Так все и решилось. Доктора были уверены, что беспокоиться из-за этого узелка не надо, хотя и советовали удалить его, — и в конце концов все совершенно перестали волноваться. Кроме Сью, матери Трейи.
Мать настаивала. Она хотела, чтобы меня осмотрел хирург-онколог, специализирующийся на раковых заболеваниях, чтобы было еще и третье мнение. И это при том, что через четыре дня мы отправлялись в свадебное путешествие, а перед этим мне надо было сдать два последних экзамена. Сначала я сопротивлялась, а потом нехотя согласилась. В конце концов, она знала, о чем говорит. Ведь это именно она, моя мама, пятнадцать лет назад потрясла и напугала всю семью, когда стало известно, что у нее рак кишечника.
Я хорошо помню кромешный ужас и смятение тех дней, когда произошло это открытие и маму положили на операцию, — это было тем летом, когда я закончила колледж. Я хорошо помню, как мы все были потрясены, ошарашены и в каком-то смысле невменяемы, когда с остекленевшими глазами блуждали по огромному комплексу Онкологического центра доктора Андерсона в Хьюстоне. Я хорошо помню маму, лежащую на больничной койке в окружении трубок, которые к чему только не были подсоединены. Все это вспоминается мне сейчас как в тумане: домашняя суета, ощущение неуверенности, перелет в Хьюстон и дорога к центру Андерсона, гостиничный номер; любимый папа, шагающий взад-вперед по комнате, по парковочной площадке, по больничным помещениям, он пытается заботиться о маме, он сам охвачен паникой, распоряжается, принимает решения. Вообще-то мне кажется, что по-настоящему я не испытывала потрясения, не понимала серьезности происходящего. Эти события я пережила с чувством растерянности. Я еще не понимала как следует, что такое рак. Ни тогда, ни даже потом, когда после операции мы навестили маму, еще не пришедшую в себя после наркоза, ни даже тогда, когда в последующие годы мама уезжала в центр Андерсона на обследование и я всякий раз чувствовала, как в доме возрастают напряжение и страх.
С той поры миновало пятнадцать лет. Все обследования давали хороший результат. И каждый раз вся семья испускала общий вздох облегчения. Каждый раз уровень тревоги чуть-чуть понижался. Мир становился чуть более устойчивым, чуть более надежным. Я почти не беспокоилась о том, что папа делал бы без мамы: они были так близки, что я просто не могла вообразить, что кто-то один из них живет без другого. Мне никогда и в голову не приходило волноваться о том, что было бы, если бы мама умерла от рака. Я тогда слишком мало знала, чтобы беспокоиться о подобных вещах. Мое невежество, по крайней мере, избавило меня от ненужных тревог, ведь и пятнадцать лет спустя она была с нами, чувствовала себя прекрасно и с железной настойчивостью требовала, чтобы я прошла еще один осмотр.
На этот раз это должно было быть мнение онколога, специалиста по раку. Может быть, стоит показаться кому-нибудь в центре Андерсона, посоветовала мама. Все эти годы мои родители принимали активное участие в делах центра Андерсона — они были благодарны за то, что маме оказали такую квалифицированную помощь; кроме того, они были заинтересованы в поддержке онкологических исследований. Не так давно они профинансировали лабораторию, проводившую исследования в области генетики и онкологии.
Но я хотела лететь на Гавайи, а не в Хьюстон. Я позвонила двоюродному брату, который работал гинекологом, и спросила, может ли он порекомендовать какого-нибудь онколога в Сан-Франциско. Он так и сделал, и мы назначили дату осмотра. Мать хотела побольше узнать об этом докторе Питере Ричардсе перед тем, как отправлять меня к нему. Выяснилось, что доктор Ричардс проходил практику в центре Андерсона под руководством хирурга, пятнадцать лет назад оперировавшего мою мать! Это была настоящая удача… В центре Андерсона его тоже всячески рекомендовали. Как нам сказали, доктор Ричардс был у них одним из лучших сотрудников, и они очень хотели, чтобы он остался. Однако доктор Ричардс предпочел вернуться в детскую больницу в Сан-Франциско, где его отец заведовал хирургическим отделением. И это неплохо, решила я. Мне определенно понравилась эта деталь, да и мама была довольна.
