Но вскоре мы поняли, что вся суть именно в том, какие мы разные, что, может быть, то же самое относится ко многим мужчинам и женщинам (точь-в-точь как у Кэрол Джиллиган), что мы вовсе не полноценные и самодостаточные люди, а половинки друг друга: одна половинка от неба, другая — от земли, и именно так и должно быть. Мы научились ценить свою непохожесть, и не просто радоваться этой непохожести, а благодарить ее. Моим домом всегда были идеи, домом Трейи — природа, но вместе, соединенные в сердце, мы составляли целое; мы создавали то первоначальное единство, которого оба не могли достичь по отдельности. Нашей любимой цитатой из Платона стала такая: «Когда-то мужчина и женщина были одним целым, но потом их разорвали пополам, а поиск и желание вернуться к единству и есть любовь».
Союз неба и земли, продолжал думать я, глядя то вверх, то вниз. С Трейей, думал я, начинаю, всего лишь начинаю находить свое Сердце.
Но Трейя скоро умрет. И при этой мысли я начал плакать — в буквальном смысле слова, всхлипывая, не в силах сдержаться и очень громко. Какие-то люди спросили меня по-немецки, все ли со мной в порядке; как бы мне хотелось, чтобы у меня была с собой карточка с надписью «Доктор Шейеф дал мне на это личное разрешение».
Не знаю, когда я впервые понял, что Трейя скоро умрет. Может быть, это случилось, когда врачи сказали мне про опухоли в легких и мозге и попросили придержать эту информацию. Может быть, когда наши американские врачи сказали, что если она не будет лечиться, то проживет полгода. Может быть, когда я своими глазами увидел результаты компьютерной томографии ее изъеденного раком тела. Но, когда бы это ни случилось, сейчас это знание вдруг рухнуло на меня. Мысли, которые я несколько лет гнал от себя, нахлынули потоком. Опухоль мозга еще может подвергнуться ремиссии, но даже Шейеф сказал, что шансы на ремиссию опухоли легких равны 40 %, а при таких цифрах немногие станут на что-то рассчитывать. В сознании пронеслись страшные картины возможного будущего: Трейя мучается от боли, пытается дышать, хватает воздух, она подключена к аппарату искусственного дыхания, ей внутривенно вводят морфий, родные и близкие бродят по больничным коридорам в ожидании того, когда ее слабое дыхание остановится. Я обхватил себя руками, я раскачивался взад-вперед и все повторял: «Нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет…»
На первом же трамвае я спустился с горы и позвонил Норберту из кафе.
— С Трейей все в порядке, Кен. А с тобой?
— Норберт, не жди меня сегодня.
Я сел у барной стойки и стал пить водку. Много водки. Страшные картины, связанные с Трейей, продолжали носиться у меня в воображении, но теперь меня захватила бесконечная жалость к себе. Ах я бедолага, ах я бедолага, повторял я, вливая в себя «корн» — убогий немецкий аналог водки. Даже на Тахо я ни разу не напивался так, чтобы свалиться с ног. Я продолжал пить.
Когда я, уж не помню как, вернулся в «Курфюрстенхоф», Норберт уложил меня в постель и оставил на тумбочке горсть таблеток витамина В. На следующее утро он послал горничную, чтобы убедиться, что я их выпил. Я позвонил Трейе в палату:
— Привет, милая, как ты?
— Отлично, мой дорогой. Сегодня воскресенье, так что ничего особенного не происходит. Температура у меня упала. Через несколько дней все будет хорошо. На среду назначен прием у Шейефа. Он собирается рассказать о результатах последнего лечения.
При этой мысли мне стало дурно, потому что я знал, что именно он собирается рассказать, — по крайней мере, так мне казалось, но в моем состоянии этого было достаточно.
— Тебе что-нибудь нужно, солнышко?
— Не-а. Вообще-то я как раз занимаюсь визуализацией, так что не могу долго разговаривать.
