И тут нравный Вильгельм Эрнст, словно спохватившись, что слишком долго мирволил Баху, резко изменил свое к нему отношение. Когда открылась вакансия на место директора музыки, он демонстративно предпочел Баху ничтожного молодого Дрезе. Бах ответил на этот вульгарный жест прошением об отставке. Разгневанный герцог приказал арестовать Баха. Достойная награда за десятилетие вдохновенного труда! Таков оказался последний образ Веймара. В тюрьме Бах сочинял очаровательные полифонические миниатюры, верная Мария-Барбара носила ему домашний обед. Через месяц Баха выпустили, мысль о примирении с самодуром-герцогом даже не пришла ему в голову. Он оставил насиженное гнездо и со всей семьей перебрался в Кётен.
Кётен никогда б не был отмечен кружком на музыкальной карте Германии, если б в течение шести лет директором камерной музыки при дворе Ангальт-Кётенского князя Леопольда не состоял Иоганн Себастьян Бах.
В Кётене был начат сборник «Наставительных упражнений» для старшего сына Фридемана, скромно названный «клавирной книжечкой». Из этой книжечки выросли бессмертные «Упражнения для клавира» — единственное монументальное издание, осуществленное при жизни Баха.
В кётенские дни, путешествуя с герцогом Леопольдом и аккомпанируя его флейте в присутствии маркграфа Бранденбургского, Бах удостоился похвал Христиана Людвига. Не ограничившись похвалами, тот предложил Баху сочинить большой концерт в итальянском роде, но на немецкий манер. Баху немного надо было, чтобы загореться. Он создал не один концерт, а целый цикл изумительных Бранденбургских концертов. С обычной щедростью бедных людей к богатым, он собственноручно каллиграфическим почерком переписал партитуру шести «концерто-гроссо» и преподнес маркграфу. Он не дождался и слова благодарности, его ноты были брошены в какой-то пыльный угол и забыты.
В этих концертах Бах вышагнул из своего времени, уловив романтическую настроенность века грядущего. Судьба гениальных концертов вовсе не заботила Баха, он был влеком новыми музыкальными задачами. Воистину Бах был олицетворением символа веры нашего великого поэта: «Цель творчества — самоотдача, а не шумиха, не успех». Сколько восторгов выпало Вивальди за его сверкающие концерто-гроссо, но что стоит их сладкозвучье рядом с ошеломляющим драматизмом Баха!
Поразительно, что эти концерты Бах создавал в самую мрачную и печальную пору жизни: скоропостижно, в его отсутствие, скончалась преданная Мария-Барбара. Жизнь не наносила Баху удара страшнее. Но какая это была душа! Он ответил на жесточайшую и нежданную потерю не взрывом отчаяния, не потоками слез, не погружением в пучину страданий, не ослаблением чувства жизни, а могучим напряжением творческой воли. Но как не вспомнить слова Швейцера о внеличностном творчестве Баха: прямых отзвуков душевной боли не найдешь в этих концертах. Но что мы знаем о том, как переплавляется страдание великой души в материю искусства? Может, когда мы станем выше, мудрее, когда станем тем, что мы есть, то есть познаем самих себя, а значит, и стихию, в которой растворено наше существование, мы услышим в музыке Баха преображенную скорбь о любимой.
Музыка помогла Баху изжить свою боль, увидеть ясным взором то трудное положение, в котором очутился он — вдовец с четырьмя детьми, и принять необходимое решение. Детям нужна мать, дому — хозяйка, ему — жена. Все это он объяснил дочери трубача Вильке, юной Анне-Магдалене, певице и музыкантше. Рассудительная не по годам девушка вняла его доводам. Через полтора года после смерти Марии-Барбары была сыграна свадьба.
