Итак, в одном углу письменный стол и полки. В противоположном углу, подальше от окон, широкая, под темным покрывалом тахта. Около стены, влево, диван, а около дивана низкий продолговатый стол, на котором припасены теперь два прибора, тарелка с хлебом, да еще вот ваза с тюльпанами.
— Я здесь не живу совсем. Квартира пустует. Если ты захочешь когда-нибудь подольше пожить в Варшаве, можешь располагаться. Гостиницы очень дороги, а у меня — живи сколько хочешь. Конечно, не центр, но на автобусе пятнадцать — двадцать минут.
Я захватил с собой армянский коньяк, однако Алиса поставила бутылку польской водки и белое вино. Под зеленый салат, а потом и под борщок, который, надо сказать, удался Алисе, мы выпили, но водка шла как-то мимо, не долетая до цели.
— Ну что тебе сказать? — Алиса сама заговорила, видит бог, я не расспрашивал ее ни о чем, было достаточно ее самой и ее квартиры, чтобы составить себе представление о ее теперешней жизни. — Наверное, интересно, как я живу… Как я жила с тех пор? У меня вырос сын, но я одна. Конечно, я могла бы пойти к этому парню на поклон. В свое время, конечно. Но ты знаешь, я не так устроена. Я — полька. Потом-то он приходил несколько раз, но было поздно, предательство длится одну секунду, но оно навсегда… Работала в Обществе польско-советской дружбы. Пришлось уйти. Сейчас живу у матери, в маленьком городке, под Люблином, почти у вашей границы. Учительница… Преподаю русский язык и литературу.
Она рассказывала о себе, выкладывала те или другие сведения, а сквозь слова, сквозь мимику и жесты вопило одно-единственное слово — одинока, одинока, одинока!
— Теперь у меня проблема. Надо бы переехать мне в Варшаву, в эту квартиру. Но мать тоже привыкла, чтобы я жила с ней, и больно оставить ее одну. Перевезти ее сюда? Тесно. Сын вырос. Да и затоскует мать по своему дому, по своему городку. Уеду я в Варшаву — мать одинока. Оставаться мне там — я одинока. Такая вот неустроенность. А жизнь почти прошла. Ну ладно. Это грустная тема. Я помню все, что ты мне читал тогда в общежитии. Тогда я впервые поняла русское слово, его поэзию, силу. Прочти мне опять вот это… Помнишь Полонского… Он едет, а ямщик не поет. Нет песни про черный день.
— Ну и память! Неужели я тогда читал тебе Полонского?
— Еще как читал! Я даже помню конец: «Про черный день нет песни у меня».
«Так уж и нет» — хотелось сказать мне. Или вовсе теперь ничего не значит для нее, что выходят новыми изданиями стихи поэта и в каждом новоизданном томике поэма с коротким названием, и название это — ее имя, она сама?
В последнем, пятнадцатом этюде, совершенно вздорном по своей главной мысли, поэт развивает излюбленную тему о том, что человек есть определенная комбинация электронов и что случайно точно такая же комбинация может когда-нибудь повториться.
«Да, я родился, проживу до ста, Чтобы затем навсегда умереть. Но я — электронов случайная доза, А эта случайность возможна и впредь. Вечность — это не только время. Это возможность у нас на земле Любой структуры, любого явления, Структуры Алисы в том числе. Еще ты не раз повторишься, Алиса. Войдешь в грядущую суть наших дней. Всем чутьем материалиста Я чувствую правду догадки моей».
Насчет электронов, конечно, вздор, думал я. Но последнее предположение насчет двадцати лет, пожалуй, правильно. Разве нам не было тогда, в общем-то, по двадцать? И мы действительно не полюбили друг друга. Вот если бы в тебе пылал теперь тот самый, синий юношеский огонь и встретился бы тебе поэт с приопущенными веками, за которыми накопилось кое-что за пятьдесят-то один год…
Я просидел у нее еще часа два. Мы выпили не спеша вино, потом она сварила кофе, потом начались сумерки. Над тахтой загорелась медовая лампочка.