— Никаких проблем. Слушай, я собираюсь кое-куда съездить. Если что-нибудь понадобится, звони Норберту или Эдит. Хорошо?
— Конечно. Давай отдохни как следует.
Я зашел в лифт и спустился в вестибюль. Там сидел Норберт.
— Кен, тебе не стоило бы так напиваться. Ты должен быть сильным. Ради Трейи.
— О Господи, Норберт, я уже устал быть сильным. Я хочу быть слабым и бесхребетным. Мне это идет гораздо больше.
— Не надо так говорить Кен, это ведь не поможет делу.
— Знаешь, Норберт, я хочу ненадолго уехать. В Бад-Годесберг. Я позвоню тебе и снова заселюсь.
— Только смотри не наделай глупостей.
Уезжая, я смотрел на него из такси.
По воскресеньям вся Германия закрыта. Я бродил по окраинным улочкам Годесберга и все больше проникался жалостью к себе. В этот момент я не столько думал о Трейе, сколько о самом себе и своих переживаниях. Моя жизнь, черт возьми, в руинах, я все сделал для Трейи, и теперь Трейя — я готов убить ее! — скоро умрет.
Я бродил, полный жалости к себе, огорченный тем, что все ресторанчики закрыты, пока не услышал звуки польки в нескольких кварталах от меня. Наверное, ресторанчик, решил я, ведь даже по воскресеньям ничто не удержит добрых немцев от «Кёльша» и «Пиера». По звукам музыки я нахожу симпатичный ресторанчик где-то в шести кварталах от центра. Там — около дюжины человек, все они немолоды — наверное, под шестьдесят с небольшим, у всех красные щеки — результат того, что много лет они встречали день «Кёльшем». Звучала очень живая музыка — совсем не похожая на те приторные опусы Лоуренса Уэлка, что в Америке считаются полькой, а настоящий немецкий блюграсс — мне она понравилась. Примерно половина мужчин — там не было женщин, не было молодежи — танцевала полукругом, положив руки друг другу на плечи и время от времени одновременно выбрасывая ноги, — мне показалось, что это похоже на танец из «Грека Зорбы».
Я сел у бара в полном одиночестве и опустил голову на руки. Передо мной возник «Кёльш» и, не задаваясь вопросом, откуда он взялся, я осушил его залпом. Появился еще один. Я выпил и его. Наверное, они думают, что у меня тут кредит, мелькнуло у меня в голове.
Я выпил еще четыре «Кёльша» и снова стал плакать, хотя в этот раз попытался это скрыть. Не помню, чтобы я плакал так много, подумал я. Впрочем, никто не видит. Я начинаю слегка хмелеть. Несколько человек, танцуя, движутся в мою сторону и жестами зовут присоединиться. Нет, спасибо, не хочу — жестами показываю я им. Еще несколько «Кёльшей», и они снова машут мне, только на этот раз один из них мягко берет меня за руку и тянет за собой.
— Ich spreche keine Deutsch, — произношу я единственную заученную наизусть фразу. Меня продолжают тащить, мне машут руками, улыбаются, они явно встревожены, явно хотят мне помочь. Я серьезно думаю, не рвануть ли мне к двери, но я не расплатился за пиво. Неуклюже, очень сосредоточенно я присоединяюсь к танцующим; я кладу руки на плечи стоящих рядом, мы движемся взад и вперед и вскидываем ногами. Я начинаю смеяться, потом плакать, потом снова смеюсь и снова плачу. Мне хочется отвернуться, не показывать, что со мной происходит, но меня удерживают в полукруге руки соседей. Проходит минут пятнадцать, и я уже не в силах сдержать эмоций. Страх, паника, жалость к себе, веселье, радость, ужас, жалость за себя, радость за себя — все эти чувства обрушиваются на меня и отражаются на лице, мне стыдно, но люди кивают головами и улыбаются, словно хотят сказать: все в порядке, молодой человек, все в порядке. Вы просто танцуйте, молодой человек, танцуйте. Понимаете? Танцуйте вот так…
Я провел в этом ресторане два часа. Я танцевал и пил «Кёльш». Мне не хотелось никуда уходить. Каким-то образом в этот короткий период все, что было у меня на душе, пронеслось в моей голове, поднялось и омыло все мое существо, было выставлено напоказ и принято. Не совсем, конечно, но, похоже, тогда я примирился с ситуацией — по крайней мере, настолько, чтобы нести свою ношу и дальше. Наконец я встал и помахал на прощание. Мне помахали в ответ и продолжили танцевать. Денег за пиво с меня никто не потребовал.
