Я как нарочно была убита на избранном мной чудесном кроваво-крестном пути к Богу, хотя этот путь отменно обставлен столбиками с распятиями и распрекрасно отмечен страданиями. И вот уж я вижу горы, голубовато-белые горы. Едва я успела оглядеться, чтобы понять, что сотворил со мной Господь, как у меня родился его сын. Он просто выскользнул из меня. Но ведь и я сама – дитя божье! Мать никогда не бывает права, прав всегда только отец! Я понимаю, рождение представляется ему чем-то невообразимо ужасным, жестоким, подобным тяжелой операции без наркоза. Что до сына, то пока я и сама не знаю, что у него на уме и к какому виду он относится. Было ли то, что Бог со мной сотворил, и в самом деле убийством? Нет. Кажется, тут было нечто другое, хотя и столь же насильственное. То есть, тоже весьма неприятное, правда, я об этом ничего не помню. Осталось только ощущение, знакомое каждой самке: конвульсии, толчки, ощущение, будто тебя швыряют наземь, иные женщины после этого хромают, у них повреждается коленный сустав, единственное место, которое до этого двигалось без помех. Одно из тех ощущений, что не доводили меня даже до церкви (о коленях я пока и говорить не хочу). Но не из тех, что побуждали захотеть стать мужчиной! Ничего подобного! А одно из тех, когда я удобно застреваю в себе самой, тут есть преимущество: больше ничто в тебя не втиснется. Я полна под самую завязку. Тех, что застряли в пути, на пути к Богу или, тем более, от него, нельзя поспешно причислять к мертвым. Они скорее живы, живее живых, они теперь у своего господина, о них заботятся, их окормляют, даже если теперь они сами должны стать пищей, неважно где, неважно для чего, говорят, они теперь в Царствии Небесном. Говорят для тех, кто ни о чем не догадывается. Что могут сказать нам небеса, которые сегодня уже много раз одаряли нас прогнозом погоды, причем делали это каждые четверть часа? Я слышу: следующий должен быть моложе и не таким тучным! Вы можете представить себе на кресте тучного человека? Да гвозди просто разорвут ему ладони! Он просто свалится с креста на нас, если мы не успеем отскочить! Гвозди никогда не выдержат такой вес. Он повисит еще некоторое время на ногах, но и они разорвутся, когда на них всей своей тяжестью повиснет тяжеленный торс. Где яркий свет, обещанный мне в момент смерти, и где этот роковой и такой знаменитый туннель? Если их нет, значит, я тоже не умираю! Пока нет! Лучше я еще потрусь о свои внутренние конфликты, умереть я могу и позже. Когда-нибудь, во время акта трения, или как это называется, когда грязная тряпка елозит по полу, правда, не в Феррари, это влажно повизгивающее трение, этот акт впитывания и выжимания, который всегда случался со мной с Богом или с кем-нибудь другим – говорил же он мне не терять бдительности, но было уже слишком поздно, теперь мой удел – пребывать на земле без желаний, ну, об этом он тоже мог бы сказать мне раньше! Теперь они у меня появились, желания матери, нужно все держать в чистоте и, разумеется, сопровождать сына на его рандеву, ждать на улице, в машине, как бы он не сделал с женщиной чего-то недозволенного, тут и так слишком мало места, и каждый раз нужно прибирать, кроме того, в машине уже сижу я! В ней нет места для другой женщины! Разве что я превращусь в мужчину, вот тогда найдется местечко для женщины. Чтобы он, мой сын, не приволок кое-кого недозволенного, ибо если он, этот недозволенный, чье имя я не стану называть, заупрямится, сын сделает из него отбивную. Он находит высшее наслаждение в том, чтобы потрошить, расчленять людей, готовить из них жратву и потом съедать их, как едят сосиски в кафе. Пожалуйста, любой бог на его вкус. Но этот сын, он на мой вкус. Я и так знаю: этот бог есть единственный и неповторимый, и одновременно он – собственная противоположность, его воля направлена только на то, чтобы сохранить себя, причем именно в качестве бога, он уже начал, он уже начал распространять свою волю к власти на нас. Он хочет не просто сохраниться, а остаться богом, это его условие. Поэтому убийца противостоит ему, не садится напротив с подносом, чтобы позавтракать на скорую руку, а противится ему, и я даже его понимаю: прежде чем подвергнуться насилию и убийству самому, он лучше совершит насилие и убийство над кем-то другим, туда уже неторопливо направляется его инстинктивная компонента, бесшумно, усиливаясь, как усиливается действие мочегонного, садится, принюхивается к клейковине, скрепляющей компоненты, впадает в восхитительное состояние трансцендентности, наслаждается перспективой на будущее, которой пока еще нет, которая существует только в его воображении, и надеется на истинную, подлинную, единственную перспективу: в этой ужасной схватке между волей к власти и самовозвышением-самоуничтожением возвысить, приподнять, хорошенько рассмотреть, прикончить и в конце концов сожрать кого-нибудь другого. Это, как мне кажется, еще можно себе позволить! Смотрите, этическая компонента еще не приклеилась как следует, она еще говорит «нет», зато инстинктивная приклеилась весьма прочно, ее уже не оторвешь от моего только что пропылесошенного материнского пола! Основной инстинкт тоже хотел бы себя сохранить, но он еще слишком мал для этого, еще зависит от родителей, у него еще не выработалось понятие о смерти (хотя ему очень хочется его иметь!), о самоуничтожении, о радости тотального самоуничтожения. О самопожертвовании. Должно быть, он еще обуян страхом перед домашними заданиями и главными задачами, этот