Тут-то и раздался тот первый крик.
За ним последовал второй, третий.
Обстановка накалилась до предела. Не совершил ли он, сам того не ведая, роковую ошибку? Он хотел приютить нечто неодушевленное, дорогую сердцу реликвию, а утром отправить ее на ремонт, но реликвия оказалась бомбой, которая вот-вот взорвется и разнесет на куски весь дом.
Он босиком побежал на кухню. Там по-прежнему было темно, но уже с порога ему ударил в нос резкий, удушливый, кислый запах. Он протянул было руку, чтобы включить свет, но застыл на месте, не притронувшись к выключателю: в тесной кухне раздался громкий стон, пронзивший все его существо десятками острых, отравленных игл. Это не был крик боли, это вообще не был звук, это было нечто осязаемое, материальное, исходящее из глубин распадающейся плоти, невыносимое для слуха.
В ужасе он включил свет. Он не сразу увидел Фахми. Простыни, которые ему постелили, были смяты и изорваны, в кухне все было перевернуто вверх дном, повсюду валялись солома и перья от растерзанных веников и метелок. Пол, дверца холодильника, белые столики были заляпаны пятнами крови, выпачканы желтоватыми подтеками. На кухне стояло зловоние, здесь словно происходила кровавая битва между безоружным человеком и могучим незримым врагом. В душераздирающих криках звучал ужас человека перед этим таинственным врагом, который наносит ему сокрушительные удары.
Аль-Хадиди еще раз оглядел кухню, как оглядела бы ее жена, и ясно понял, что произошла трагедия, какой он не мог даже вообразить. Он поискал взглядом Фахми и увидел, что тот втиснулся меж двух кухонных столиков. Он был совсем нагой, если не считать рваной майки. Голова его судорожно дергалась, пустые, остекленевшие глаза лихорадочно блестели и, казалось, готовы были вылезти из орбит. Всем своим существом он исступленно тянулся куда-то вверх, но, видимо, сознавал, что спасения нет. Рак мочевого пузыря вызывает мучительные боли, когда скопившаяся моча вторгается в каналы, пораженные опухолью. Мельчайшая капелька причиняет такие страдания, что больной, будь он даже огромным, толстокожим, как слон, лезет на стенку, царапает землю ногтями, надрывается от крика. Выносить эту боль — выше человеческих сил. Для людей она нестерпима. Нервы их не выдерживают такой пытки…
Он вытащил Фахми из его убежища. Тот все дергал головой и корчился, словно стремясь вырваться из тисков боли. Он не замечал аль-Хадиди, не знал, где находится, не видел ничего вокруг, весь поглощенный происходящим внутри его. Он то вскакивал и вытягивался во весь рост, то падал на колени, ползал на животе, приседал на корточки и вскакивал вновь. Он разевал рот в крике и, чтобы заглушить этот крик, затыкал рог рукой, подушкой, веником, впивался в них зубами. Руки и губы его были искусаны, кровь стекала на пол, смешивалась с едкой желтой мочой.
Аль-Хадиди почувствовал отчаянное удушье и неодолимое желание бежать прочь, проклиная и себя, и своих земляков, и тот злополучный день, в который ему суждено было родиться на свет, чтобы до конца жизни нести на себе заботы своей деревни, бремя ее бедности, болезней, всю ее боль и грязь. Но что толку бежать, кто услышит его проклятия и ропот?! Он не может заставить Фахми замолчать и не метаться по кухне. Для этого нужно средство унять боль, которая внутри у Фахми, смирить дьявола, раздирающего ему внутренности.
Он услышал быстрые шаги в гостиной, испугался, что жена увидит весь этот ужас, торопливо потушил свет и пошел в спальню. Он столкнулся с Афат на полпути.
— Ты… ты что там делал?
— Сказал ему, чтоб он замолчал.
— А если он не замолчит?
— Замолчит…
«А, а-а, а-а-а, а!»
Перепуганная, она кинулась в спальню, он поспешил вслед за ней. Едва замер крик, она обернулась, глядя на него в упор, готовая разразиться истерикой. Но он опередил ее, успел, хотя она вырывалась и отталкивала его, обхватить ее руками. Сам едва держась на ногах, он признал очевидную истину, согласился, что был не прав, что не следовало этого делать и он просит прощения; пускай же она простит его и поможет найти какой-то выход; раз уж они оказались в столь ужасном положении, остается только терпеть. Почему бы ей не спуститься в комнатку бавваба и не прилечь там? Стыд и срам, ведь уже два часа ночи! Лучше уж я пойду к маме. Как, сейчас? Но я не вынесу этого. Ну пожалуйста, ради меня… нет, не могу. Умоляю тебя. Я совершил ошибку и прошу прощения. Помоги же мне, потерпи немного. Боже, но как можно это терпеть?! Как можно терпеть?!