Итак, на следующий день я оказалась в кабинете Питера Ричардса. Он мне сразу понравился. Молод, приветлив и явно прекрасный профессионал. В его кабинете я почувствовала себя комфортно, и это было ярким контрастом с кабинетом предыдущего врача, где все было обветшавшим и устаревшим. Он осмотрел уплотнение и обе мои груди и тоже посоветовал удалить узелок. Однако ему не хотелось ждать три недели. Ему казалось, что будет правильно вырезать узелок прямо сейчас. Возможно, нет ничего страшного, уверял он меня, но ему будет спокойнее, если он сделает операцию немедленно.
Возможно, я все еще была под впечатлением от свадьбы, переживала свою влюбленность, предвкушала путешествие на Гавайи. Я совершенно не беспокоилась. Мы назначили лампектомию на следующий день, в четверг, в шестнадцать ноль-ноль, чтобы у лаборатории хватило времени исследовать замороженный участок и представить анализ. Поскольку предстояла однодневная операция с местной анестезией, я решила, что буду в состоянии на следующее утро сдать последний экзамен. А прямо после экзамена мы собирались отправиться на Гавайи.
— А что, если возникнут какие-нибудь осложнения? — осторожно спросил доктор Ричардс.
— Тогда мы не полетим, — ответила я, счастливая в своем неведении. После нескольких недель смутных страхов и опасений, преследовавших меня с тех пор, как было обнаружено уплотнение, я впервые была настроена бодро и решительно и чувствовала, что готова справиться с чем угодно.
Весь вечер и большую часть следующего дня я готовилась к экзамену. Кен не покладая рук работал над окончанием «Квантовых вопросов». Я была настолько уверена в себе, что сказала Кену: ехать со мной в больницу совершенно не обязательно, я не хочу, чтобы он прерывал работу. За долгие годы я привыкла сама решать все свои проблемы, а вот к чему я совсем не привыкла — так это просить кого-либо о помощи. Но Кена шокировала сама мысль о том, что я могу пойти одна. А я втайне почувствовала облегчение от того, что он будет со мной.
По дороге в детскую больницу мы с Трейей говорили о Гавайях. Мы нашли отделение однодневной хирургии и начали заполнять бумаги. Вдруг ни с того ни с сего я стал дергаться и нервничать. Процедура еще даже не начиналась, а я уже чувствовал, что происходит что-то страшное.
Кен нервничает больше, чем я. Я раздеваюсь, накидываю больничный халат, запираю свою одежду, получаю идентификационный браслетик. Надо еще подождать. Молодой доктор-скандинав приходит, чтобы задать несколько вопросов. Он говорит, что будет ассистировать доктору Ричардсу. Его вопросы звучат вполне невинно. Лишь позже я поняла смысл каждого из них.
— Сколько вам было лет, когда у вас начались менструации?
— По-моему, четырнадцать. Чуть позже, чем у всех. (Женщины, у которых менструации начинаются рано, больше подвержены риску рака груди.)
— У вас есть дети?
— Нет, я даже ни разу не беременела. (Женщины, которые к тридцатилетнему возрасту ни разу не рожали, в большей степени подвержены риску заболеть раком груди.)
— У кого-нибудь в вашей семье был рак груди?
— Насколько мне известно — нет. (Почему-то я совершенно забыла — или моя память это блокировала? — что у сестры моей матери за пять лет до этого был рак груди. Ее вылечили. Женщины, у которых в семье болели раком груди, подвержены большему риску.)
— Опухоль болит? Болела когда-нибудь?
— Нет, никогда. (Злокачественные опухоли почти никогда не вызывают болевых ощущений.)
— Какое у вас настроение перед операцией? Если вы волнуетесь или вам страшно, мы можем дать вам успокоительное.
— Нет, это не нужно. Я отлично себя чувствую. (Согласно статистике, те женщины, которые больше всего бояться предстоящей лампектомии, с большей вероятностью не больны раком; те, кто спокоен, с большей вероятностью больны раком.)