инстинкт, который потому так и называется, что ничему не хочет и не может научиться. Он знает лишь насилие, а этому не приходится учиться. Кто не обрадуется возможности самоустраниться или хотя бы почувствовать себя уничтоженным? Только тот, кто может свирепствовать в других! При этом в женщине и без того идет борьба, стать матерью или сохранить индивидуальность, но зато трудиться без передышки? Каждый человек хочет сохранить свою индивидуальность, не позволено это только матери. Борьба борьба борьба! Хочет и малыш, этот моторный вагончик со своей набитой инстинктами вагонеткой; ее, полную еды и вкусных напитков, внутри которых бушует и стучит в стекло своими маленькими кулачками углекислый газ, в них, в эти кулачки еще надо будет прыснуть, ее медленно везут по проходам, и никто ничего не покупает, позже он и сам захочет стать чем-нибудь или кем-нибудь, может быть, магнитной подвесной дорогой или, по меньшей мере, эпизодом ICE на немецком участке железной дороги! Но сперва ему, хочешь не хочешь, надо чему-то научиться, тогда он сможет – или не сможет – себя сохранить. Не сможет – останется ребенком, инстинктом, превратится в становление ребенка, вечного ребенка и людоеда, как все дети, которые пожирают даже волосы с головы родителей, выдирая их целыми клоками, а они ведь и впрямь несъедобны. Если хочешь стать людоедом, то, по крайней мере, должен знать, что можно есть, а что – нет. Что будешь переваривать до тех пор, пока следы крови в доме не дадут полиции доказательств, даже в ультрафиолетовой части спектра. Неплохая получится картина. Пенис, к примеру, представляется все же абсолютно несъедобным, как ни нарезай его перед жаркой, вдоль или поперек. И все же, что бы я, в роли матери, могла себе пожелать, раз я поимела бога и одновременно его сына и не хотела быть изнасилованной, да, это было моей окончательной сексуальной установкой, прежде чем я настроила свою сексуальность, нет, не на дубовый конец, таким твердым и жестоким по отношению к кому бы то ни было мой сын не должен стать. Борьба между двумя желаниями: в совершенстве настроить себя самое или же кого-то другого, кто выполняет грязную работу. Бог и его сыновья существуют лишь для того, чтобы в самом сокровенном быть не в ладу друг с другом. Он говорит: если бы я сейчас еще и умер, то это стало бы абсолютной мерой высоты. Кто это говорит? Бог или я? Вот если бы умер мой сын, это было бы еще сумасброднее. А прикончи мой сын как-нибудь кого-нибудь, это будет вообще просто супер. Даже если убийство и поедание людей, пусть и приготовленных на кухне наилучшим образом, это нечто слегка выходящее за рамки, путь, что ведет за рамки, мой сын проделает с удовольствием, он в отличной форме, уверяю вас. Он готов убивать, тут нет ничего страшного, слетать на самолете, съездить ночью на автобусе в Шрунс-Чаггунс, там сразу покататься на лыжах, потрахаться, нализаться и снова вернуться в Гамбург, как в никуда. В ноль целых, ноль десятых. Шофер, по крайней мере, трезв. У него ноль целых, ноль десятых. Я, во всяком случае, на это надеюсь. Зато позже он уснет за рулем. Что? Я должна выдать его, своего сына, и это будет моим вознаграждением? Я была бы рада, если бы кто-нибудь, наконец, отнял его у меня! Убивать людей – самое что ни на есть низменное занятие, кого-то поджарить – значит, тоже опуститься ниже некуда, вот только очень долго, часами придется ждать, пока подадут блюдо, и еще дольше – пока его приготовят. В конце концов, бог зачал его во мне, пусть он и позаботится о блюде. Этот всегда такой педантичный тип именно мне сделал ребенка. Зато теперь сын может делать все что вздумается, бог, если он бог, должен выполнять все неотложные просьбы, это входит в его обязанности, и если у кого-то появится неотложное желание, чтобы ему откусили пенис, мой сын это сделает. Мой сын выполнит также и ваше желание, любое! Только скажите, какое! Он может сделать это даже у вас дома… Он научился этому у меня, ведь я и есть желание во плоти. Он не учился ремеслу мясника, но в нем с самой ранней юности жило это горячее желание и врожденный дар расчленять, мучить и калечить, да, он так и говорит: и калечить людей. Как хотите, но с этим ничего нельзя поделать, его основной инстинкт отличен от вашего. С этим надо смириться. Он над этим не задумывается, перед ним стоит только один вопрос: или я убиваю кого-то другого, или отказываюсь от своей собственной сущности, ответ на этот вопрос для моего божественного сына с самого начала ясен, даже вы уже поняли, каким он будет: он или я. Стало быть, он. Я могу лишь властвовать или самоуничтожиться. Третьего не дано, а они в конце концов все равно умирают. Неизбежно. У моего сына талант к этому ремеслу. Мы, конечно же, сидим здесь не для того, чтобы однажды в самом лучшем обществе порадоваться его успеху, послушать его игру на скрипке, это тоже у него часто получается божественно, к сожалению, ему всегда чего-то недостает, то ли силы звука, то ли вообще силы, то ли чувства, то ли точности, то ли заключительного аккорда смычком – не знаю. Нет, мы сидим в суде, суд идет над ним, что несправедливо, потому что он еще не доведен до полной готовности. Но тут важно ничего не путать, вы уж поверьте! Бог с трудом оторвал от себя своего сына и всего его заправил в меня. В гусыню, начиненную под завязку. Нет. Ведь сын – это и есть изобильная начинка! Я думаю, сын появился после того, как в ванной и на кухне стало по-настоящему тесно и влажно, и мастер, на сей раз жестянщик, приготовил