Надо созвать всех профессоров, всех ученых людей и приказать им найти средство от этого "бича человечества". Прокаженные верят: средство такое будет найдено, и тогда "взойдет над миром солнце счастья и радости".
Так писал Колосов Ленину. Пыхачев долго смотрел на него, долго вертел письмо в руках, а потом поморщился.
- Ты — чудак. Разве Ленин может отдать такой приказ науке? Разве наука — армия? Разве ученые — солдаты? И как ты додумался до такого письма? Ленин назовет тебя дураком.
Колосов взглянул на Пыхачева недружелюбным взглядом и сказал:
- Ну вот, я так и знал. Вам не надо было показывать письма. Теперь вы не отправите его. Конечно, у вас оно не болит, а что касается до Ленина, то он его прочтет. Он должен дать ответ, ежели обращаются по такому делу.
Пыхачев пожал плечами:
- Мне-то что, я отвезу и отправлю, только ничего не выйдет из этого дела. Ты — чудак.
Пыхачев действительно повез письмо. Он действительно сдал бы его… Но в тот день, по приезде в город, он узнал: человек, которому адресовал Колосов свое письмо, скончался… Узнав об этом событии, Колосов долго рыдал, валяясь на снегу.
Время от времени он опять возвращался к навязчивой мысли, что доктор Туркеев ошибается. Проказы у Колосова нет. Есть другая болезнь, ничего общего не имеющая с проказой.
Впрочем, Колосов не без основания возвращался к этой мысли.
В течение многих лет проказа, сидевшая в нем, не претерпела никаких изменений. Бугры на лице оставались долгое время такими же, какими они были в момент поступления в лепрозорий. Иногда они чуть вскрывались, потом снова зарубцовывались. "Ни у кого так лениво не двигается лепра, как у него", — говорил доктор Туркеев.
Другая причина, приводившая Колосова к отрицанию проказы, крылась в давнем диагнозе Токмакова. Тот однажды, под пьяную руку, сказал ему:
- У тебя, брат, не проказа, а, наверное, сифилис.
Фраза эта не была опровергнута Токмаковым ни тогда, ни впоследствии, и Колосов запомнил ее на всю жизнь. После попоек он несколько дней лежал обычно разбитый и изнуренный. Тогда к нему являлся Протасов.
- Что, брат, пьешь? Хочешь скорей на покой отправиться?
Тот тупо смотрел в пол и молчал.
- Ты брось пить. Начни лечиться как следует… Кто знает, может быть, еще и кадриль танцевать будешь…
- Да, надо бросить, — соглашался Колосов.
И действительно, на некоторое время он переставал пить. Но трезвость длилась недолго. Убеждения Протасова не достигали цели. Они оказались напрасными даже тогда, когда общее состояние его здоровья начало резко ухудшаться. В последний раз Колосов напился до того, что даже потерял речь.
Он пришел в себя только на третий день и почувствовал мучительные боли в желудке. У него давно уже что-то болело в середине, и это «что-то» доктор Туркеев назвал раком.
Спустя пять месяцев он скончался. Его похоронили на том месте, которое облюбовал он еще при жизни.
В день похорон Колосова с больного двора исчез Ахмед Мамедъяров. Когда санитар, производивший проверку больных, доложил об этом событии доктору Туркееву, тот ничего не сказал. Он знал: побег Ахмеда снова завершится водворением его на прежнее место. Ахмеда опять привезут сюда, и снова он будет жаловаться, что его «арестовывают» незаконно и «неправильно» заставляют жить здесь. Потом он опять сбежит в город, и снова санитарная повозка здравотдела доставит его в лепрозорий.
Ахмедка — так звали в поселке Мамедъярова — имел в городе фруктовую лавку. Эта лавка являлась для него дорогой святыней, без которой немыслима была жизнь.
В первый раз Ахмеда доставили сюда два года назад. Через месяц он сбежал и снова открыл свое фруктовое заведение, продолжая, как прежде, торговать яблоками, апельсинами, лимонами. Было такое впечатление, будто ни проказа к нему, ни он к ней решительно никакого отношения не имеют. Во всяком случае, Ахмед чувствовал себя подлинным купцом и отнюдь не прокаженным.
Убедившись в бесполезности своих побегов, он на время успокоился и зачастил на здоровый двор, к доктору Туркееву. Он являлся сюда совсем по иным причинам, чем все больные. Ахмед не требовал лечения — нет, он хотел знать одно: за что его «арестовывают»? Почему не позволяют ему торговать в городе фруктами?