Эта свадьба отмечена третьей шуткой Иоганна Себастьяна. Он сочинил кводлибет, для которого сам придумал слова. Как бы ни умилялись биографы Баха «грубоватым юмором», с каким воспета добродетель невесты, сколько бы ни ссылались на его далеких предков-шпильманов, охочих до соленой простонародной шутки, это произведение решительно выходит за рамки пристойности и свидетельствует о сильном, но плотском влечении и о недостатке любви. Бах никогда бы не позволил себе ничего подобного в отношении первой жены. А любовь к тихой, самоотверженной и прелестной Анне-Магдалене еще придет и окажется взаимной, а музыка кводлибета очистится от вульгарных слов и станет песней сердца.
Сюиты и партиты отметили новый этап жизни Баха. Тогда и прозвучала впервые несравненная «Чаконна» — этот, по выражению Вольфрума, «звуковой гигант, грозящий сломать нежное тело скрипки».
Бах угадал возможности виолончели, которая в его пору не была солирующим инструментом, и ввел Золушку в высший свет.
Но величайший шедевр богатой кётенской поры Бах создал все-таки не для скрипки или виолончели, а для клавира, ибо всегда оставался прежде всего полифонистом. Это гениальное создание носит удручающе скучное название «Хроматическая фантазия в фуге ре минор».
Существует мнение, что Бах покинул Кётен из-за того, что герцог Леопольд, женившись, охладел к музыке. К этому добавляют, что Баху хотелось сменить обстановку — слишком многое напоминало о Марии-Барбаре. И то и другое соображения не выдерживают критики. Всю жизнь Бах являл совершенную независимость от своих хозяев: будь это консистория, магистрат или владетельный князь. А одержимость музыкой избавляла Баха от излишнего воздействия внешних обстоятельств. Причина его отъезда в том, что он больше не мог без органа. Он и в Кётене сочинял органную музыку, но в кальвинистской стране эта музыка была обречена на немоту. А тянуло к органу неудержимо, и нужен был хор, и прихожане, и даже пар от их дыхания.
И тут как раз умер престарелый органист Кунау и открылась вакансия в лейпцигской Томас кирхе. Правда, городской совет рассчитывал на счастливого соперника Баха, талантливого и поверхностного Телемана, но избалованный маэстро пренебрег приглашением. Тогда совет предложил почетную должность кантора капельмейстеру из Дармштадта Христофу Грауперу, но того не отпустили. Бах знал обо всей этой унизительной для него возне, но музыка была важнее всех житейских соображений. Пусть многомудрые городские чины считают его посредственностью, пусть восхищаются ничтожной музыкой и не слышат звуков небес, какое ему до этого дело? Лишь бы добраться до органа, тронуть ножную педаль, ощутить под пальцами летучие клавиши и погрузиться в «Страсти по Иоанну». Эта музыка, хотя и не вызвала восторга, как и созданные чуть позже «Страсти по Матфею» — вершина духовной музыки, — все же открыла ему двери Томас кирхи.
Лейпциг — это последняя станция на пути бродячего музыканта, отсюда он уйдет сперва в небытие, потом в бессмертие, когда вся огромная Томас кирхе станет его усыпальницей и памятником. Но говорить о Лейпциге подробно — значило бы повторять уже знакомые нам мотивы: могучее, неустанное творчество, скромные семейные радости, изнуряющая борьба с властями за свои права, достоинство и возможность работать так, как того требует высшее веление — обязательство, взятое невесть перед кем, но неотвратимое, как рок.
Бах проявлял достаточно упрямства и плохого характера в ссорах с начальством, но ему платили сторицей. Он манкировал обязанностями учителя пения, да ведь ему подсовывали на редкость бездарных, безголосых учеников. Когда же Бах сталкивался с талантом, он не жалел сил и был не просто хорошим, а необыкновенным педагогом с собственной методой и подходом, недаром же многие его ученики заняли выдающееся место в музыкальной жизни Германии. Он подавал мудрые доклады ректору и в магистрат, как улучшить преподавание музыки, приблизить его к новым, современным требованиям, но встречал глухоту. Начальству нужны были только рутина и покорность. Но Бах совсем разучился покоряться, видимо, трудно, напрямую беседуя с небом, угождать земной персти. Бах висел на волоске, спасло его лишь покровительство короля Польши и курфюрста саксонского Августа, сделавшего его своим придворным композитором.