место для прокладки трубы, он ведь создал и все остальное, значит, мог создать место и во мне, и вокруг меня, в конце концов, все должно быть как следует прилажено друг к другу. Это же замечательно, когда команда так хорошо сыграна. А иначе как бы мог сын после изо всех сил бить неверующих по затылку или резать их ножом фирмы «Стенли», нет, ковровым ножом, разве это не одно и то же? Значит ли это, что ребенка в одной стране зовут Стенли, а в другой ковром? Бить изо всех сил означает убивать, заранее зная, что небо уже ждет, электроника уже разогрела печь за час до смерти мяса для жаркого, и мученику осталось лишь отправиться в трубу ко многим другим, что уже лежат там, обгрызенные, выпотрошенные, сами ставшие потрохами для сына, этого животного, мученика нужно лишь сунуть туда, чтобы он мог там вести лучшую жизнь, которой он так долго дожидается. Дома, у мамы, он никогда долго не выдерживает. Но я следую за ним, точнее, преследую его, куда бы он ни шел. Окей, мечтать ведь никому не запрещено, стало быть, властитель вместе со своим возбужденным подручным, который стоит рядом, я хочу сказать перед ним, бережно насаживает клиентку на свою толстую трубу, тогда как мастер самолично занимается ее розеткой. Ибо этот вход требует особенно чуткого обхождения, нужна не только обильная смазка, но прежде всего опыт и умелое владение инструментом. Щека, нет, щеки полости нуждаются в том, чтобы их изрядно помяли, тогда этот щепетильный сфинктер медленно расслабляется и расширяется, и процесс насадки на трубу идет без проблем. А потом – на тебе! Разрыв трубы! Еще разрыв! Ангелы в отчаянии выкрикивают его имя, имя бога, моего сына, они забыли о приправе, забыли подсыпать ее сверху, смазать свинью чем-то, уж не знаю чем, но при этом ангелы, занятые этим делом, уже надели свои самые красивые одеяния, их, ангелов, чуть ли не восемьдесят штук! Рядом с ними текут реки молока, сока и безалкогольного вина. Все это весьма неразумно со стороны ангелов, так как брызги смазочного жира могут попасть на их красивые одеяния, а кому это надо; и когда они, наконец, садятся за стол властителя, чтобы съесть этого другого господина, с которым мы столько мучились в ходе закладки и регулировки, они уже испачканы с головы до ног. Вконец измараны. Но внимание: наступает захватывающий момент! Пока подручный осторожно слегка вытягивает штангу, бог прилаживает свой искусный прибор и сантиметр за сантиметром вонзает в кишечный проход или другой канал, как бы он ни назывался, тот, что течет во мне и в котором бог оставил сток. Я медлю, не зная, позволять ли ему делать это со мной, но ведь и мне надо чему-то научиться, а вдруг я захочу когда-нибудь сделать то же самое со своим сыном, и я подмечаю, как бог приступает к делу со мной – чувствуется большой опыт и добросовестность. Я необузданно отдаюсь наслаждению, но что такое? Чего добивается посягатель, я хочу сказать, этот повар-людоед, мастер по приготовлению пирожков из человечины? А хочет он чего-то противоположного моему желанию, он совсем не хочет отдаваться наслаждению, он хочет только одного – отдаться богу. Мне же надо нечто совершенно иное, тут тоже ничего не поделаешь. Я хочу, чтобы мученик вел себя за столом культурно, не так, как каннибал, он ведь сервирует себя самого, остается у себя и с собой, только в этом случае он знает, что предложить людям. Ну да ничего, они ведь все – мои сыновья! И я присматриваю за ними, они никогда не станут взрослыми, поэтому их и называют сыновьями, тяжело вздыхаю я. Я сижу в машине перед местом встречи и жду сына, он придет от женщины, с которой у него снова ничего не получилось, тут уж я постаралась. Он должен любить только свою мать – и точка. Согласитесь, что от него требуется не так уж много. И согласия вашего мне не надо. Он всю жизнь был здоровеньким, мой гвардейский офицерик, он хороший солдат, солдат каких мало, один из лучших, посаженный, высиженный, засунутый в горшок, принесенный в жертву, прощай, прощай, мой камикадзе, мой мученик, он все еще сидит на судне и громко требует избавления, но в конце концов станет лишь блюдом, он и перед судом не предстанет, а станет блюдом, несмотря на свое прекрасное образование. Он даже учился в Высшей технической школе, хотя ему хватило бы и обычной, впрочем, нет, не хватило бы. Или он приготовил это блюдо, чтобы предстать перед другим судом? Нет, для суда ничего не осталось, он уже все употребил на другое. Но чем лучше образован зверь (я не имею в виду, что ему надо давать лучшее образование! Это же смешно, раз он все равно должен умереть!), тем сочнее он будет, когда вернется к нам из смертной трубы, в которой качался то вверх, то вниз, когда мы, наконец, включим в трубе освещение, а из него затем выдуем свет, и тогда все опять продолжится, в такт, без чувства такта, трубу сунь, трубу вынь, мужчины согласовывают свой ритм, бог и его сын трудятся, соревнуясь друг с другом, ааа! я, фабрично-заводская ученица, должна отгонять других девушек, это моя задача, я стою, покраснев до ушей, возле их горячих членов и стараюсь не упустить ни одной мелочи, чтобы потом с моим собственным единородным, огнем врезанным в меня сыном завершить то, чему научилась, что испытала здесь. Приборы этих двух мужчин подвергаются тщательному испытанию на твердость и выдержку, только тогда им будет позволено излиться и в награду испить от клиентки, я хочу сказать, получить от нее чаевые. Сын, уже спекшийся в трубе, его жертва, тоже в трубе, нет, она