Дели-акыз - Чарская Лидия Алексеевна 3 стр.


Ну вот еще, mesdames. Можно и без капель на этот раз… — слабо протестует «Валерьянка».

— Шоффер! Шоффер! — неожиданно кричит, останавливая свободный таксомотор, Тамара: — везите нас в институт.

— В который, барышня? — удивляется рыжий шофер, затормозив свою машину.

— Ах ты, Господи! В наш родной, к Тайночке! — возмущается его бестолковостью девушка.

Ника объясняет детальнее, куда им надо, и он, наконец, повял ее. Сели и помчались стрелою, оживленные и радостные по не менее оживленным и радостным, как им казалось, улицам Петрограда.

— Домой! Хочу домой! Хочу к дяде Ефиму, к мамочкам!

— Перестань плакать, перестань, Глашенька! Домой тебе возвращаться нельзя: дядя Ефим в деревню уехал, а твои мамочки давно разъехались по своим домам. Но несколько мамочек еще остались здесь, в Петрограде, и они будут навещать тебя, привозить тебе гостинцев, игрушек, если ты будешь умницей и перестанешь капризничать. Ты посмотри только, сколько вокруг тебя девочек; все они такие же маленькие, как ты, и тебе будет весело с ними… Переставь же плакать, Глашенька, не надо капризничать, деточка!

Голос молоденькой приютской воспитательницы полон ласки и любви. Вообще, она такая милая, кроткая, эта двадцатилетняя Мария Сергеевна, и готова часами возиться с не в меру капризничающей детворой. Она не выносит слез. При виде плачущих детей у неё самой появляются слезинки в светлых ясных глазах. Марью Сергеевну все её сослуживицы называют «порчей приюта». Она горячо любит всех этих бедных сироток, снисходительно мягко относится во всем их детским недостаткам и нежно заботится о них. За это девочки платят ей самой горячей, самой искренней детской привязанностью.

Неделю тому назад пять молодых, только что окончивших институт, девушек привели сюда маленькую пятилетнюю девочку с живыми, бойкими, черными глазенками и с забавно торчащими хохолком из-под круглой гребенки совсем белыми, льняными волосами.

Про эту маленькую девочку задолго еще до её появления в приюте рассказывали необычайно странную историю. Рассказывали, что она целую осень и зиму тайно прожила в каморке институтского сторожа, что весь выпускной класс Н-ского института занимался её воспитанием, и что маленькую деревенскую девочку, племянницу одной из дортуарных горничных, ублажали и баловали, как какую-нибудь владетельную принцессу. И когда стало известно, что барон Гольдер, почетный опекун Н-ского института, определяет сюда, в приют, девочку, пребывание которой оказалось невозможным более в каморке сторожа, — весь приют уже знал про сиротку Глашу и про все её коротенькое прошлое.

Но вот появилась сама Глаша, белобрысенькая черноглазая девчурка, и сразу показала себя. Она никого не хотела знать, кроме своих многочисленных юных «мамаш», горько плакала, прося отправить ее домой, в сторожку дяди Ефима, капризничала, отказывалась от еды и не спала по ночам.

Избалованная, требовательная, привыкшая к неустанным, исключительным о ней заботам, Глаша совсем не желала применяться к приютским порядкам и правилам. Ее слезы и крики нарушали тишину заведения, тревожили детей и надоедали воспитательницам, смущая больше всего саму начальницу — старую княжну Дациани.

Одна только кроткая Марья Сергеевна Любомирова не уставала успокаивать и урезонивать девочку. Но и на нее Глаша не обращала никакого внимания; крики и слезы девочки продолжались, и требования отправить ее немедленно домой делались все настойчивее с каждым днем. Ни ласки, ни угрозы наказания не действовали. Упрямство маленькой избалованной девочки и её капризы не утихали ни на час за всю первую неделю Глашиного пребывания в приюте. У воспитательниц приюта и у самой его почтенной начальницы невольно опускались руки перед невозможностью успокоить девочку. Словом, маленькая «Тайна Н-ского института», как называли Глашу её многочисленные юные «мамаши», заставила на некоторое время заниматься своей крошечной особой весь приютский персонал.

После солнечных дней радостного мая неожиданно хлынули дожди. Серые грозные тучи заволакивали небо, подул холодный ветер.