Но не все было так уж мрачно в его лейпцигские дни. Он возглавил Телемановский студенческий кружок, который регулярно давал концерты в Циммермановской кофейне раз в неделю, а во время ярмарок — дважды. Никогда не соглашусь, что Бах только из-за денег участвовал в этих концертах. Прежде всего, тут он был свободен от давления начальства, во-вторых, он слишком любил музыку, чтобы без всякого удовольствия попробовать себя в новом роде. Свидетельство тому — искристая «Кофейная кантата». «Бах написал музыку, автором которой скорее можно было бы счесть Оффенбаха, чем старого кантора церкви святого Фомы», — сострил Альберт Швейцер, — Бах, воспевающий кофе, по-моему, это очаровательно, и говорит о нем больше, чем привычные содрогания органной мощи. Значит, и такое ему по плечу, значит, нет никаких пределов его гению! Он любил людей, понимал их маленькие радости и слабости и весело послужил им своим блистательным искусством. Весь Лейпциг распевал финал комического хора, восславлявшего черный душистый напиток:
Как это делал папа Лизхен — героини кантаты…
Но, конечно, не «Кофейная кантата» — вершина лейпцигского периода творчества Баха. В эту пору была создана большая минорная месса, нареченная «Высокой».
Пожалуй, можно уже не удивляться, что и это произведение никогда не исполнялось целиком при жизни Баха. Оно просто было не по силам тогдашним музыкантам. Мессу целиком слышал своим внутренним слухом лишь ее создатель. Минуло сто лет, когда потрясенный мир узнал это грандиозное произведение, но в церковный обиход месса так и не вошла, оставшись концертным номером для первоклассных артистических сил.
После «Гольдберговских вариаций», о которых уже говорилось, посуровевший лик Баха в последний раз озарился веселостью. Он сочинил «Крестьянскую кантату» — при его жизни она называлась «К нам приехало новое начальство». По традиции, тут полагалось посмеяться над простаками-крестьянами. Великий плебей нарушил традиции и высмеял господ. Вот что пишет по этому поводу известный венгерский музыковед Янош Хаммершлаг: «…Бах повернул игру наоборот. Простой, крепкий и здоровый гуманизм Баха, весь его образ жизни были далеки от модных утонченностей придворной жизни… Два главных персонажа кантаты, крестьянская девушка и парень в своих ариях не только дают понять, что они кое-что смыслят в модной тонкой городской музыке, не только поднимаются на высшую ступень итальянского бельканто, но и иронизируют над его преувеличениями».
После этого улыбка погасла на просторном лице Баха. Словно предчувствуя близость исхода, он отринул все второстепенные музыкальные заботы, отказался от руководства Студенческой коллегией и целиком посвятил себя строгой музыке. Он завершил «Хорошо темперированный клавир» и погрузился в монументальный цикл «Искусство фуги», где было мало человеческого тепла и красота формы отыскивалась почти научным путем. Он был здесь, как говорит Морозов, художником-конструктором, выявляющим «закономерность, гармонию прекрасного, питаемую математическим расчетом голосоведения, полифонии». И тут окончательно разошелся со своим временем, сюда за Бахом не последовал никто из его современников, но как бесконечно много дал он последующим поколениям музыкантов, вновь обратившимся к фуге. Поль Хендемит сказал, что эта деятельность Баха «независима от всего окружающего, как солнце от жизни, которую оно одаривает своими лучами».
В ту же пору Бах совершил знаменитое путешествие к Фридриху II по его настойчивому приглашению. Многие видят в этой поездке чуть ли не пик баховской судьбы, увенчание всей его деятельности. Не нужно преувеличений. Фридрих, действительно, принял Баха с почетом, но музыку его не понял, оценив в нем лишь виртуоза и знатока музыкальных инструментов. Мне кажется, что Бах предпринял это путешествие в тайной надежде, что король-флейтист поможет ему в издании его сочинений, судьба которых не могла не волновать композитора. Одно дело — равнодушие к успеху, другое — желание сохранить наработанное за всю долгую жизнь. Если догадка моя верна, то Бах испытал жестокое разочарование. Скупой, как все Гогенцол-лерны, Фридрих не дал ему ни гроша, напротив, это Бах одарил его музыкальным подношением. Все — как встарь.
