя раздавленными обстоятельствами и собственным невротическим шлаком. В какой-то мере это казалось неизбежным, ведь любому возрождению должна предшествовать смерть. На тот момент для меня оставался лишь один вопрос: какой будет эта смерть?
Весь следующий день провела в депрессии — это была настоящая депрессия, а не просто приступ дурного настроения, что со мной тоже порой случается. Ощущение новое и пугающее. Разговаривать не хотелось. Впрочем, Кен и не стал бы отвечать на мои вопросы — мрачный и замкнутый, он был бы глух к любым попыткам его приободрить. Сколько помню, никогда в жизни я себя так не чувствовала. Молчание, неспособность сосредоточиться, нерешительность, никакой энергии, односложные ответы на вопросы (если вообще отвечаю).
Правда вот в чем: я перестала быть счастливой. Я больше не чувствую в себе полноты жизненных сил. Последние события меня вымотали. Моя усталость намного глубже, чем физическая. В последний год болезни я чувствовала себя счастливой и, как правило, ощущала бодрость духа — значит, меня изменил не рак. Перемены точно произошли за время химиотерапии. Физически химия была не такой уж тяжелой. Как я говорила Кену, самое плохое — в том, что она, похоже, отравила мою душу, отравила меня не столько физически, сколько эмоционально, психологически и духовно. Мне просто кажется, что я раздавлена, полностью утратила контроль над собой.
Как бы мне хотелось, чтобы у нас с Кеном было несколько лет, чтобы пожить вместе до того, как все это началось. Ужасно грустно.
Примерно пять дней назад мне приснились два сна. Это было в ту ночь, когда я заметила в себе возможные симптомы начала овуляции. В первом сне врачам пришлось вырезать мне остаток груди, и я была серьезно встревожена, потому что теперь грудь стала слишком маленькой. (Любопытно, что мне никогда не снились сны, где у меня снова появлялась бы грудь; да и вообще ничего связанного с грудью не снилось.) Во втором сне я сидела в кабинете своего онколога и спрашивала, всегда ли я теперь останусь такой, — я имела в виду нехватку эстрогена и вагинальную сухость. Он ответил: да. И я стала кричать на него — кричала и кричала, я была в ярости от того, что меня не предупредили с самого начала, я была в ярости на всех этих докторов, которые считают такие вещи второстепенными. Они лечат тело, а не человека. Я была в абсолютной, полной, безнадежной ярости, я кричала, кричала и кричала.
Даймон, даймон, даймон. Его нет — и у меня нет компаса, нет направления нет возможности обрести свой путь, свое предназначение. Часто говорят, что женщина должна обеспечивать мужчине тыл, а мужчина женщине — направление движения. Не хочу вдаваться в сексистские дискуссии о том, правда это или нет, но, кажется, часто происходит именно так. До этого Трейя обеспечивала мне тыл — теперь я сам безнадежно застрял в тылу. Я стал неспособен к схватке. Раньше я обеспечивал Трейе направление движения, а теперь мог предложить ей только бессмысленные блуждания по кругам депрессии.
Суббота началась с радости от того, что погода изменилась — было отлично, солнечно, светло. Я предложила Кену сходить в наш любимый ресторан. В ресторане он был каким-то странно подавленным. По-прежнему депрессивным, но как-то иначе. Я спросила его, что случилось. «Все дело в писательстве. Я все жду, что ко мне вернется желание писать, но оно, похоже, не возвращается. Я понимаю, что тебе тоже плохо от этого, и мне очень жаль. Но я не понимаю, что делать. У меня нет внутреннего блока, как бывает, когда ты хочешь писать, но не можешь. Я просто не хочу. Я заглядываю внутрь, чтобы найти этого злосчастного даймона, но на глаза ничего не попадается. Меня это больше всего пугает».
