Гений вчерашнего дня - Иван Зорин 18 стр.


И вспомнил Туречину, где стоял его полк: голые места, дикие народцы, их босых скакунов и храбрость до первого залпа. «Не балуй! — крикнул он по-испански. — А то живо к исправнику!» Пастухи упёрли в бок шляпы, прожигая насквозь глазами. Но ножи достать не решились. «Розог бы надо… — думал, отъезжая, Илларион Евграфович. — Культура не грибы — от дождя не вырастет…»

По бокам, конвоем, тянулись сугробы. У Иллариона Евграфовича защекотало в носу. Поёрзав, он залез в карман и успел чихнуть в платок. Книга упала. Он полистал её с полчаса, но прежнего места уже не нашёл.

«Какая, однако, толстая…» — пробормотал он. Матвеич затянул «ямщика». «Жизнь — долгая песня, — подумал Илларион Евграфович, — в юности её поёт страсть, в старости — немощь…» И сквозь дрёму ему стало чудиться, будто он, как Всевышний, лепит из глины Матвеича. Сердце, печень, драный зипун. Вот копной нахлобучил ему седой парик, подвёл дёгтем ресницы, перекосил глаза и бычьей кровью нарумянил щёки. Пристегнув Матвеича к вожжам, он потянулся за кальяном, любуясь на свою работу, когда вдруг почувствовал, что и его самого кто-то лепит в своём сне, как лоскутное одеяло, сшивая из кусочков теней, отделяет от сумрака, дёргая за уши, как морковь.

Илларион Евграфович заклацал, было, зубами, но стука не услышал. И тогда с болью унижения понял, что и сам он только призрак, который видится во сне кому-то… «Ну уж дудки, — затопал он затёкшими ногами, — я своего отца знаю!» «Это мороз кусает…» — тёр он красневшие под воротником уши. Брызнул рассвет. Теперь он ел в трактире уху, и стерляжья башка, мутно скосив зрачки, вдруг повела скулами и зашипела по-испански: «Ну что, дядя, съел?»

За окном прокукарекал петух. Но Илларион Евграфович после отставки любил понежиться, и в его деревне давно перерезали всех горластых петухов. И тогда он понял, что так и не проснулся, что его предыдущий кошмар, как в матрёшке, был запрятан в другом сне. «Лезет же в голову… — выругался он, снимая рукавицу и сморкаясь с саней. — А всё книжка…»

Однако, открыв на середине, стал читать дальше. На тайной вечере заговорщики отливают пули для губернатора.

Но среди них предатель. Он выдаёт товарищей и, погибая, становится героем. «И что тут удивительного, — кашлянув в кулак, погладил бороду Илларион Евграфович, — присягу нельзя нарушать. А бунтовщикам — виселица…» Он уже жалел денег и на чём свет поносил всех греков и евреев.

«Любой пасечник лучше загнёт, — вертел он в руках книгу.

— Не иначе Синичкин всем головы заморочил…» На повороте сани дёрнулись, накренились. Матвеич чуть было не слетел с козел, а Илларион Евграфович выронил книгу.

«Держи ровнее! — заорал он. — Я же читаю…» Стряхнув снег, он захотел всё же разобраться, почему предатель стал героем, но прежней страницы опять не нашёл. «Ну и ладно, — плюнул он, — буду читать наугад…» Прижав к колену, затрещал страницами, будто карточной колодой, и невзначай откинул ногтем. «Илларион Евграфович Дыдыш-Болтянский ехал в родное поместье, — открылось ему. — Скрипел наст, верхушки деревьев кололи солнце, а кучер залихватски пощёлкивал кнутом…» Илларион Евграфович ущипнул себя за щёку и, не почувствовав боли, решил, что отморозил. «Это уж совсем скучно, — подумал он, — что тут можно вычитать, когда к вечеру буду в Таракановке…» И стал представлять, как разотрёт щёку водкой.