По возвращении домой, Бах решил издать за свой счет хотя бы «Искусство фуги», желая прежде всего сохранить для будущего первоопору своего музыкального здания.
Превозмогая режущую боль в глазах, он принялся каллиграфическим почерком переписывать ноты для гравирования. Эта тонкая и напряженная работа окончательно доконала его больные глаза. В отчаянии Бах решился на тяжелую, мучительную операцию, в успех которой не верил. Знаменитый английский хирург (раздутое ничтожество) бесстрашно сделал свое черное дело. К полной слепоте прибавились непрестанные боли.
Распорядившись отослать подготовленные к гравированию ноты в типографию, Бах, похоже, потерял всякий интерес к судьбе своих сочинений. Он диктовал зятю Артниколю хоральную фантазию на мелодию «В тягчайшей скорби», но назвал ее — не случайно — «Перед твоим престолом». Из тьмы и нестерпимой, пронзающей мозг боли исторглась не жалоба, не мольба о милосердии, не скорбный упрек, а чистая, прозрачная хвала Создателю, исполненная мужественного смирения.
Судьба явила Баху чудо: отверзла ему вежды. Он увидел прекрасное лицо жены, освобожденное любовью и терпением от всех земных тяжестей, увидел милые, бедные, испуганные лица детей и тихо, спокойно простился с ними, ибо понял, что за ниспосланной ему милостью последует не исцеление, а скорая кончина…
А теперь вернемся к тому, с чего начали: к феномену Баха. К величию и непризнанности.
О Бахе трудно сказать, что он создавал музыку, она сама творилась в нем беспрестанно, ежечасно, ежеминутно, в радости и скорби, в суматохе бытовых дел. Переезжая из Кётена в Лейпциг, он в заботах о багаже, перевозке домашнего скарба, расплате с возчиками и всей прочей сумятице находит какие-то щели в днях, чтобы сочинять кантаты. Даже домашние не понимали, как умудряется он это делать. Баху не нужно было обеспечивать себе рабочее настроение, высвобождать душу из пут житейщины, дожидаться прихода того неестественного, придуманного бездельниками состояния, которое называют «вдохновением», чтобы сочинять музыку, как не нужны водопаду особые усилия, чтобы мощно и грозно рушить свои пенные потоки, такова его изначальная сущность, он водопад и не может быть другим. Бах столь же мощно извергал музыку, которая непрестанно творилась в нем. Все впечатления бытия оборачивались для него музыкой, все чувства и все раздумья, спор и согласие с вечностью, обращение к небу и к земле, любовь к женщине и к детям, даже — это вовсе не исключено — бытовые неурядицы, вечные ссоры с консисторией и городскими властями, донимавшими колосса, как лилипуты Гулливера — истинно молвил поэт, что прекрасное создается «из тяжести недоброй». Скажем так: из тяжести недоброй — тоже, но прежде всего из той великой тайны, которой является человек для самого себя.
Есть весьма существенное отличие Баха от водопада, от любой стихийной силы, с которой хочется его сравнить, ибо иной ряд уподоблений кажется мелким. Стихии совершенны сами по себе, их великолепная ярость спонтанна. Баху для высвобождения переполнявшей его творческой мощи требовалось непрестанное напряжение воли.
Легким бывает лишь посредственное творчество. Легко творил Сальери, а не Моцарт. Как тяжело работал Леонардо, почти до гибели доводил себя величайший труженик-аскет Микеланджело. Еще более усидчиво, самоуглубленно, без снисхождения к своим слабостям и усталости, плохому самочувствию или зову весны работал Бах. Даже в ночи слепоты, в кошмаре боли не переставал он творить.