Девочки-воспитанницы приюта играли в большой зале, где для поддержания нормальной температуры через день топили печь. Марья Сергеевна Любомирова, дежурившая в младшем отделении в этот день, устроила для своих малюток забавную игру в «коршуна». Одну из девочек постарше, восьмилетнюю Сашу Бекасову, усадили на паркет посреди залы; она должна была изображать коршуна. Сама молоденькая воспитательница представляла собою курицу-наседку, согласно требованию игры. Широко раскинув руки, Марья Сергеевна, в роли наседки, приготовилась защищать «своих цыплят» — длинную вереницу девочек, вытянувшихся за её спиною и державшихся гуськом одна за другой. «Коршун» делал вид, что копает в земле ямку, т. е. Саша добросовестно царапала пальчиком пол. «Наседка» Марья Сергеевна обращается к ней с целым рядом вопросов:

— Что делаешь, коршун?

— Ямочку копаю, — отвечает Саша.

— На что тебе ямочка?

— Иголочку ищу.

— На что тебе иголочка?

— Мешочек сшить.

— На что тебе мешочек?

— Твоих детей ловить и туда сажать.

При этих словах Саша вскакивает на ноги и, размахивая, как бы крыльями, руками, кидается на вереницу девочек, изображающих сейчас цыпляток. Девочки пищат, визжат неистово и шарахаются от «коршуна» в сторону. Марья Сергеевна всячески защищает своих маленьких «цыпляток».

Девочки в восторге. Шумом, визгом и писком наполняется большой белый зад. Дети радостно, заливчато смеются, точно весенние шумливые ручейки буйно выступили из берегов и оглашают своим журчанием лесную поляну.

Одна только маленькая Глаша не участвует в игре, не спасается от «коршуна» под крылышки «наседки», не изображает вместе с подружками пугливой стан цыплят. Глаша забилась под скамейку, находящуюся в дальнем углу залы, и оттуда смотрит на играющих взглядом затравленного волчонка. Тоска по далеким молоденьким «мамашам» гложет её крошечное сердечко, вызывает слезы на глазах. Где её миленькая «мамочка» Манечка Веселовская? Где «папа» Шура Чернова? Где любимая «бабушка» Никушка Баян? Где «дедушка» Тамара Шарадзе? Их нет сейчас с Глашей, как нет и других «мамочек» и «тетей», как нет и старого дяди Ефима… Правда «дедушка» Шарадзе и «бабушка» Ника, и «тетя Золотая рыбка», «Хризантема» и «Валерьяночка» еще здесь, в Петрограде, они приедут сегодня вечером повидать Глашу, привезут конфет и игрушек, будут рассказывать веселые истории и сказки. Но все это не то, не то… Они не возьмут ее снова в комнату дяди Ефима, под лестницей, не будут смешить и забавлять ее, как там. Они, как и сама Глаша, — девочка это понимает отлично, — не вернутся на прежнее место в институт: они кончили свое учение и должны разъехаться по своим домам. А она, Глаша, останется здесь одна среди чужих, совсем одна. И сердце малютки сжимается острее при одной мысли об этом.

Громкий резкий звук колокольчика заставляет Глашу вздрогнуть. Девочка отлично знает, что означает этот звонок. Сейчас их соберут, как птичек на зерно, со всех уголков большой залы и поведут мыть руки и поправлять волосы, прежде чем отправить в столовую пить молоко. Но Глаша не хочет пить молока, не хочет мыть рук и причесываться. Ей лучше здесь, одной, подальше от других детей и приютских нянь. Она никого не желает видеть. Раз нет с ней здесь дяди Ефима и её милых «мамочек», то ей никого и ничего и не надо.

Игра прекратилась при первом же звуке колокольчика.

— К рукомойникам, детки! К рукомойникам! — кричит Марья Сергеевна и хлопает в ладоши.

Девочки быстро становятся в пары, одна подле другой. Молодая воспитательница оглядывает зал, не осталось ли где-нибудь в укромном уголку кого-либо из ее милых «цыпляток»? Но Глаша предупреждает ее. С быстротою змейки ускользает девочка глубже под скамью и прижимается к стене залы всем своим маленьким тельцем.

Здесь ей уютно, удобно и хорошо. Она такая маленькая, совсем как мышка, и свободно умещается здесь. К тому же отсюда ей хорошо видны удаляющиеся ноги больших и маленьких воспитанниц, покидающих залу. Ноги движутся мерно и плавно по направлению входной двери, и это очень забавно… Вот ноги уже у самых дверей… Теперь они и вовсе исчезли. Как хорошо! Теперь Глаша спокойна вполне: никто, наверное, и не подозревает, что она осталась здесь, под скамейкой.