«А-а, а-а-а, а-а-а-а, а, а!»
— Ох, мамочка, я не могу, не могу!
«Ух, ух, ух… А-а-а-а-а!»
— Что это? Это не человек! Это ифриты! Джинны! Спаси меня, мама, я схожу с ума!
Мало-помалу аль-Хадиди начал чувствовать, что связь его с этой спальней, с женой, которую он держал в объятиях и пытался успокоить, с домом, со всей его жизнью ослабевает и распадается, что сознание его словно тонет в тихих, спокойных водах озера, но при этом ловит малейший звук, малейшее движение Фахми.
«О-о-о-о-о-о-о-о… А-а-а-а-а-а-а-а…»
Боль, очевидно, все усиливалась. Помоги ему, милосердный боже!
«Уа-уа-уа-уа-уа-уа-уа…»
К крику, доносившемуся из кухни, присоединился тоненький детский плач из соседней комнаты. Едва заслышав его, Афат резким движением освободилась из рук мужа и побежала в детскую. Ее малыш, ее единственный сыночек уже шел ей навстречу, плакал и звал маму. Она подхватила его на руки, отнесла в спальню и гневно, со злостью крикнула мужу:
— Слушай, ты должен сейчас же, сию же минуту выгнать его вон. Пускай ночует где угодно, только не здесь. Ты же видишь, мальчик весь дрожит.
— Афат, прошу тебя… Я же все тебе объяснил: этот человек так много для меня значит, не могу я его прогнать.
— Он для тебя важнее меня и нашего Фахми?
— Нет, но все же… Достаточно сказать, что я назвал нашего сына в его честь. Он единственный, кого я знаю и люблю с детства.
— Ты его выгонишь, иначе я уйду из дому.
— Чего ты хочешь? Чтобы я стал на колени и умолял тебя потерпеть? Сейчас я вызову доктора, он даст ему наркотическое средство, уймет боль…
Аль-Хадиди вызвал «скорую помощь». Он не удивился, когда врач сказал ему, что в подобных случаях наркотик действует слабо и обычно не утоляет боль. При такой форме рака боль оказывается сильнее наркотиков и всех успокаивающих средств, известных людям.
И все-таки врач приезжал не зря, он дал снотворное жене аль-Хадиди. А вскоре уснул, прильнув к матери, и маленький Фахми.
Наконец он остался один, слушая крики, исторгаемые из глубин страждущего человеческого существа. Врач был прав, наркотик не оказал сколько-нибудь заметного действия. Теперь главное — чтобы к нему самому вернулось то душевное состояние, в котором он пребывал перед тем, как проснулся сын и взбунтовалась жена. Он знает и помнит это состояние. Оно и сейчас где-то тут, совсем рядом, но рассеивается и ускользает прочь. Он где-то посередине между тем, особенным, и обычным своим состоянием.
«А-а-а-а-а… О-о-о-о-о…»
Он почувствовал смутное умиротворение. Голос, проникая в сокровенные глубины его души, действовал на него живительно, достигал того отдаленного уголка, где скопилась собственная невысказанная боль. Боль сливалась с болью. Это был язык человеческого нутра, язык боли. Он выражает муку, жившую в нем, в аль-Хадиди. Вот уже много лет, как ему хочется выйти на площадь ат-Тахрир и, собрав все мужество и все силы, громко закричать, давая выход своей боли, как кричит сейчас Фахми. Но всякий раз ему не хватает решимости, он боится, что люди станут смеяться над ним, назовут его сумасшедшим. И он подавляет в себе этот порыв, подобно многим другим желаниям, загнанным в глубь подсознания.
«Ааааааа… Ооооооо…»
Только сейчас изведал он до конца собственную свою муку. Она ужаснее, чем боль и страдания Фахми. Разница в том, что у него в отличие от Фахми нет права на сострадание людей. Никто не поверит ему, если он закричит от мучительной, вечно подавляемой душевной боли, которая не находит выхода и от этого усиливается стократ.