уже не говорит, но мой сын просит, умоляет, оставьте мне, по крайней мере, этот маленький свет, он и есть я, так нет же, мы экономим электричество, иначе оно просвистит над нами, а вслед за ним улетим и мы. Оно хочет еще чего-то, это жаркое. Нет, ему больше ничего не надо, только еще чуть-чуть времени, пожалуйста, ну пожалуйста Избавление! Вспрыскивание! Кто хочет полакомится моим сыном, тому и впрямь необходима громадная глотательная способность! Тут у любого глаза окажутся на мокром месте, и все на этом. Бытию мученика мы теперь учимся на этих отслуживших свой век самолетах, которые с такой любовью и радушием доставляли нас прежде к самым лучшим местам отдыха. Вот так и служит всегда одно другому, человек человеку, цель другой цели. Задница тому или иному соединительному каналу, а он, в свою очередь, служит заднице, этот втык. Каждый стык чему-нибудь да служит. В конце концов каждый хочет что-нибудь сломать, это же так прекрасно, так прекрасно, и в разрушении другого, которое не что иное, как саморазрушение, ибо ребенок еще не отделяет себя от другого, человек сливается с богом, мучающий его инстинкт сливается с желанием получить власть над другим. Поглотить его. И чем он это себе объясняет? Тем, что, поглощая другого, хочет спасти его, дать ему Жизнь Вечную? Хорошее объяснение и хорошее оправдание. Мне бы научиться вот так оправдываться. Иметь бога значит иметь возможность подключаться к потустороннему, но большинство людей жаждут обеспечить свою смерть уже в этом, посюстороннем мире, в конце концов, они чего-то ждут от своей смерти, им подавай все самое лучшее, самое страшное. В конце концов, так им и надо. Им ужасно нравится процесс забоя, выпускания крови, расчленения, поедания. А расплачиваться должны всегда другие, в том-то и штука, они это делают, чтобы не исчезнуть бесследно, а раз уж нельзя не исчезнуть, то хотя бы послужить кому-то пищей! Да, это было бы замечательно, на такое до сих пор шли лишь немногие – служить пищей другим. Богом становится только тот, кто каждое воскресенье служит пищей тысячам людей. Итак, я спрашиваю себя, кто же не жаждет пищи? Самой пище не обязательно быть острой, главное, чтобы едок постоянно зарился на нее. Именно так он и поступает. Ибо он и есть самое главное и потому требует как можно более плотной еды. Она может быть простой, но обязательно плотной. Образцовая мать мученика на свой манер ищет здесь знакомства, вы слышите меня? Никто не отвечает, она пока еще не знает, где на этой кухне спрятана розетка для выхода вовне, но имеет на это право, мать, которая собственноручно сочиняет своих сыновей, основательно правит в них то одно, то другое, возится с ними, а потом перечеркивает напрочь, хотя на сей раз они получились очень даже неплохо. Ну, может, не совсем, но все же в целом неплохо. А другая мать, да-да, та, что опять возникла вон там, лезет со своим любимым сынком, которого так долго воспитывала, в прощальное видео, нет, вы только посмотрите, как эта настырная женщина лезет рядом со своим сыном в прекрасное видео, где он прощается с жизнью, а ужас вползает в зал суда. Видео, собственно, принадлежит только сыну, так как он один войдет в него, мать останется за кадром, ей там нечего делать, но нет же, она влезает туда, работая когтями, зубами и локтями, она втискивается в этот фильм для того лишь, чтобы покрасоваться рядом с копьецом своего сына, и тут в игру вступаю я. Кто я? Что я здесь делаю? Раз эта мать влезает в игру, значит, можно и мне, кем бы я ни была. Я играю мать-героиню и боговоительницу, последнюю потому, что я родила этого сына, правда, с помощью моего мужа, на которого, как правило, никогда нельзя положиться, но на этот раз да, взгляните на него, это он сделал мне сына, хотя по его виду этого не скажешь. Теперь я открываю институт боговоительниц, чтобы тем самым перещеголять этих богопоклонниц, что прыгают вверх по ступенькам собора, на коленях, на коленях, вы слышите треск? Слышите, как приближается артроз, ну, начало действия наркоза вы не услышите, вы, простите, всего лишь знаете, что оно обязательно будет! Так и подобает вести себя матери, которая стремится принести себя в жертву. Я, скорее, стремлюсь к тому, чтобы принести в жертву сына и тем прославиться, принести в жертву сына – это не так уж мало, мученическая смерть должна прийтись ему по вкусу, да он и сам в этой раскаленной трубе должен сделаться вкусным и научиться с толком употреблять собственную трубу. А вот уже появился и тот, кого он хочет употребить. Мне кажется, он не видит большой разницы в том, кого резать – свинью или человека. Да, так, по крайней мере, утверждает мой сын, простите, но сама я еще не пробовала. Такой уж он человек, он не признает никаких конфликтов, конфликты бывают только у женщин, вынужденных делать выбор между собой и собой. Он ведь болен, мой сын, а какие фото он делал! Какие видео! Какие DVD! При моей жизни он их предусмотрительно прятал от меня, запирал на замок, откуда мне знать. Вполне может быть, что при моей жизни он вообще ничего не сделал. Так это или не так, не знаю. Стыд ему, во всяком случае, неведом. Так я его воспитала. Откровенно, даже весело он рассуждает о подробностях разделки и приготовления. Другие женщины ведут себя в этих делах не так, но они и без того иначе устроены. Оставаться пассивными или же стать кем-нибудь – они этого не знают, а ведь все мы женщины, не так ли, если предположить, что каждая из нас вообще женщина. Что это такое – быть женщиной? Быть