А мне его безумно жалко. Ему явно становится все хуже и хуже, он страшно устал от жизни. Тем вечером к нам пришли гости, и Кен отлично справлялся, пока кто-то не спросил, что он сейчас пишет. Спросил человек, которого мы как следует не знали, но который был большим поклонником книг Кена и прочитал их все. Кен взял себя в руки и вежливо объяснил, что уже довольно долго не пишет ничего серьезного и вообще считает, что период писательства для него прошел, что он долго пытался вызвать в себе желание снова взяться за эту работу, но поскольку незаметно ни малейшего проблеска, то ему кажется, что все позади. Собеседник встревожился: как это великий Кен Уилбер смеет ничего не писать — словно Кен что-то ему должен. Другой гость сказал: «Интересно, каково это, когда тебя называют в перспективе величайшим философом сознания со времен Фрейда, а потом потребность писать улетучивается». Все уставились на Кена. Он довольно долго просидел молча и в упор смотрел на спросившего. Было слышно, как пролетает муха. Наконец он ответил: «Очень весело. Человек такой радости не заслуживает».
Одним из самых серьезных последствий моей депрессии было то, что Трейе приходилось возиться со мной — точнее, с пустым местом, где когда-то был я, — после чего у нее оставалось слишком мало сил и самообладания, чтобы справляться с собственными проблемами. Неутихающий страх перед рецидивом, с которым при других обстоятельствах она легко совладала бы (а я бы помог ей в этом), теперь, незамеченный, заполнял ее душу.
Ночь понедельника. Резкая боль. Я проснулась в четыре утра от сильного приступа боли. Это тянется уже неделю. Очень специфическое, отчетливое болезненное ощущение. Игнорировать его уже нельзя. Я думаю, что это рецидив — костные метастазы, потому что… что еще? Хотела бы я знать, что еще это может быть, но ничего не приходит в голову. Боль усиливается. Мысли о смерти. Я скоро могу умереть.
Господи Боже, ну что же это такое? Мне всего тридцать восемь — это нечестно, ну почему так рано? Ну дайте мне хотя бы распутать ситуацию с Кеном, залечить раны, возникшие из-за того, что чуть ли не с момента нашей встречи ему пришлось возиться с моим раком. По крайней мере, помогите мне в этом. Он изранен в битвах, он измучен, и мысль, что предстоит еще один изматывающий раунд, просто непереносима для нас обоих.
Боже мой, я могу умереть в этом самом доме. Я не могу вынести мысли, что снова лишусь волос. Как скоро, совсем скоро, прошло всего четыре с половиной месяца после предыдущего лечения и всего два месяца после того, как у меня хоть чуть-чуть отросли волосы, и я смогла ходить без этих чертовых шляп. Я хочу, чтобы всего этого не было, чтобы я смогла помочь Кену встать на ноги, организовать Общество помощи раковым больным, наладить собственную жизнь и помочь другим. Господи, ну пожалуйста, пусть тревога будет ложной. Пусть это будет что угодно, но только не рак. По крайней мере, дайте мне оправиться перед тем, как снова сбивать с ног.
Пока я становился все более и более желчным, язвительным и саркастичным — а еще подавленным и вымотанным, — Трейя становилась более требовательной, агрессивной, настойчивой, даже навязчивой. Мы оба были в ужасе от происходящего, мы оба понимали, что вносим примерно равную лепту в творящийся кошмар, — но ни у нее, ни у меня не было сил остановиться.
Через несколько дней Трейя достигла дна. Точнее, мы оба.
Вчера вечером Кен говорил, что надо больше гулять, заниматься тем, что интересно мне самой, дистанцироваться от его проблем. На самом деле он сказал: спасай себя. У него это состояние продолжается уже довольно долго, улучшений незаметно, а перспективы неутешительны. Мне этим вечером было очень грустно, я даже тихо поплакала, сидя рядом с ним, но он ничего не заметил. Ночью я не могла заснуть, мне все время хотелось плакать. Наконец я встала и включила телевизор в комнате наверху, чтобы можно было плакать, не боясь, что он меня услышит. У меня было ужасное чувство: я испортила Кену жизнь, и теперь он говорит, чтобы я спасалась сама, чтобы я прыгнула в какую-то спасательную шлюпку, бросила его тонущий корабль. Мне казалось, что бы я ни делала, ему становится только хуже, что моя натура, особенности характера доставляют ему мучения, что именно в них — главная причина того, что он так вымотался за последний год. Меня не покидало ощущение, что в нашей жизни совершается какой-то чудовищный раскол.