— Стоянка такси далеко ли от дома?
— Я тебя провожу.
Оказалось, стоянка недалеко. Некоторая напряженность, которая чувствовалась в Алисе весь день, исчезла.
— Ну вот. Хорошо. Прекрасно, — говорила она все время про себя, но так, что я слышал. — Так лучше. Чудесно. А вот и такси. Мой адрес у тебя теперь есть.
— Но ты же здесь не живешь.
— Я приезжаю раз в месяц и беру почту. Ну вот, прекрасно. Хорошо. Все хорошо. Так лучше…
Я помахал ей из тронувшейся уже машины, и она тоже помахала мне. Она улыбнулась. Трещинки в уголке рта теперь не было видно, потому что по-настоящему смеркалось. Вечер вдруг оказался пустым. В кино, наверное, придется сходить. А что она будет делать целый вечер в своей квартире?
На мгновение у меня проснулось желание попросить таксиста повернуть обратно на ту стоянку. Но, зная Алису, я знал, что этого не стоит делать. Алиса — полька и не приняла бы этого жеста, даже если бы он исходил от такого давнего друга, каким был я.
В центре Варшавы, у подножия Дворца культуры и науки, во многом определяющего сейчас силуэт польской столицы, а проще говоря, у подножия высотного дома, построенного в пятидесятые годы по типу московских высотных домов, шумела книжная ярмарка.
Эти ярмарки ежегодны в Варшаве, но сначала их устраивали в Лазенках, в том замечательном парке, где стоит памятник Шопену и где каждое воскресенье на открытом воздухе для всех посетителей парка звучит шопеновская музыка. Ставят под сенью памятника рояль, ну, микрофоны, конечно, и прославленные польские и европейские пианисты дают концерты.
Между прочим, этот раскрытый концертный рояль с пианисткой, сидящей за ним, расположен около постамента так продуманно, что служит как бы дополнением памятнику и, более того, объясняет позу самого великого композитора.
Шопен, как известно, изображен сидящим. Он сидит и левым ухом к чему-то прислушивается, а правой, вытянутой в сторону рукой словно бы дирижирует. Не дирижирует в полном смысле слова, как дирижер за пюпитром и с палочкой, но все же показывает рукой, где сделать пианиссимо, чутко прислушивается, а рукой велит: тише, тише, тоньше, нежнее, тише… Так вот, эти его жесты, это его прислушивание, напряженная мимика повисают в воздухе, пока нет столь удачного поставленного рояля и пианиста за ним. А когда они есть, монумент оживает. Теперь голова Шопена повернута к пианисту, левое ухо слушает живую музыку, а рука направляет: тише, нежнее, тоньше…
В этих-то Лазенках и устраивали сначала ежегодные книжные ярмарки. Но потом вовремя увидели, что массовое скопление народа вредит парку, и книжный базар перенесли в центр города. Там Дворец культуры, асфальт, но все же и деревья, под сенью которых устанавливаются временные фанерные киоски. На киосках обозначены названия издательств: вон «Пив» (Piv), торгующий книгами, переведенными с разных языков, вон Краковское литературное издательство, вон «Пакс» (Pax)… А там еще продают свою книжную продукцию Лодзь и Познань, Катовицы и Вроцлав, Люблин и Гданьск.
Люди гуляют по аллеям небольшого сада, люди толпятся около книжных киосков, многие приходят с детьми. Тут же с лотков торгуют поэтому сластями, игрушками, мороженым и еще одной детской забавой, которой я не встречал нигде, кроме Варшавы. Как-то они смешивают молоко с сахаром, как-то при помощи несложного приспособления (горячий металлический валик) у них получаются тонкие молочно-сахарные нити, подобие ваты. Эту вату они ловко наматывают на палочку, и вот ребенок уносит на палочке ком снежной ваты величиной со свою голову, на ходу облизывает ее, и вата во рту опять превращается в молоко и сахар, но только прибавляется к ним жженый привкус.