матерью – это, во всяком случае, нечто большее, тут у вас есть хотя бы мотив рождения, вот он, малыш, рядом с тобой (один пациент рассказывал своему психиатру, что его матери для облегчения пришлось сделать разрез, расслабляющий разрез, рана – ужасное повреждение в паху этой старой сучки), быть матерью – это то, что злым роком нависло или зависло над женщиной, поэтому совершенно правильно, что перед многими женщинами опускают занавес, чтобы не видеть их самих и той борьбы, которая в них происходит, чтобы вообще не видеть, что в них идет борьба. Борьба в женщине – результат врачебной ошибки, результат жестокой небрежности лечащих врачей и палачей. Над каждой женщиной некоторое время висит топор палача или нож гильотины, я имею в виду время, когда наступает пора материнства, но зато он, этот топор или нож, предохраняет ее, не дает стать собственностью того или иного мужчины. Становясь матерью, она становится собственностью всех мужчин. Все. Точка. Скорее к живодеру, вон из города, пока держится хорошая погода! Женщины больше всего на свете любят сдирать с себя кожу, а когда кожа содрана, они идут к вскрывателю, который выворачивает наизнанку их внутренности до тех пор, пока они – женщины, не внутренности – не превращаются в исколотых и изрезанных. Разрезы нужны, чтобы грудь, да-да, вон та, с пирсингом, ах так, у другой тоже это имеется, итак, чтобы грудь разбухла, нет, причина совсем не в этом, чтобы струп не трескался. А всего лишь приятно похрустывал на разрезах. Больше ей, груди, ничего и делать не надо. Главное, открыться людям и дать себя разрезать, чтобы перед лицом этой ужасной раны, этой анемоны, флегмоны или как еще ее назвать, людей охватил страх, но только, прошу вас, краски должны быть яркими и пестрыми. Кричаще яркий ужас, когда люди, общественность наносят повреждение причинному месту, так что видно обнажившийся клитор, – этот ужас воспроизводит в цветной печати, в серийных изданиях любая женщина, если содержит в порядке свои органы и вообще их имеет. Если она хотя бы иногда дает себе труд показаться на людях, демонстрируя обнаженную кожу и весь тот шик, что под ней, вы только взгляните на эти рюшки в вырезке из сочного мяса, это же так приколько! Но кто захочет смотреть на первую встречную, даже если она задерет все что можно? Кто захочет увидеть все, что у нее есть? Каждый хочет видеть все, что есть у каждого. Но нет: вот эта, к примеру, предпочла бы стать невидимой. Тогда она станет собственностью всех, станет каждой, а в каждой всегда сидит мужчина. Правда, невидимый. Наконец-то он стал невидимым! Это уже прогресс! Взять, к примеру, меня. Со мной можно делать все, вы можете делать со мной все, что угодно, я терпелива. Но я тоже, если угодно, хочу стать невидимой! Нет, я все же, кажется, отнюдь не терпелива, у меня столь же мало терпения, как у моего сына признаков монстра. Меня, например, можно назвать прообразом исламской женщины, вставить в рамку и сотворить из меня образ матери, нет, образ образцовой матери. Объявить примером для всех матерей, сыновья которых мертвы или намерены умереть. Если такое намерение вообще можно себе представить. Я вполне могла бы быть даже матерью мученика, причем весьма хорошей матерью, я могла бы сделать своему сыну хороший подарок, научить его, что делать, чтобы еще раз основательно прожевать все на глазах общественности, о господи, к сожалению, от моего сына ничего не осталось, для общественности у меня есть только его фото, и я на этом снимке, а как же иначе. Я знаменитая женщина, которую часто снимали на кинопленку и фотографировали, – пример для всех незадавшихся неудачниц, не сумевших избежать неизбежного, но все же имеющих хоть каких-то сыновей. Как так получилось, что мой сын проглотил этот довольно большой камень? Я спрашиваю вас, господин доктор, на том срочном снимке, когда вы ни за что не хотели заодно с ним снять и меня, я ведь никогда не оставляю сына одного. Вы должны снимать и меня! Никому не советую делать и позволять делать с собой то же самое: проглатывать. Никто не должен брать в рот людей или куски людей, тем более пожирать их. Можно изводить себя тоской по людям, но не сводить же со свету их самих, помилуйте. Следует тренироваться на габаритных предметах, которые нельзя взять в рот и проглотить. Все равно каких, бог создал форму, она должна выдерживать жару в двести – триста градусов, никак не меньше, и такой же холод! Я делаю из женщины форму, в которой подрастает мученик, а потом швыряю его на сковородку, я хочу сказать, бросаю в печь. И я хочу извлекать выгоду из этих уродливых наростов, наросты тоже можно есть, нет, вы не ослышались! Больше всего мне хотелось бы быть мужчиной, причем гомосексуалистом, я хочу извести в себе все, что есть во мне от женщины, нет, это совсем не так, я хочу извести в себе саму возможность родить сына, некоторое время иметь его и тем самым снова стать ребенком. Стать инфантильной благодаря ребенку, который у тебя есть, благодаря любви к ребенку, тьфу ты, дьявол. К примеру, этот нарост, этот отросток на теле сына выглядит очень даже аппетитно. Но на самом деле это не так. Уж я-то знаю, я часто брала его в рот, а он не должен тащить в рот грязные предметы! Я знаю, почему запрещаю ему это. Потому что сама не раз пробовала, но по-настоящему мне это никогда не нравилось. Мой ребенок инстинктивно собирал все, что слышал, видел, испытывал, ради своего главного дела, да-да, он и в главном следует избирательному принципу, его главное