И вот теперь я чувствую себя абсолютно жалкой и беспомощной. Я сама все испоганила, сама разрушила жизнь моего любимого. Да, именно это я и сделала — конечно, непреднамеренно, — и как же мне от этого больно! Я не знаю, как все исправить. Я ведь больше не хочу нагружать его своими страданиями. Я не доверяю сама себе, не доверяю своим чувствам; мне кажется, что любым своим действием я доставляю ему боль. Ему плохо даже от того, что я — это я, потому что во мне слишком много яньской энергии — я слишком упрямая, властная, бесчувственная, эгоистичная. Может быть, мне нужен кто-то попроще, не такой чуткий, не такой умный — тот, кому не было бы так больно из-за того, что я такая, какая есть. И ему, наверное, нужна другая женщина — помягче, поженственней, потоньше. Господи, как же мне тяжко от этих мыслей.
Я больше не верю сама себе. Все, что я делаю, доставляет ему боль. Если я делюсь с ним своими заботами, мне кажется, что мне надо вести себя более уверенно, «позитивно». Даже сейчас я могу поделиться своими слезами только с собой. Я и им не доверяю. Может быть, я просто продолжаю попытки привлечь к себе его внимание, хотя сейчас внимание надо уделять ему? Если я поделюсь с ним, не окажется ли так, что я опять хочу уцепиться за него, требуя от него чего-то, чего он уже не может мне дать, — вместо того чтобы помочь ему, поддержать его? Разговаривая с собой, злюсь на Кена, думаю о том, как я жила одна и как это было легко. Я понимаю, что мне совершенно не с кем поговорить, не с кем поделиться ни одной из своих жутких мыслей. Раньше я делилась с Кеном, но теперь совсем измучила его своей требовательностью, своими жалобами и своим упрямством. Если о своих чувствах я не могу поговорить с Кеном, если я изо всех сил пытаюсь обезопасить его, это значит, что сейчас у меня нет никого, с кем я могла бы быть по-настоящему откровенной. Перебираю в уме своих друзей и понимаю: нет никого, с кем бы я могла поговорить. Боюсь, что я своими собственными руками разрушаю наш брак.
Вечером перечитала то место из «Курса чудес» и просила Бога о помощи — другого пути я просто не вижу, я не справляюсь сама, я, черт возьми, только порчу все дело — прошу, умоляю, покажи мне выход, хоть какой-нибудь выход. Пусть Кену не становится еще хуже. Думаю о том, каким он был раньше — веселым, остроумным, обаятельным, влюбленным в жизнь, преданным своей работе… Боже милостивый, умоляю, помоги ему!
Я никогда не узнаю, чего ему стоило все это время быть рядом со мной, когда мы оба даже не знали друг друга как следует. Он слишком долго тащил меня на себе. Я никогда не узнаю.
Для нас обоих это была невыносимая пытка. Психологические мучения были невероятными; казалось, что они настолько сильны, что высасывают все твое существо и ты полностью исчезаешь в черной дыре боли, из которой не может вырваться ничего, даже дыхание.
Сильнее любовь — сильнее и боль. Любовь наша была огромна, боль оказалась соответствующей. Из боли росли обида, раздражение, язвительность, желание обвинить.
Ничего не могу поделать со своей обидой и негодованием на него за то, что он так изменился. Он говорит, что перестал помогать мне, потому что выбился из сил. А мне кажется, что он перестал помогать, потому что злится на меня. По-моему, он не может меня простить — может быть, это из-за того, что я сама не могу простить себя. И я злюсь на него, злость горит во мне медленным огнем, злость на то, что он позволил себе дойти до такого состояния, злость за его постоянный издевательский тон — эти вечные ухмылочки! — злость за то, что порой с ним бывает так трудно. То я боюсь, что он меня бросит, то сама думаю, что его надо немедленно бросать и опять жить одной, уехать за город, снова стать самостоятельной. Как легко. Как заманчиво.