Гениальность, помноженная на волю и труд, — вот что такое Бах. Звенящей от напряжения волей пронизаны все его произведения: кантаты, фуги, оратории, концерто-гроссо, сонаты, сюиты. Бах всегда видел конечную цель, он не принадлежал к гениям, которые не ведают, что творят (впрочем, сомневаюсь, чтобы такие вообще существовали). Сознательно, математически точно он строил свои творения, и это архитектоническое начало особенно заметно в его органных произведениях. «Музыка — это текучая архитектура», — сказал Шлегель, его высказывание метит прямо в Баха. А Гете назвал архитектуру застывшей музыкой. Интересно, кто из них первым придумал свое блестящее определение? Впрочем, при всем изяществе и того и другого образа это ничего не дает для понимания феномена музыки и феномена архитектуры.
Могучая воля Баха через его музыку сообщается слушателю. В тебе словно обновляется кровь, ты становишься сильнее и чище, светлее и выше, укрепляется тот нравственный закон, который так волновал старую душу Иммануила Канта. Сколько раз пытались объяснить музыку с помощью других искусств! Чаще всего фундаментальные произведения Баха сравнивали с соборами (добалтывались до того, что барочную музыку уподобляли готическим храмам), привлекали и разные явления природы: от горного обвала до тихоструйной течи ручейка и шелеста ветра в кронах дерев, один видный музыковед поражался ее «портретности» и тревожил тени Франса Хальса и Альбрехта Дюрера (что между ними общего?). Но все ухищрения доказывают лишь несостоятельность попыток передать суть одного искусства средствами другого. Нельзя сыграть — даже на органе — «Войну и мир», нельзя передать словами «Пассакалию» и живописью «Чаконну».
Музыка Баха довлеет сердцу, разуму и телесной сути человека. Она не рациональна (кроме «Искусства фуги») вопреки недоуменному (а вдруг ироническому?) вопросу Осипа Мандельштама: «…неужели //играя внукам свой хорал// Опору духа в самом деле// Ты в доказательствах черпал?» О нет, Бах не искал доказательств. Он рассчитывал, как математик, а за дело брался, как поэт. Но поэт думающий. Не птица небесная, не Фет, а Гете и Тютчев. Он самый интеллектуальный из всех композиторов, но размышления накалены чувством. Поэтому так всеобъемлюще его воздействие на слушателей, поэтому так накинулся на него двадцатый век.
Баха пытались зачислить в мистики. Пустое занятие!.. Он натура необыкновенно здоровая в духовном, психическом, нравственном и физическом смысле, исполненная света и жизненной мощи.
И вновь задумываешься: отчего признание вдруг обходит большого творца? Ответ напрашивается один: если язык его искусства непонятен современникам. Так, долго не понимали Шёнберга, создавшего новую музыкальную систему — атональную.
Бах не был новатором в этом смысле, обновителем музыкального языка, он подытожил в своем творчестве все музыкальные достижения немецкого средневековья. В основе его постройки хорал. Бах одухотворил старые формы, новизна его музыки в содержании, до которого не могли подняться не только церковники, но и многомудрые критики, создающие репутации.
Бах — композитор XX века — казался Маттесону отсталым, он просто не понимал, какая новизна скрывается в старой форме. В передовых и лучших у Маттесона ходили композиторы, оставшиеся свободными от прошлого. Через столетия Маттесон и ему подобные протягивают руку тем, кто травил Чайковского, а Рахманинова признавал лишь в качестве исполнителя.
Все, что не разглядел многомудрый критик, интуитивно, бессознательно постигал простой люд, доверчиво внимавший Баховой музыке. Иоганн Себастьян оставался равнодушен к эфемерному расположению сильных мира сего, равно и к отзывам музыковедов, но привязанность ремесленников, торговцев, мелких чиновников, учителей, земледельцев, садовников, студентов, фонарщиков, почтарей, сторожей, слуг — согревала и ободряла, помогала держать прекрасную рабочую форму, давала прямизну стану, неутомимость крепким ногам, доброе расположение духа. В противном случае жизнь была бы горька, и это проникло бы в музыку. Но музыка Баха пронизана могучей жизнью, и какие бы страсти ее ни терзали, кода дарит просветлением. Музыкальное здание Баха на редкость цельно и прочно.