дело – господство, он, сынок, решил, что и он избранник. Я получила сына в подарок, но куда девалось мое сверх-я, вот что удивительно, ведь оно так окрепло и разрослось, я хотела сказать, распрямилось? Я очень долго искала свое сверх-я, но так и не заметила, как по оплошности его проглотила. И внушила себе, что пока ничего не нашла. А оно уже давно здесь, в полной готовности. А я его не нашла. Тут уж ничего не поделаешь. К сожалению, я не заметила, как это произошло, а вы? Вероятно, оно было очень большим, но меня, к несчастью, при этом не было. Именно в этот момент! Вы видели этот кусок мяса, что стоит передо мной, моего сына, который, кстати, хочет трахать меня, со всей силой своей заторможенности? Я это знаю из верного источника, того самого, воду из которого нельзя предварительно кипятить, знаю, что он хочет только меня, только меня, только меня. Непонятно, почему запрещается есть людей. Их что, выбрасывать за ненадобностью? Получилось бы, что мой сын женщина, то есть бросовый товар, отходы, дерьмо, неразобранный мусор, тот, что не поддается сортировке, слышите, как он кричит? Что вы об этом думаете? Прошу, напишите нам или позвоните, кричал ли и ваш ребенок. Что? Вы его не видели? И не слышали? Не заметили дурной свет, в который попал мой сын? Вы его вообще не видели? Вам совершенно ни к чему его видеть? Вы хотите ужинать при свечах и с красным вином? Что, уже успели его съесть? Не может быть! Он, кажется, еще наполовину сырой! Я даже салат не приготовила, не говоря уже о гарнире. Мне что, самой лечь в качестве гарнира – на него, под него, под сына, да? Вроде украшения блюда? Слегка выродившееся аморальное естество, смесь салата и петрушки, так, что ли? Решайте же, наконец! Да так да, нет так нет. Этот беспорядок в моей генитальной организации, где лишь немногие могут претендовать на членство, большинство же нет, могут лишь те, что с членами, но они не очень-то и хотят, ну что же, скоро они их лишатся, ох, то, что я сейчас сказанула, даже для меня чересчур. Простите меня на этот раз, или вы уже заранее простили себя за следующий раз? Во время родов я хотела во что бы то ни стало заиметь член, и вот теперь должна расплачиваться за то, что отдала его сыну, уж очень он меня упрашивал. Куда же я подевала вязальные спицы, они нужны, чтобы выколоть сыну глаза! Ему не надо видеть, что я с ним делаю, и вот я никак не могу найти эти дурацкие спицы. Ах да, он взял их себе, чтобы другой не видел, что он хотел бы с ним сделать! Даже быть одновременно преступником и жертвой он непременно хочет сам, мой сынок! Вы только представьте себе, тем и другим сразу! Он не хочет насиловать, и чтобы его насиловали тоже не хочет. У него было время решиться на что-нибудь одно! Чего же теперь он хочет? Он хочет все делать сам, и чтобы с ним делали, тоже хочет. Тут уж ничего не поделаешь. Даже новый пуловер, который я придумала для него, вместе с узором, он хочет связать и надеть сам! При этом он запутался в собственной судьбе. Во всяком случае, главное дело он должен был предоставить мне, вязание и ослепление, когда спицы уже не нужны, а рукава пришиты. Я-то знаю, что вязальными спицами можно начать все что угодно, и никогда не кончить! Я просто помешана на вязании! Две тысячи начатых носков, и ни один не подходит к другому, пусть кто-нибудь попробует сделать то же самое! Раньше я ослепляла мужчин своей красотой, зато мой сын теперь ослепляет себя сам, хотя именно я могла бы быть экспертом в этом деле. Маленький носитель пениса, пенисоносец, он смело идет к избавлению и с каждым шагом задиристо толкает свой член вперед, этот маленький спортсмен, вы обратили внимание, мальчик отталкивает все, что попадается на его пути, он научился этому у своего пениса, который ведет перед собой, словно футбольный мяч, делая финты то вправо, то влево. Неудивительно, что порой он ему мешает, и сын хотел бы от него избавиться! Посмотрим, как долго он выдержит, этот отросток, пока не отвалится. Но нет, он не может потеряться, он прирос, как черенок, причем не к чему-то иному, а к моему плодоносному языку, мм-гм, превосходно. Так что же я хотела сказать о своей генитальной организации, я теперь все забываю, а, вот что: пожалуйста, попытайтесь и вы стать ее членом, тогда я выдам вам членский билет и пришлю квитанцию. Со времени, указанного на почтовом штемпеле, вы, заплатив по счету, становитесь посланником бога, моего сына. Пряности, которыми следует заранее натереться, я вышлю по почте. Но вы можете оплатить счет, даже находясь на том свете, разумеется, эта возможность нами тоже предусмотрена. Мы и там учредили маленький банк и установили банкомат, как же без него, он нужен, чтобы плодить все новые и новые маленькие банки. Мой сын теперь основательно мной запуган, в чисто телесном смысле, это будет первый шаг в сторону многих внутренних конфликтов и навыков жарки, которые ему еще предстоит освоить. Итак, кроме всего прочего, я угрожаю ему утратой способности быть любимым, говорю, пусть поищет себе другой объект, который, возможно, будет любить его, а, может быть, и нет. Насколько я его знаю, полюбить его может только смерть, да и сам он будет любить только смерть. Мой сын. Сынок. Когда господь повелит, наконец, людям восстать из могил, где они нетерпеливо ворочаются, так как давно уже выспались, но не могут выбраться наружу, тогда этот дурачок непременно забудет свой багаж в бостонском аэропорту Логан, нет, прошу прощения, багаж по вине аэропорта был направлен не туда, куда