Теперь, когда он остался наедине с собой, со своей душевной мукой, он может заглянуть в глубину своего «я» и спросить: что же его мучит? Он достиг всего, о чем только мог мечтать. Все его грандиозные жизненные планы осуществились. Он примерный муж, семьянин, счастливец, окруженный со всех сторон вниманием, любовью и уважением; так откуда эта мука, столь невыносимая, что он завидует Фахми?
Интересно, что бы он делал и чувствовал, если бы жизнь его сложилась, как у Фахми? Если бы у него не было возможности закончить образование, этой возможности, которую обеспечил ему отец, сборщик налогов? Он помнит, как посмеивались над ним товарищи, когда он шел платить за учение: «Чем это ты платишь, уж не казенными ли денежками?» Что было бы, если б отец забрал его из школы и ему пришлось бы крестьянствовать? Рассуждая последовательно, аль-Хадиди следовало бы целовать отцу руки, припасть к его ногам. Что такое Фахми перед ним? Да, перед ним, который, несомненно, принадлежит к почетной верхушке, к лучшим из лучших, полон здоровья, пользуется всеми правами, не испытал на себе даже малейшей несправедливости? Что такое Фахми, которого бедность лишила разума, превратила в одного из миллионов невежественных феллахов. А бильгарциоз довершил начатое, разрушив его тело. Теперь он мертв, ведь жить ему остается считанные дни. Жизнь его была убога, а страдания — беспредельны. Если бы все это случилось с ним, аль-Хадиди, любопытно, что сказал бы он тогда о своей пресловутой «боли», о своих страданиях?
И аль-Хадиди, не колеблясь, ответил себе: я был бы счастливее.
Почему? Дело не в том, богат ты или беден, получил ты образование или нет. Дело в том, жив ты или мертв. Фахми, несмотря ни на что, был жив, поистине жил. А вот аль-Хадиди не жил. Между тем жизнь, какая она ни есть, в миллион раз лучше смерти, даже если мертвец облачен в изящный саван, занимает высокие посты и счастлив в семейной жизни.
Ты жив, а я мертв, и это не просто игра слов. Это истина. Единственное мерило жизни — чувствовать себя живым. Я же этого не чувствовал и не чувствую. Я живу, словно решаю сложную математическую задачу, стремлюсь достигнуть желанной цели. А когда я достигаю этой цели, я не становлюсь счастливее, потому что передо мной снова все та же задача.
Фахми страдал от бедности и нищеты. Но он работал вместе с другими и смеялся с ними вместе. Они советовались друг с другом о своих делах, ездили на базар, радовались лишнему пучку редиски к обеду. И никто из них не ел в одиночку, ибо поесть — не значит просто утолить голод, набить брюхо. Еда — это ритуал, совершаемый совместно. Люди угощают друг друга, обмениваются шутками, и каждый ощущает себя словно на маленьком празднике. Они делают это безотчетно, не задумываясь над смыслом всяческих мелочей, которые наполняют их жизнь и дают каждому повседневное чувство обновления, чувство, что он живет, и жизнь, как бы трудна она ни была, все-таки прекрасна.
Всю жизнь я бежал, не переводя дыхания, чтобы, как говорится, достичь высот. Я должен был все время взбираться вверх. Поэтому я сходился с людьми и дружил с ними не для того, чтобы наслаждаться общением и дружбой. Важно было лишь одно — как быстро они продвигаются вверх. Они должны быть проворнее тех, с кем я общался прежде. И я поддерживал отношения с ними до тех пор, пока они поднимались по социальной лестнице с достаточной скоростью. А когда я чувствовал, что они начинают отставать, я покидал их и сближался с другими или шел один, дабы никто не путался у меня под ногами. И я ни разу не остановился, чтобы помочь отставшему или протянуть руку хромому. Я считал, что это не моя вина, если один отстал, а другой родился хромым. Я все ускорял и ускорял движение и знал, что начну жить, лишь когда достигну цели. Но этому не было конца. После университета я сказал себе: надо работать. Потом сказал: надо получить степень доктора. Потом — звание профессора. Поняв, что на это потребуется много времени, я перешел работать в фирму. Я сказал себе: вот уж, когда женюсь… А после женитьбы сказал: начну жить, когда появятся дети. А когда родился сын: надо его вырастить. Так я и бегу неведомо куда. Безостановочный бег стал самоцелью. Я уподобился человеку, который принимается копить деньги, чтобы увеличить свое состояние, и говорит себе, что начнет жить, когда скопит одну тысячу. А скопив одну, начинает копить вторую и третью, и так далее, пока не забудет свою первоначальную цель и не превратится в скупца и выжигу, помышляющего лишь о накопительстве…