— Вы ведь оба вегетарианцы? У меня есть такая теория: я могу определить это по цвету кожи.
— Да, оба вегетарианцы. Я стала вегетарианкой примерно в 1972 году, больше десяти лет назад. (Рацион, включающий животные жиры, — а именно на таком рационе я выросла — провоцирует рак груди.)
Проходит немного времени, и я уже лежу на спине на больничной тележке, и меня везут по коридорам, которые я различаю только по их потолкам.
Если есть выражение, противоположное «взгляду с высоты птичьего полета», то именно оно описывает тот способ восприятия, который будет доступен мне в ближайший час или около того. В операционном отделении оказалось на удивление холодно — так они делают его менее гостеприимным для бактерий. Медсестра принесла мне еще одну простыню — приятно теплую, словно ее только что вытащили из микроволновки. Я болтаю с сестрой, пока та делает необходимые приготовления: мне интересны все детали процедуры, я хочу, чтобы мне все объяснили. Она подсоединяет меня к кардиомонитору и объясняет, что он запищит, если уровень сердцебиения упадет ниже шестидесяти ударов. Я сказала, что уровень сердцебиения у меня немного ниже обычного, и она понизила уровень до пятидесяти шести.
И вот мы все — доброжелательная медсестра, симпатичный доктор-скандинав и мой старый знакомец доктор Ричардс — говорим о всякой всячине: об отпусках, коньках, велосипедах (нам всем нравится активный отдых), о наших семьях, о философии. Между моим ищущим взглядом и местом действия, моей правой грудью, воздвигается тоненький экран. Мне приходит в голову, что я могла бы подглядеть, что там происходит, в каком-нибудь зеркале, но потом я решаю, что из-за обилия крови я вряд ли что-нибудь увижу. Местное обезболивающее, которое мне заранее ввели в нижнюю часть правой груди, оказало свое воздействие, но из-за того, что доктор Ричардс делает более глубокий разрез, мне требуется еще несколько инъекций. Воображение рисует мне красочные, хотя, быть может, и неверные картины происходящего. Я настолько спокойна, что кардиомонитор несколько раз пищит, сигнализируя, что пульс опустился ниже пятидесяти шести ударов в минуту. Доктор Ричардс дает несколько советов относительно подкожных швов второму доктору, и на этом все заканчивается.
Но когда я слышу, как доктор Ричардс говорит: «Позовите доктора Н.», мое сердце неожиданно подскакивает. «Что-то не так?» — спрашиваю я; в моем голосе звучит паника, а пульс зашкаливает далеко за пятьдесят шесть ударов в минуту. «Нет-нет, — отвечает доктор Ричардс, — мы просто хотим позвать патолога, который ждет, чтобы посмотреть на вашу опухоль».
Я успокаиваюсь. Все прошло нормально. Я не могу понять, почему запаниковала минуту назад. Вот с меня снимают простыню, обмывают и сажают в кресло-каталку, чтобы отправить в обратное путешествие; теперь я чувствую себя менее беспомощной, чем когда неподвижно лежала на спине, но все так же теряюсь в одинаковых коридорах. Меня подвозят к столу дежурной медсестры и дают разные бумаги для заполнения. Я уже думаю о предстоящем завтра экзамене, когда появляется доктор Ричардс и спрашивает, где Кен. Я беззаботно отвечаю, что он в приемном покое.
Я понял, что у Трейи рак, в тот момент, когда вошел Питер и попросил дежурную медсестру отвести нас в комнату для приватных переговоров.
И вот несколько минут спустя мы втроем сидим в отдельном кабинете. Доктор Ричардс бормочет что-то вроде того, что ему очень жаль, но опухоль оказалась злокачественной. Я настолько шокирована, что застываю, как камень. Я не плачу. Спокойно, как это бывает при сильном потрясении, я задаю несколько умных вопросов, стараясь держать себя в руках и даже не смея взглянуть на Кена. Но когда доктор Ричардс выходит, чтобы позвонить медсестре, тогда и только тогда я поворачиваюсь и смотрю на Кена, охваченная паникой. Я захлебываюсь в слезах, пол уплывает из-под ног. Каким-то образом я выбираюсь из своего кресла и оказываюсь в его объятиях — и плачу, и плачу.