надо, еще до того, как потерялся он сам, мой сынуля, чтобы снова очнуться в моей духовке, на сей раз полностью готовым для съедения. Он довольно долго к этому готовился. И вот стал, наконец, съедобным, мой сынок. Он уже не может вернуться назад, только вперед, через мои зубы. Я сделаю все, что для этого нужно. Настанет время, думает он, когда никто не будет сомневаться в том, что посланец бога упадет на землю, как падает спелое краснобокое яблоко, обычный удел посланцев. Их не порют, их едят. Съедают все, что пахнет яблоком, даже если это совсем не яблоко. Люди, которые готовят к погребению сына, заросшего бородой и с почти неукротимым телом, эти люди, должно быть, хорошие мусульмане! Погребение напомнит ему о боге и его прощении. Так он себе это представлял, мой парень. Неужели он действительно полагал, что от него хоть что-то останется? Я держала сына наготове для его позднейшей сексуальной роли, но и для съедения тоже. Будет сделано! Избавление через съедение, тогда как остальные изнуряют себя тоской по богу, она пожирает их, эта тоска, мой сын хочет того же, но я успешно перевела его с автобана на второстепенные дороги, трясясь по ухабам, насыпям и полосам для вынужденной посадки, эта машина, уф! врезалась глубоко в землю, ее уже совсем не видно, она целиком скрылась под землей, вы посмотрите, она вошла на несколько метров вглубь Транс-, я хотела сказать, Пенсильвании, там вы увидите машину, реанимированную для падения этими Ре-аниматорами смерти. И зачем ее реанимировать, если она все равно тут же снова погибает? Машина должна делать нечто иное, чем то, что делала до сих пор, сегодня этого требует основанный мной союз полов. Посмотрим, добьемся ли мы объединения и сможем ли основать испытательное предприятие. Она, машина, не может стать человеком, этого ей не дано, но она может умереть и тут же предать себя погребению. Это материал для позднейших легенд. Чего не видишь, того не существует. Это ложное утверждение, если помнить о боге и об избавлении, которое он якобы может принести. Еще один такой пакет, который потерялся в пути или был отправлен не по адресу. Желание заиметь ребенка от моего собственного отца меня со временем покинуло. Я уже отказалась от этой мысли. Мне сказали, что это нехорошо. Теперь я оставила в покое отца и полностью сосредоточилась на сыне, так ведь и было задумано природой. Меньшая мощность полномерного садистского вклада в сексуальный инстинкт, я это вижу по тому, что у меня нет пениса или что он, вероятно, когда-то захирел и сморщился, точно не могу вспомнить, слишком все это глупо, так вот, малая мощность моего сексуального мотора привела к тому, что мое половое влечение перебралось с автобана, где ограничена минимальная скорость и где я сначала открыто хотела трахнуть своего сына, причем по меньшей мере на четырех полосах, да, просто лечь поперек, он этого не заметит, он ведь и без того мертв, теперь-то я узнала, правда, слишком поздно, что у мужчины и женщины не бывает одинаковых мотиваций, стало быть, слабость моего мотора (более мощный, естественно, делал бы со мной все что угодно) привела меня на неосвещенные, темные второстепенные дороги, в ложбины, на горные склоны с искалеченными деревьями, похожими на старые, давно стершиеся до крови туфли, пропитанные сукровицей, что сочится из моих ног, на холмы, поросшие соснами с беззубо зияющими челюстями, на пригорки со злобно тявкающими дворняжками, посаженными, к счастью, на цепь. Поэтому мне надо быть нежной и съесть своего сына, так как он не имеет права меня трахать, или все же имеет? Он мог бы, здесь нас никто не увидит. Но не делает этого. Из лени? По безволию? Или из-за слабых нервов? Просто не хочет? Может, не хочет только меня? Мои знания о себе крайне отрывочны, смутны, как проселочные дороги, на которые почти сразу после полудня ложится тень, как целая армия, у предводителя которой нет ч
Мы добились того, что уважение к нам основательно возросло. Там, у стены, которой знакомы лишь ваши спины, нет, и рожи тоже, я вижу их, смирных, – смирно!, это я вам, – я вижу, как они стоят с поднятыми руками, пока не почернеют. Эти люди замышляют недоброе только потому, что они люди, всего лишь люди, но ведь люди же, разумеется, против нас, против всего, что не их бог, но одного они не делают: все эти люди, что сидят на корточках на полу, воинственно, нет, раболепно выпятив задницы, не чокнутся даже за мою смерть, когда она, наконец, наступит, так как они не пьют! Не пьют – и все тут! А кто не пьет, тот не поет. И, само собой, не побеждает. Не люди, а нелюди! Звери! С ними вообще нельзя иметь дела, значит, тогда им придется иметь дело с нами. Это они уже поняли. Но что они сделают с нами? Вот что любопытно. Тем более что пришел мой черед. Не волнуйтесь, своего череда дождется каждый. Раньше или позже. Они для того и нужны, чтобы бить их, не зная пощады, но если придет черед их бить – тогда держись! Ну да ладно. Для начала мне хотелось бы вернуться в свою шкуру, вы же понимаете. Не хочу выпускать из рук удачу, хочу быть с ней на ты. Хочу спокойной старости, но она вряд ли выпадет на мою долю. Вот чего я хочу больше всего на свете – старости с ее страхами, смешно: кому уже нечего терять, тот более всего обуян страхом. Значит, старость со своими страхами порождает сильные поведенческие реакции на нечто, что еще не наступило, в этом и заключается суть страха: бояться того, что еще не наступило. Прошу вас, входите, чтобы я перестал, наконец, бояться. События, будьте