Прошлой ночью мы оба не могли заснуть и начали разговаривать. Я рассказала, что иногда — порой довольно часто — думаю о том, чтобы уйти от него. Он сказал, что тоже часто думает о том, чтобы уйти от меня. Может быть, уехать в Бостон. В какой-то момент он вскочил с постели — от этих разговоров мы оба взвинченные — и сказал: так и быть, пусть Тан [наш пес] останется у тебя. Когда он снова лег, я сказала: мне не нужен Тан, мне нужен ты. Он сел и посмотрел на меня — в глазах у него были слезы, я стала плакать, но никто из нас не двинулся. У нас обоих есть чувство, что дальше мы не можем. Я хотела бы простить его, но, кажется, не могу, кажется, я слишком зла на него. И еще я знаю: он не простил меня. Думаю даже, что я ему неприятна.
На следующий день я поехал в магазин Энди. Казалось, что испортилось вообще все, что могло испортиться. Все в жизни стало пресным, ничего не доставляло удовольствия, я ничего не хотел, ни о чем не мечтал, ни к чему не стремился, кроме одного — избавиться от всего этого. Трудно передать, насколько мрачным становится мир в периоды, подобные этому.
Как я уже сказал, стали вылезать наружу наши собственные неврозы, усиленные и раздутые скверными жизненными обстоятельствами. Что касается меня, то, когда мною овладевает страх, моя обычная легкость во взгляде на мир, которую можно великодушно назвать остроумием, вырождается в саркастичность и желчность, едкую язвительность к тем, кто меня окружает, не потому, что я язвителен по натуре, а потому что мне страшно. В такой ситуации я определенно не подарочек. Ко мне вполне можно применить фразу из Оскара Уайльда: «У него нет врагов, зато его искренне ненавидят все его друзья».
Что же касается Трейи, то, если ее переполняет страх, ее стойкость и сила вырождаются в косность, жесткое упрямство, стремление все контролировать и над всем властвовать.
Именно это с нами и произошло. Я не мог прямо и откровенно высказывать Трейе свое недовольство, поэтому я постоянно прятал его под маской сарказма. А она, со своей неуступчивостью, монополизировала все основные решения в нашей жизни. Мне казалось, что у меня вообще нет никакой власти распоряжаться своей жизнью, потому что у Трейи всегда оказывался козырь: «У меня ведь рак!»
Мы заставили своих друзей разбиться на партии: ее друзья считали, что я человек определенно дрянной; я же пытался втолковать своим, что с такой женщиной жить просто невозможно. И мы оба были правы. После того как Трейя съездила отдохнуть с двумя своими лучшими подругами (там она, кроме всего прочего, заставляла их одеваться в другой комнате, чтобы дать ей возможность поспать еще полчасика), они отвели меня в сторонку и спросили: «Она же постоянно командует — как ты уживаешься с ней все время? Мы и три дня с трудом вытерпели». А после вечерних семейных или дружеских посиделок они утаскивали в сторону Трейю и спрашивали ее: «Как ты с ним живешь? Он как гремучая змея, свернувшаяся кольцом. Он что, всех ненавидит?»
Язвительность схлестнулась с неуступчивостью, и результат вышел сокрушительным для нас обоих. Мы ненавидели не друг друга — мы ненавидели невротических клоунов, сидящих друг в друге, — и эти клоуны замкнулись в какую-то губительную спираль: чем отвратительнее вел себя один, тем отвратительнее в ответ поступал другой.
Был лишь один способ разорвать этот порочный круг — дать свободный выход нашим неврозам. В самом деле, мы ведь не могли повлиять на наши жизненные обстоятельства и наши настоящие болезни. Мы оба были психотерапевтами и понимали: единственный способ переломить невротическую депрессию — это дать выход ярости, клокочущей под ее поверхностью. Но можно ли выплеснуть ярость на женщину, больную раком? Можно ли наброситься на мужчину, который два года был рядом с тобой и в беде, и в радости?
Все эти мысли крутились у меня в голове, когда я заходил в магазин Энди. Где-то с полчаса я разглядывал разное оружие. Что мне надо — пистолет или ружье? Наверное, ружье «хемингуэй», но тогда потребуется еще и крепкая проволока. Чем дольше я ходил по магазину, тем более взвинченным и озлобленным я становился. И тут я понял. Я действительно хотел убить кого-нибудь. Не себя.