Позже я рассказал эту историю Эдит, и она сказала: «Ага, теперь ты знаешь, что такое настоящие немцы».
Мне хотелось бы заявить о том, что мое большое сатори, в результате которого я принял ситуацию с Трейей, примирился с мыслью о ее смерти, наконец-то снова смог отвечать за собственные решения — отставить в сторону свои интересы и делать все возможное, чтобы поддержать ее, — мне хотелось бы заявить, что все это пришло ко мне после серьезной медитации, во время которой я увидел яркий белый свет и меня посетило озарение, что я проникся дзенским мужеством и снова ринулся в бой, что я достиг трансцендентного просветления, которое опять поставило меня на ноги. Но на самом деле все это случилось в маленьком баре в присутствии кучки доброжелательных немолодых мужчин, чьих имен я не знаю и на чьем языке не говорю.
Когда я вернулся в Бонн, начали сбываться наши худшие опасения. Во-первых, опухоль мозга не подверглась полной ремиссии, как это происходит в 80 % подобных случаев. Это было хуже всего, потому что Трейя уже получила максимально возможную дозу облучения мозга. Во-вторых, хотя большая опухоль в легких и уменьшилась в размерах, появились как минимум две новые. В-третьих, ультразвуковая диагностика выявила два каких-то пятнышка в печени.
Мы вернулись в ее палату, и Трейя разрыдалась. Я обнял ее, и, пока она плакала, мы смотрели в маленькое окошко. Я вдыхал ее боль и крепко держал ее. Мне стало понятно: те слезы, что я выплакал, были для этого, именно для этого.
— Я себя чувствую так, словно мне вынесли смертный приговор. Вот я стою тут, у окна, смотрю на эту прекрасную весну, мое самое любимое время года, и думаю — ведь это моя последняя весна.
Трейя написала письмо друзьям, тщательно подбирая слова.
Я решила, что единственное, с чем можно сравнить жизнь того, кто болен метастатическим раком, — это бесконечные американские горки (ах, как я их любила!). Я никогда не знаю, получу ли я хорошие новости или окажусь на краю пропасти, с сердцем, замирающим от страха. На прошлой неделе мне сделали ультразвуковое сканирование печени; я лежала там, а медсестра все время выходила и входила, потом позвала какую-то другую женщину. Они что-то обсудили по-немецки и снова стали ходить туда и обратно. Я уже была в полной панике, хотя мне ничего не говорили, кроме: «Глубоко вдохните — удерживайте дыхание — можете дышать нормально» — и так несколько раз. Когда я встала, то увидела на экране два маленьких пятнышка. Уверившись, что у меня рак печени, я пошла в себе в палату и там расплакалась. Я могу не прожить и года, думала я, мне надо быть к этому готовой.