Они всё крутили и крутили, вёрсты налипали на сани, а по сугробам хохотали бесы. Книга Иллариону Евграфовичу уже порядком надоела, он стал зевать и теперь видел, будто в театре играет Гамлета. Вот является тень короляотца, вот на его плече рыдает Офелия, а за занавеской, похожий на Матвеича, хитро щурится Полоний. И вдруг Илларион Евграфович замечает, что из тёмного зала ктото одного за другим отзывает актёров, снимая их со сцены, будто шахматные фигуры. Спектакль сокращался, как шагреневая кожа, по краям которой были написаны роли, и, наконец, Илларион Евграфович остался один.

«Быть или не быть?» — замер он на краю сцены и развёл руками, как огородное пугало. «Не быть…» — глухим эхом донеслось из темноты. И Иллариона Евграфовича охватил ужас. Он вдруг догадался, куда исчезали персонажи: они умирали раньше срока потому, что за спиной Шекспира стоял другой автор, водивший его пером…

Илларион Евграфович чертыхнулся. Он уже не решался читать подряд, а выхватывал теперь отдельные предложения, как это делают девицы, гадая на святках. «Когда Бог создавал время, Он его создал достаточно», — попалось ему. «Когда покос, у меня так лодыри зубоскалят », — рассмеялся Дыдыш-Болтянский. Но на него накатили вдруг странные мысли. Ему стало казаться, что он едет внутри гигантского яйца, скорлупа которого блестит, как снег, и никогда не доберётся до своей Таракановки.

«Быть может, жизнь — это лабиринт, построенный вовсе не для нас, — наткнулся он в книге, — а в чужом доме напрасно искать дверь…» «Ну уж кукиш! — опять рассмеялся Илларион Евграфович. — Чай, к себе еду…» Однако ему было не до смеха. Чтобы узнать концовку, он захотел вернуться к рассказу о себе, слюнявя пальцы, судорожно комкал бумагу, но только насажал мокрых пятен. Тогда он уткнулся в заплатку на спине Матвеича, окликнуть которого не решился. Ему стало страшно. Он вдруг понял, что тот давно сбился и, боясь признаться, везёт его теперь, не разбирая куда.

«Судьба не бывает прямой, она всегда петляет, прежде чем привести на кладбище», — каркнула книга. Раньше бы он пропустил это мимо. Состроив друг другу рожу, так философствовали на сеновале его крепостные Андрей Фадеев и Фаддей Андреев, которых он вечно путал. «На то церковь есть, — грозил он им пальцем, — а самим мудрствовать всё равно, что таращиться в чулане…»

Но теперь густели сумерки, снег лепил полозья, и глаза слепли от метели.

На минуту ему стало жаль себя, он вообразил разгорячённое лицо Синичкина, пересуды в дворянском собрании и притворные вздохи дворни. «Барин-то, барин…» — запричитают деревенские бабы, а салонные дамы всхлипнут, опасаясь за напудренные носы. И Илларион Евграфович подумал, что весь мир — Туречина, где, как собаки, то грызутся, то лижутся…

Повисли звёзды. Но букв было уже не разобрать, как макушки Матвеича. У Иллариона Евграфовича посинели губы, а в усах путались сосульки. От холода у него не попадал зуб на зуб, но стука он не слышал. «Будто призрак », — подумал он и швырнул книгу в снег.

Замёрзшего Матвеича нашли только весной. Труп обгрызли волки, но его опознали по дырявому тулупу. Иллариона Евграфовича не нашли вовсе. Поползли слухи, будто он заблудился в книге, отыскав всё же рассказ о себе. Ведь прежде, чем приехать, он должен был прочитать о своём приезде. А прежде, чем дочитать — приехать…

Одни следуют Библии, другие — Корану. Для Марата Стельбы такой книгой стал отрывной календарь.

Ему уже била седина в бороду, а он всё не знал, как жить: думал больше, чем делал, и ходил, как тень.

Долгими зимними вечерами Марат изучал философию и сравнивал религии, пока однажды за деревьями ни разглядел леса. «Христианину уготована нирвана, а буддист попадёт в Царство Небесное, — произнёс он вслух открывшуюся ему истину. — Главное не чему поклоняться, а как!»