- Ты, батенька, больной, очень больной, — говорил доктор Туркеев, — твоя болезнь может перейти к другим людям. Ты очень больной, Ахмед. Тебе нельзя жить там, где живут здоровые люди.
- Мне нельзя жить? — недоуменно спрашивал он. — Почему мне нельзя жить?
Я человека убил? Я ограбил? Я воровал? Мне только немножко торговать надо, мне ничего больше не надо.
- Нельзя торговать, пока ты больной. Вот вылечим тебя, тогда милости просим — можешь торговать. А пока — нельзя, батенька, нельзя.
Его лечили. Посещал он амбулаторию весьма неохотно и к процедурам относился с таким равнодушием, будто нужны они были не ему, а кому-то другому, чье бремя, неизвестно почему, он должен нести. Он словно делал одолжение, когда принимал лекарства.
Болезнь беспокоила его, по-видимому, слабо. Никто и никогда не слышал от него ни единой жалобы на боль. Зато не было конца его упрекам, которыми осыпал он несправедливых "русских начальников", запрещающих человеку заниматься "честным трудом". Иногда, в минуты тоски и отчаяния, Ахмед расстилал на траве маленький коврик и молился. Эти приступы молитвенного настроения начинались заунывными песнями, смысла которых не знал никто, и кончались взрывом новых жалоб на несправедливость все тех же "начальников".
В поселке все знали: если Ахмед молится, — значит, завтра утром сбежит.
После такого состояния он исчезал из поселка. Через неделю-другую санитарная повозка здравотдела вновь возвращала Ахмеда при препроводительной бумаге, в которой предлагалось принять, наконец, решительные меры против побегов из лепрозория "указанного гражданина, больного лепрой", — Почему ты, Ахмед, не уедешь в какой-нибудь другой город, где тебя никто не знает, где никто не станет тебя арестовывать? — спрашивали его больные.
И он отвечал, что в другом городе ему труднее будет наладить торговлю, в другом городе "русский начальник" тоже может «арестовать» его, в другом городе он никого не знает… Порядок же везде один.
- Поезжай к себе в Персию, — советовали ему, — там тоже живут люди и тоже торгуют, и ты торговать будешь.
Но Персия прельщала его меньше всего. В Персии, по его словам, торговать трудно. Там и без него слишком много торговцев, которым нечего делать. Нет, в Персию Ахмед не уедет, он не уедет и в другой город. Он останется тут. Он будет писать прошение высшему начальству, он будет жаловаться… Он добьется, чтоб оставили его в покое и не мешали торговать.
Он — честный человек, Ахмед Мамедъяров. Он никого не убивал, никого не грабил. Начальство должно освободить его! Должно выдать Ахмеду такую бумагу, которая не позволяла бы милиции арестовывать его. Он хочет заниматься честной торговлей!..
Все свои мысли Ахмед высказывал вслух. Ему безразлично было — слушает его кто-нибудь или нет. Когда некому было излить душу, он изливал ее самому себе. Обычно же его слушательницей была Мавруша Тунтина, к которой Ахмедка часто являлся в гости. Он ходил к ней потому, что никто во всем лепрозории не слушал его так внимательно и не сочувствовал так искренне, как она. Никто не оказывал Ахмеду такого внимания, как Мавруша. Он жаловался ей на то, что русское начальство разоряет бедного персидского купца. Русский начальник его не уважает… Самый бедный человек, самый несчастный человек, которого никто пожалеть не хочет, это — он, Ахмед Мамедъяров.
Она жалела его, гладила по голове и ободряла.
- Ничего, ничего… Все пройдет, все хорошо будет. Снова ты торговать начнешь.
- Аи, торговать! Аи, торговать! — восклицал он и смотрел на нее такими тоскливыми глазами, будто от Мавруши зависела судьба его торговли.
- Бедный Ахмед!
Ни у одной женщины из всех женщин мира не кроется в характере столько интернационального, как в характере русской женщины. Для нее важен прежде всего человек. И эта вот человечность приковала внимание Мавруши к Ахмеду.
Ей было тридцать четыре года. Но болезнь пощадила Маврушу. Она казалась моложе своих лет. В лепрозории жила она четыре года, оставив где-то в селе мужа, женившегося тотчас же, как только ее отвезли в лепрозорий.