Как же мне внутренне приготовиться к страшным новостям, которые могут появиться в любой момент, не убивая в себе жизненную энергию, «волю к жизни»? Как воспитывать в себе смирение и в то же время бороться за жизнь? Я не знаю. Я даже не уверена, что это правильный вопрос; может быть, по большому счету, здесь нет противоречия. Я начинаю чувствовать, что, возможно, смена моих настроений — открытости и закрытости, приятия и борьбы — просто отражает то, как устроена сама жизнь, в которой белая полоса сменяется черной, день сменяет ночью, а деятельность — созерцанием. Может быть, мне надо практиковать и то и другое, а может быть, возможно взаимопроникновение двух начал. Та же головоломка: усилие без привязанности к результату. Сначала я впала в жуткую тоску при мысли о раке печени (мы до сих пор не знаем, что это за пятнышки). Но потом, сделав определенное количество глубоких вдохов и выдохов, я обнаружила, что хоть и с неохотой, но впустила в себя такую возможность. Если это произойдет — так тому и быть. Значит, буду разбираться потом, а пока не буду слишком много думать об этом. Я по-прежнему получаю огромное удовольствие от жизни во всех ее мелочах, даже если моя жизнь ограничена больничной палатой с цветами на подоконнике. Я чувствую, как во мне волной поднимается решимость сделать то, что в моих силах, и я осознаю: даже если у меня рак печени, это необязательно означает начало конца, ведь есть вероятность, что помогут другие методики лечения. Кроме того, иногда происходят чудеса.
Новая ямка на американских горках: моя иммунная система не работает так, как хотелось бы моему доктору (ого, снова холодеет в животе…), поэтому он прописал мне большую дозу анаболических стероидов (восьминедельную дозу за четыре дня), чтобы заставить ее работать. И еще одна яма, от которой перехватывает дыхание: доктор Шейеф разочарован тем, что опухоль мозга не исчезла полностью. Он ждал полной ремиссии после облучения и первого курса химиотерапии. Если она не исчезнет полностью после третьего этапа, он собирается использовать цисплатин — сколько и как долго, я еще не знаю.
Мы с Кеном решили вернуться в Боулдер, пока не придет срок третьего курса химиотерапии, потому что моему организму понадобится много времени на восстановление. Я просто жду не дождусь, когда снова окажусь в Штатах, там, где говорят с американским акцентом. Из Америки стоит уехать, чтобы рассмотреть ее на расстоянии, — мы читали и о праймариз, и о проблемах с наркотиками, и о бездомных — здесь, в боннском уединении мы острее воспринимаем то, что происходит там. Странно слышать, что в Лос-Анджелесе количество убийств, совершенных уличными бандами, превысило общее число убийств во всей Европе. Но… я все равно люблю Америку. Я хочу домой.
Люблю и обнимаю каждого из вас!!! Хочу сказать еще раз: ваши звонки и письма, ваши молитвы и добрые слова делают каждый наш день невероятно светлым. Дорога нам предстоит длинная. Как безмерно благодарна я тому, что Кен по-прежнему участвует в этом путешествии, и мы оба искренне ценим то, что вы составляете нам компанию…
С любовью, Трейя
Но было и то, чего она не написала в этом письме.
Я впущу в свое сердце страх. Надо открыто встретить боль и страх, обнять их и не пугаться, позволить им войти — что есть, то есть, так устроен мир. Это страдание, с которым мы сталкиваемся всю жизнь, — оно лишь постоянно меняет очертания. Когда осознаешь это, жизнь становится удивительной. Я ясно это ощущаю. Когда я слышу птиц, поющих за окном, когда мы едем за городом на машине, это радует мое сердце и питает душу. Как мне радостно! Я не пытаюсь «одолеть» болезнь — я позволяю себе соединиться с ней, я прощаю ее. Как говорит Стивен Левин, «жалость рождается, когда боль встречается со страхом. Она заставляет нас желать, чтобы наши обстоятельства изменились… Но когда мы прикасаемся к той же боли с любовью, позволяем ей быть такой, как она есть, встречаем ее милосердием, а не страхом или ненавистью, — рождается сочувствие».
Открыть свое сердце. В последнее время любовь к Кену стала очень сильной, и я чувствую, что моя душа открыта для него, — после своего кризиса он сам открыл свою душу, и его присутствие так значимо для меня. Мне кажется, что это самый важный момент в исцелении — независимо от того, исцелюсь ли я физически — смягчить, открыть свое сердце. Ведь это важно всегда, правда? Это важно всегда.