Когда приходит беда, с сознанием происходят странные вещи. Ощущение такое, словно окружающий мир превращается в тонкую папиросную бумагу и кто-то просто разрывает ее пополам у тебя на глазах. Я был настолько потрясен, что вел себя так, словно ничего не случилось. Я ощутил невероятную силу, силу, происходившую одновременно и от страшного потрясения, и от притупления чувств. У меня был ясный ум, присутствие духа и решительность. Как хладнокровно сформулировал Сэмюэль Джонсон, ожидание смерти невероятно концентрирует разум. Именно так я себя и чувствовал — невероятно сконцентрированным; штука лишь в том, что наш мир был только что разорван напополам. Остальная часть дня и весь вечер развернулись чередой застывших кадров в замедленном воспроизведении: четкие, наполненные острой болью кадры — один за другим — никаких фильтров, никакой защиты.
Остальное я помню какими-то обрывками. Кен обнимал меня, пока я плакала. Как глупо было даже думать о том, чтобы пойти сюда одной! Мне казалось, что следующие три дня я беспрерывно плакала, совершенно ничего не понимая. Доктор Ричардс вернулся, чтобы рассказать о вариантах лечения, говорил что-то про удаление молочной железы, облучение, имплантацию, лимфатические узлы. Он заверил нас, что и не рассчитывает, что мы как следует все это запомним, и готов повторить все это в любое время. У нас было от недели до десяти дней, чтобы все обдумать и принять решение. Пришла медсестра из Информационного центра по заболеваниям груди, принесла пакет информационных материалов и стала рассказывать что-то слишком общеизвестное, чтобы это было интересно; кроме того, мы были слишком потрясены, чтобы слушать.
Мне неожиданно захотелось на улицу, уйти из больницы, оказаться на свежем воздухе, где все снова встанет на свои места и где никто не носит белых халатов. Я с ужасающей силой почувствовала себя чем-то вроде бракованного товара, мне хотелось как-то попросить у Кена прощения. Вот он, этот прекрасный мужчина, который каких-то десять дней назад стал моим мужем, и вот выясняется, что у его новой жены — РАК. Словно кто-то открывает долгожданный подарок только для того, чтобы обнаружить, что прекрасный хрусталь внутри раскрошился. Это было так нечестно — взваливать на него эту тяжкую ношу в самом начале нашей совместной жизни. Казалось, что это потребует от него слишком многого.
Кен сразу же пресек мои мысли подобного рода. Он не заставил меня почувствовать себя глупой из-за того, что я так думаю. Он понял мои мысли и чувства и просто сказал, что для него все это не имеет никакого значения. «Я искал тебя целую вечность, и я рад, что теперь ты у меня есть. Все остальное не имеет никакого значения. Я никогда не оставлю тебя, я всегда буду рядом с тобой. Ты не бракованный товар — ты моя жена, мой друг и свет моей жизни». Он ни за что не отпустил бы меня одну, бессмысленно было бы даже думать об этом. Вот так. Не возникало никаких сомнений в том, что он будет рядом со мной, какой бы ни оказалась наша судьба, что и подтвердилось в последующие долгие месяцы. Что случилось бы, если бы мне удалось отговорить его идти со мной в больницу?
Помню, как я вела машину к дому. Помню, как Кен спрашивал меня, нет ли у меня чувства стыда за то, что у меня рак. Я ответила ему: нет, такое чувство даже не приходило мне в голову. Я не видела в этом какой-то своей непосредственной вины, скорее воспринимала как игру случая, естественную для современной жизни.