И взял в путеводители ежедневник.

Он предпочитал карманное издание, которое помещалось синицей в руке, обещая журавля в небе. На передней стороне каждого листка значилась дата, фаза луны и заход солнца, а на обратной — указания на день. На самом деле календарь содержал разную смесь — от поваренных рецептов до исторических памяток, — так что его толкование давалось с трудом. Но со временем Марат поднаторел не хуже цыганки. Изо дня в день он слепо подчинялся наставлениям, смысл которых оставался для других туманным.

Он держал численник в отхожем месте и заглядывал в него по утрам, справляя нужду. «Будущее всё равно обманет, лучше узнавать о нём между делом», — ворчал он, мысленно составляя дневной распорядок. И в нём усердствовал. Если читал о беге трусцой — носился, как угорелый, если речь шла о достоинствах вин — напивался.

Марат никогда не забегал вперёд, не позволяя себе листать численник, поэтому каждый день готовил ему сюрприз.

Он жил, что называется, «с листа»: то целый вечер бился над пасьянсом или чинил по инструкции испорченный глобус, то спал сутками напролёт.

Через год, когда численник заканчивался, Марат покупал следующий, первый попавшийся.

Стратилат Цибуль не был похож на человека, родившегося в глубинке. Его мысли были тем более не похожи на мысли человека, закончившего там школу. Он думал не так, как думают имеющие за плечами университет.

И в зеркале был совсем не похож на себя.

Осенью ветер задирал подол листьям, и по деревьям пробегали волны света. Стратилат ловил на даче короткие октябрьские дни, ходил на станцию встречать свою тень и, чтобы не замочить ботинки в медвяной росе, нёс их, привязав шнурки к пальцам. Как-то он сидел на веранде, завернувшись в плед, слушал, как по крыше скребли еловые ветки, и перебирал в мыслях тех, кем бы мог стать, но не стал. Морщины резали ему лоб, он перелистывал на коленях свою ненаписанную книгу, и ему казалось, что с годами он мудреет.

— Это не ты мудреешь, — поправил его незнакомец, опускаясь в шезлонг напротив, — это мир на глазах глупеет…

Стратилат отложил книгу на стол, открыл, было, рот, но тут понял, что незнакомец прав, что он идёт с миром в противоположных направлениях.

Гость забарабанил по подлокотнику.

— Тебе ведь попадались книги в различных переводах?

— облизал он сухие губы и, переломив язык, коснулся нёба. — Кажется, что их написали разные люди, а между тем, автор — один. Так и Господь говорит из века в век одно и то же, только переводчики у него разные…

Стратилат всплеснул руками:

— Да кто Его поймёт? Рождаемся слепыми, умираем глухими… — Растопырив пальцы, он посмотрел на ладонь, пересчитав все линии, но не увидел за ними ничего. — А тот, кто понимает — не в силах перевести…

Он поднял глаза. Веранда была пустой, и только ветер перелистывал растрёпанные страницы.

О крышу ударила еловая шишка, Стратилат вздрогнул — он спал, свернувшись калачиком, подложив вместо подушки стопу книг.

Некоторые страницы содержали советы женщинам.

И тогда Марат красил губы и пудрился. Его секта насчитывала одного человека, но Марат не смущался. «Нет разницы, что исповедовать — главное искренне, — твердил он с упрямством попугая. — Людей, как и псов, можно натаскивать даже на чучелах…»

Постепенно численник стал его молитвой, его десятью заповедями, его богом. Записи в нём, случалось, противоречили друг другу, но Марат и в этом видел символ. «В реке только русло и знает своё место», — крутил он седые усы, поклоняясь самой жизни и её движущей силе — времени.

Сверяясь с руководством, он неделями постился, а в полнолуние разговлялся, соразмеряя аппетиты с луной, с которой они вместе росли и были на ущербе.

Назад Дальше