Союз польских писателей пригласил на открытие книжной ярмарки маленькую писательскую делегацию из Москвы. По такому-то поводу я вновь оказался в Варшаве после десятилетнего перерыва.
Я говорю — перерыва, — потому что десять лет назад мне как-то везло на поездки в Польшу и я ездил туда четыре раза подряд то по линии Общества польско-советской дружбы, то по приглашению издательства, то по линии того же Союза писателей. Я, правда, нацеливался тогда на книгу о Польше, и эти поездки были для меня очень кстати. Но потом, как говорится, расположение звезд переменилось и книгу пришлось отложить, и приходится говорить теперь, что я приехал в Польшу после десятилетнего перерыва.
Город, в котором давно не был, вспоминается смутно, основными слагаемыми, которые успели в свое время произвести впечатление: отель «Бристоль», Старо Място, Краковское предместье, Висла, мост Понятовского через нее… Кажется, что все нужно будет узнавать заново, знакомиться с городом опять от улицы к улице. Но оказывается, как только приедешь в город, так сразу все и вспомнится, будто не уезжал. Будто зажигаешь свет в полуосвещенной комнате. И даже не в полуосвещенной, а совсем темной, в которой только по памяти знаешь о расположении мебели и вещей. Входя в нее, собираешься шарить руками, чтобы на что-нибудь не натолкнуться, но вот оказывается, что как только вошел, сразу механически включается свет и все, оказывается, совпадает с предполагавшейся, сохранившейся в памяти обстановкой.
Тем не менее моя задача на улице Злотой оказалась сложнее, чем можно было предполагать.
Открытие книжной ярмарки состоялось. Я побродил-побродил от киоска к киоску и пошел в обход громоздкого Дворца культуры, по зрительной памяти отыскивая тот перекресток, от которого должна начинаться улица с коротким и красивым названием — Злота… Золотая улица. Хотя я, правда, не знаю, за что ее наградили таким названием. В те, десятилетней давности, времена она была длинна и пустынна. По сторонам кое-где торчали уцелевшие от войны руины, а кое-где зияли пустыри, на месте, где руины успели разобрать. А там половина дома отрезана и открылась взглядам стена, которая некогда была внутренней. А там еще один полуразрушенный краснокирпичный, почерневший от городской копоти дом.
Но вдалеке, если идти от центра города, ближе к концу улицы стояло новое многоэтажное здание, серое, бетонное, с множеством окон и балкончиков. Новый жилой дом, единственный новый дом на всей улице. В этом доме на верхнем (девятом? или восьмом?) этаже жила Барбара. И улица называлась Злотой. Все это я помнил, но зато не помнил больше ничего: ни номера дома, ни квартиры, ни телефона. Как бы в насмешку над забытым адресом лежала у меня в кармане довольно примитивная небольшая плоская железка — ключ от лифта. В доме на Злотой улице такой уж порядок. Лифт вызовешь, а открыть его нельзя, открыть можно только своим ключом. У жильцов у всех, конечно, свои ключи. Мне же приходилось либо звонить в чужую квартиру около лифта и просить, чтобы открыли (чего я ни разу не сделал), либо подниматься пешком по узкой лестнице на девятый (или седьмой?) этаж. В конце концов Барбара дала мне тогда запасной ключ, который я, уезжая в Москву, забыл вернуть. По случайности он провалялся у меня в столе десять лет. Собираясь в новую поездку в Варшаву, я взял ключ с собой, и вот теперь он лежал у меня в кармане плаща, а вернее, в ладони, потому что я шел не торопясь — руки в карманы.
Адреса нет, а ключ есть. Ладно, чего там. Пустынная улица Злота. В конце ее новый дом. Его видно издалека. Нельзя не найти. Сейчас пойду и найду.