Относительная прижизненная непризнанность Баха волнует нас, Баху-творцу до этого не было дела, а потомственному профессиональному музыканту Баху достаточно было, что он не посрамил род и с честью носит свое имя. Он был потомком шпильманов — бродячих музыкантов, принадлежал к громадному музыкальному клану Бахов, распространившемуся по всей Германии. Для них музыка была ремеслом, не в нынешнем уничижительном, а в старинном, высоком и гордом смысле слова, когда каждый ремесленник гордился своим цехом не меньше, чем какой-нибудь аристократ длинным списком предков. Музыка была их занятием и средством к жизни. На музыкальные заработки они приобретали дома, обстановку, содержали большие, многодетные семьи и выводили в люди сыновей, тоже становившихся музыкантами. Главным для них было потрафлять своей аудитории — прихожанам тех церквей, где они служили. Бах потрафлял — и на душе его было спокойно.
Богатырь статью и духом Гендель хотел все иметь при жизни, он неутомимо ратоборствовал, отстаивая свой престиж, свое место под солнцем, и преуспел в этом. Бах никуда не торопился, спокойно дожидался своего часа и стал Первым — навсегда.
Да, посмертная слава Баха беспримерна, но мне хотелось в заключение сказать о другом.
В начале нашего столетия некий высокоодаренный молодой человек, эльзасец родом, сочетавший в своей личности немецкую мечтательность с французским рационализмом, философ, богослов, органист, написал замечательную книгу об Иоганне Себастьяне Бахе. Его звали Альберт Швейцер. И, создав эту удивительную по глубине и проникновенности книгу, трогательно притворившись в ней бесстрастным исследователем, строгим, не поддающимся увлечению ученым, когда вся душа его трепетала от восторга перед объектом исследования, он устыдился вторичности своего дела — рыбка-паразит в акульей челюсти. Он бросил кафедру, блестяще начатую карьеру, отринул все заманчивые предложения, уселся на студенческую скамью и принялся зубрить медицинскую латынь. Зная, что ему не по плечу творческий подвиг, достойный Баха, он решил подняться до него живым деянием и, выпущенный врачом, уехал в африканские тропики лечить туземцев, вымирающих от сонной болезни, проказы и туберкулеза. Уехал на всю жизнь, прихватив в память о прошлом лишь крошечный самодельный органчик. Он до конца остался верен «братству боли» и недоумевал, за что ему присудили Нобелевскую премию. Вот так аукнулось гулким стоном органных труб в глубине восемнадцатого века и откликнулось в наше время великим подвижничеством.
Всего тридцать семь лет длилась земная жизнь Пушкина. Данте считал, что человек в этом возрасте прошел лишь половину предначертанного смертным пути. Но когда пытаешься представить себе все, что успел Пушкин за этот недолгий срок: его стихи и прозу, научные изыскания, журнальную деятельность, путешествия, дружбы и распри, дуэли и женщин, которых он любил, — то кажется, что Пушкин прожил две жизни.
Впервые я был потрясен насыщенностью и энергией жизни Пушкина, когда съездил в Болдино и воочию представил себе то, о чем знал по книгам. Незабвенная болдинская осень стала синонимом вдохновения: Пушкин создал здесь «Маленькие трагедии» и «Повести Белкина», дивную лирику и «Домик в Коломне», последние главы «Евгения Онегина», и при этом его хватало на сильную внешнюю жизнь с устройством дел по имению, со скачкой по окрестным просторам, подарившим ему пейзаж «Дубровского», с золотом человеческого общения, с любовью к прекрасной девушке Февронье, с обширной перепиской, исполненной и огня и юмора, с шальными наскоками на холерные кордоны.