У каждого четвертого американца обнаруживают рак; у каждой десятой женщины — рак груди. Правда, обычно это случается в более позднем возрасте. Женщин моложе тридцати пяти даже не проверяют на рак груди. Мне было тридцать шесть; я едва-едва миновала эту границу. Никогда не слыхала, чтобы женщины с крупной, пышной грудью были больше подвержены риску заболевания. Впрочем, если до тридцати ты заводишь ребенка, это считается чем-то вроде защиты… не могу сказать, чтобы я прикладывала какие-то особые усилия в этом направлении, скорее просто плыла по течению. Можно лишь вообразить себе инструкцию по применению для девочек, которым суждено иметь пышную грудь. Если открыть алфавитный указатель и найти раздел «Грудь: меры безопасности», то там вместе с предостережениями относительно солнечных лучей и типов, которые хватают тебя за грудь в толпе, должен быть еще и следующий совет: «Рекомендуется использовать по прямому назначению до достижения тридцатилетнего возраста».
Мы вернулись домой в Мьюир-Бич только для того, чтобы столкнуться с трудной задачей отвечать на телефонные звонки, растянувшиеся на всю ночь.
Дома я села на диван, сжалась в комок и стала плакать. Слезы были автоматической, рефлекторной реакцией на слово «рак», реакцией единственно нормальной и адекватной. Я просто сидела и плакала, пока Кен звонил родным и друзьям и рассказывал им о страшной новости. Иногда я рыдала навзрыд, иногда у меня просто текли слезы; я была не в том виде, чтобы с кем бы то ни было разговаривать. Кен заходил и уходил, обнимал меня, говорил по телефону, обнимал меня, говорил по телефону…
Прошло немного времени, и что-то изменилось. Жалость к себе утратила свою остроту. Барабанная дробь в затылке — «рак-рак-рак» — стала не такой настойчивой. Слезы уже не приносили удовлетворения, как сладости, которыми ты объелся, и они потеряли свой вкус. К тому времени, когда Кен делал последние звонки, я была уже достаточно спокойна, чтобы немного самой поговорить по телефону. Это было лучше, чем сидеть на диване хлюпающим промокшим комочком. «Почему я?» — таков был вопрос, который вскоре потерял свою остроту. Его заменил другой: «Что дальше?»
Застывшие кадры сменяли один другой — медленные, болезненные, обнаженные. Было несколько звонков из больницы — и все с плохими новостями. Узелок был величиной в два с половиной сантиметра — довольно крупный. Это говорило о том, что у Трейи рак второй стадии, которая предполагает большую вероятность того, что затронуты лимфоузлы. Что еще хуже, согласно отчету патолога, клетки в опухоли были чрезвычайно слабодифференцированными (грубо говоря, это значит: очень злокачественными). На шкале от одного до четырех, где четыре означает самое худшее, у Трейи была опухоль самой скверной разновидности четвертой степени — агрессивная, трудноистребимая и очень быстро растущая, хотя на тот момент мы буквально ни слова из этого не понимали.
Несмотря на то что все происходило как при замедленной съемке, каждый кадр содержал столько переживаний и информации, что возникало дикое ощущение, будто все происходит одновременно и слишком быстро, и слишком медленно. Меня не оставляло чувство, что я играю в бейсбол: стою в перчатке, а несколько человек бросают в меня бейсбольные мячи, и я должен их ловить. Но в меня летит так много бейсбольных мячей, что они бьют меня по голове, по телу и падают на землю, а я стою с идиотским выражением на лице. «Стойте, ребята, не могли бы вы помедленней, чтобы у меня был шанс? Нет?..» Звонки с дурными новостями продолжались.
Я думала: ну почему никто не может позвонить и сообщить что-нибудь хорошее? Неужели всего этого недостаточно? Ну хоть бы откуда-нибудь лучик надежды! Каждый звонок обновлял во мне чувство жалости к себе: почему я? Я давала выход эмоциям и только через некоторое время после этого могла воспринимать новости хладнокровно, как простую фактическую информацию. Все идет так, как идет. У меня удалили опухоль размером в два с половиной сантиметра. Это агрессивная карцинома. Клетки очень слабо дифференцированны. Вот и все, что нам сейчас известно. Было уже поздно. Кен пошел на кухню заваривать чай. Мир наполняли тишина и успокоение, и на глаза мне снова навернулись слезы. Тихие слезы отчаяния. Все это правда, все это на самом деле, все это происходит со мной. Кен вернулся, посмотрел на меня. Он не произнес ни слова. Он сел, обхватил меня руками, и мы стали смотреть в темноту, ничего не говоря.