Но, может быть, следует объяснить (пока я иду до улицы Злотой, как писали в старину), кто такая Барбара и что нас сблизило в те давние времена немножечко больше, нежели ее же и остальных моих товарищей, входящих в состав делегации. Все просто. Нас было четверо, а Барбара была у нас переводчицей, гидом, ездила с нами по всей Польше, мы, естественно, с ней все подружились.
В моем гостиничном номере висела небольшая застекленная гравюра. Сначала я ее не замечал и, вероятно, не запомнил бы, как все другие картинки, забытые мной в многочисленных гостиничных номерах, в каждом номере по картинке. Но однажды я прилег на диван полежать и все смотрел на гравюру, и до того досмотрелся, что она мне понравилась.
Весь лист залит сплошь черной краской. Белыми тонкими линиями на этой черноте обозначены высокие своды готического костела. По белым линиям видно, что это интерьер костела, но никаких других подробностей художник не посчитал нужным изобразить. В левом нижнем углу белыми же тонкими линиями по черноте — коленопреклоненная молодая женщина. Она опустила голову и закрыла лицо ладонями. Больше ничего. Активный черный цвет и несколько белых линий. Коленопреклоненная женщина и основные линии внутренности готического собора, колонны и своды. Женщина маленькая по сравнению с квадратной колонной, у подножия которой она стоит. В левом нижнем углу картины. Картинка мне вдруг понравилась.
Надо сказать, что тогда я только недавно получил наконец квартиру, стены не были еще перенасыщены разными висящими на них картинами и вещами, они еще как бы просили повесить на них что-нибудь. Коленопреклоненная женщина, одинокая в пустынном готическом соборе (очевидно, недалеко от входа в собор, как вошла, так сразу и опустилась на колени и закрыла лицо ладонями), мне понравилась, и я стал думать, как бы эту картинку сделать своей. Чтобы украсть — не могло быть и речи. Но все в те более молодые годы казалось доступным, возможным, легким. Не может быть, чтобы такая сила желания осталась безрезультатной!
Я обратился к пани Барбаре и попросил ее вступить в переговоры с администрацией отеля. Ну сколько может стоить эта картинка? Если дорого — отступимся. Но едва ли. Не Рембрандт же это, в конце концов!
Барбара через два дня сообщила мне, что купить «Молящуюся женщину» нельзя, но что она, Барбара, попробует узнать, кто художник и когда жил. Еще через день она сказала:
— Все в порядке. Я нашла. Его зовут Ричард Россальский. У меня уже есть телефон и адрес.
Так мы, отделившись от делегации (остальные пошли на стадион смотреть футбол, и, значит, ничего им переводить было не нужно), отправились к пану Россальскому, автору понравившейся мне картинки.
Как художнику, отнюдь не избалованному известностью и вниманием, пану Россальскому было приятно, что кто-то заметил его работу в гостинице, и не только заметил, но и захотел непременно иметь. Вдвойне ему было приятно, что этот «кто-то» не стал гоняться за модными картинками с какой-нибудь выставки, а предпочел членораздельную живописную речь дикому и невнятному бормотанью, а то и просто истерическому вою современных крайних авангардистов.
На эти выставки мы успели уже насмотреться. Например, так: картон, и к нему приклеены жженые кружева. Кое-где набиты гвоздочки. Эти гвоздочки то располагаются кучками, то вереницами. Потом опять — жженое кружево. А один выставил картон, разделенный на равные клетки. В каждой клетке проволокой укрепленный какой-нибудь пустяковый предмет: пробка от флакона духов, пуговица, пустая катушка из-под ниток, обломок зубной щетки, использованное бритвенное лезвие. А один положил большой картон около порога в своей квартире, а перед картоном укрепил фанеру, на которую выдавливал из тюбиков разные краски. Каждый входящий в квартиру наступал сначала на краски, потом на картон. Через неделю художественное произведение художник посчитал законченным и выставил его для всеобщего обозрения.