Но хорошее состояние Глаши длится недолго. Под скамейкой пыльно; пыль забивается в маленький носик Глаши; ей хочется чихать. Но чихнуть — значит быть накрытой. Девочка с тоскою поводит глазами: как бы найти другое, более надежное, убежище? Вдруг ее взгляд обращается к печке, к огромной изразцовой печке с большой двустворной дверцей, в которую без труда пролезет любой ребенок. Быстро-быстро, как лесная ящерица, Глаша ползет по направлению к печке. Медленно поворачивается нехитрый затвор, сдвинутый маленькой ручонкой, и еще через секунду черная пасть печи гостеприимно предоставляет свое убежище крошечной, худенькой девочке. Из черной пасти пышет теплом. Ах, каким теплом и уютом! Правда, черная сажа облепила сразу и серое холстинковое казенное платьице, и белый передник и белые же длинные рукавчики, но что же делать? Ради удобного убежища можно потерпеть и не такие еще невзгоды. Где она сумела бы спрятаться удачнее? Нигде!

И Глаша с удовольствием устраивается в «комнатке», как она мысленно окрестила гостеприимно принявшую ее печку, забивается в самый дальний ее уголок и затихает здесь, удовлетворенная, довольная своей выдумкой. Глаше очень приятно, что ей удалось убраться от всех этих чужих, незнакомых «тетей», которых она не любит и не полюбит никогда.

Она зажмуривает глаза, как дремлющий котенок, и, сложив ручонки на груди, отдается вполне своим детским мечтам.

Перед ней проносятся ее коротенькие смутные детские воспоминания. Она еще очень мала, но все же кое-что помнит из своего недавнего прошлого. Это не воспоминания, а как бы сон. Сначала деревня… Теплая избушка… Ласки матери… Зеленый луг за околицей и река, такая бурливая весною и такая тихая и покорная подо льдом зимой… Вот мама исчезает куда-то… Про нее говорят, что она ушла к Боженьке, и Глашу кто-то везет к родной тетке, Стеше. Вот огромный шумный город… Ее куда-то ведут… Кому-то показывают… Много, много молоденьких «мам» появляется сразу; они тормошат Глашу, целуют, ласкают, заботятся о ней, кормят вкусными кушаньями, балуют напропалую. И институтский сторож дядя Ефим, у которого поселили Глашу, такой добрый, ласковый. Ах, хорошо! Как хорошо там было ей, пока не кончили учиться молоденькие Глашины «мамы» и не разъехались по своим родным семьям. Глаша была как в раю… А потом Глашу привезли сюда…

Недолго думала и вспоминала все это Глаша. Тепло, распространяемое не вполне остывшей еще от вчерашней топки печкой, сделало свое дело, навеяло на нее дремоту, и девочка погрузилась в крепкий сон.

Этот сон настолько сладок и крепок, что до ушей уснувшей малютки не доходят даже крики мечущихся по всему приюту и всюду ищущих ее людей.

— Глаша! Глашенька! Отзовись! Где ты? Откликнись, Глашенька! — звучало здесь и там на разные голоса по всем углам и закоулкам большого здания.

— Пропала девочка! Исчезла маленькая воспитанница! — с беспокойством передавалось из уст в уста.

А сумерки быстро сгущались, приближался вечер, хмурый, как будто осенний, вечер, так мало говоривший о праздничном мае, о весне. В большом жерле печки становилось мало-помалу холоднее. Глаша почувствовала этот холодок даже во сне и часто вздрагивала всем своим крошечным телом.

Где-то вдалеке, там, где метались в волнении воспитательницы и няньки, на стенных часах пробило восемь ударов. И вместе с восьмым ударом часов в большую залу вошел с вязанкою дров приютский сторож Михайло.

Затопив одну печь, он медленно перешел к другой. Привычным движением открыл трубу, затем дверцу, положил в печное отверстие дров и зажег растопку.

Быстро заскользило мягкое синевато-желтое пламя по дровам… Старик присел на корточки и залюбовался на пламя. Дальше побежал огненный язык огня; дрова разгорались… Михайло закрыл дверцу и собирался уже отойти от печи, как совсем слабый-слабый, чуть слышный стон, вылетавший откуда-то из глубины печи, сразу заставил его насторожиться и замереть на месте…

Старый Михайло не колебался больше. Ужасная догадка осенила его мозг.

Назад Дальше