так добры, отстаньте от меня! В нашем любимом испытании беспомощность выпячена явно недостаточно. Но если что не выпячивается, просто потому что не может, так это старость. Но кто об этом говорит, кто? Наша старость никогда не наступит, потому что все мы умрем в своих домиках на колесах, что-нибудь более дешевое мы, ветераны, не можем себе позволить, мы, группа бывших истребителей танков, крепко держимся друг за друга, как газ и нефть. Серу мы отделяем, а потом купаемся в ней. Даже в аду не чувствуешь себя так уютно, как здесь. Здесь мы в любой момент можем умереть, могли бы умереть, поэтому мы строим планы только на сегодня. И никогда на завтра. Тем более на послезавтра. Только на сегодняшний день. Даже на сегодняшний вечер не строим. Мы живые мертвецы. Мы и вчера уже не имели права жить, так как всякий иск о возмещении ущерба за причиненные нам войной увечья, даже имеющий обратную силу, был отклонен. Отклонен и проштемпелеван. Сначала мы сильно пугаемся и наживаем травму, потом вешаем себе эту травму на шею, шея оказывается зажатой, словно шнуром, и мы никогда, никогда уже не сможем заснуть. И за все это мы даже не получаем возмещения ущерба! Быть может, у всех нас уже поводок на шее, и Линнди дергает за него, так как думает, что этот очень весело. Могу понять. И могу только повторить: так она и делает. Уж лучше я погибну человеком без возраста, без страха, нет, это я на себя наговариваю, я человек боязливый, находящийся под медицинским наблюдением, и моя пассивная способность справляться с трудностями соответствует, так как я уже имею опыт самопожертвования, моей высокой социальной дезорганизации. Ветеран стар, болен или мертв. А наемник всегда очень одинок, он бредет по пустыне, один как перст, под ногами обжигающе горячий песок, это знал уже Фредди Квач. Бездомны многие на земле, они бездомны, но не без моих денег. Не без моих денег! А с моими деньгами и подавно.
Приведу пример. Пример инвестирования. После того как был взорван прекрасный корабль под названием «Cole», мы по этому образцу, по образцу «Cole», построили учебное судно, в конце концов, надо же чему-то научиться, прежде всего строить, а не сносить, лучше сначала строить, а потом сносить, и тогда настанет черед восстановления с протеинами и минеральными веществами, да еще нужно бороться с обезвоживанием; я уже говорил, строительство – это наш способ жизни и наша задача, а теперь мы построили еще и открытый авианосец, для совершенствования ВВС Маршалла. Ничего похожего у вас нет, и у вас тоже. Да и у меня. Итак, меня сжигают заживо, помешать этому я не могу, вешают на мосту, и этому я помешать не могу, ради бога, сказали мне, вернитесь в страну, откуда прибыли, но я этого не хотел, thank you that you let me live in your country, только и сказал я, идиот, больше они мне ничего сказать не дали, не успел я открыть рот, как уже сидел в самолете. Всех на обратный рейс. Мы вежливо просим вас вернуться в страну, откуда прибыли. Я бы все равно это сделал. Но тогда я еще не знал, что они не дадут мне жить и в другой стране. Вот в чем загвоздка. Или гвоздь проблемы. Всегда найдется гвоздь, на котором мы будем висеть, на который нас повесят, как забытое кожаное пальто, нет, кожа с меня уже содрана. Стало быть, если вы спросите меня, чего мне больше не дано, я отвечу: это и впрямь выглядит жутковато, мертвый я не похож на самого себя, это значит, что при жизни я наверняка больше походил на самого себя, чем сейчас, теперь эта похожесть исчезла, меня отделили от меня, о чем я уже не раз говорил, я не думал, что от этого будет толк, да и нет никакого толку. Чем чаще об этом говоришь, тем меньше толку. Сравните эти снимки: до и после. У меня остался только мой снимок, чтобы зацепиться за меня самого, я хочу, чтобы меня узнали хотя бы после смерти. Если хочешь быть узнанным, соответственно нужен снимок, чтобы обзавестись имеющим законную силу документом, для документа требуется определенного вида фото, а для фотографирования надо только одно: свет свет свет. Я глубоко втягиваю его в свои легкие. Неважно, откуда он падает, он нужен – и точка. Или конец. Но даже эти новые снимки не проливают свет на тех, кто построил эти пирамиды из человеческих тел, и это сделано не тысячи лет, а всего несколько месяцев тому назад. Даже родная мать не узнала бы меня на этих снимках. Притом что я с самого начала хотел выглядеть иначе, правда, скажи кто-нибудь, что я хотел выглядеть, как на этих снимках или что я очутился здесь ради того, чтобы скопить денег на пластическую операцию, это было бы слишком, кстати сказать, пластическая операция очень даже подошла бы нашей Линнди, с ее рожей долго не побегаешь, нет, так далеко от самого себя я не стал бы убегать ради того, чтобы стать красивее. Но здесь, где я отделился от себя, полуобугленный, висящий на перилах моста, до этого момента получавший тысячу долларов в день, здесь я обрел, наконец, другой вид, соответствующий тому миру, из которого вышел. Не имею понятия, подходит ли это соответствие иному миру, тому, в который иду.
Кстати, где трое других? Одного я вижу, он висит рядом, чуть выше меня, но нас вроде было четверо, разве нет? Для тех двоих, которых я сейчас не вижу, найдется другая форма превосходства, это уже не моя забота. Этот мир – сплошная частная собственность, моя фирма – частная собственность, я тоже частное лицо, и эти мои снимки должны бы, собственно, представлять частное лицо. Так я думал. Все эти леса, озера, деревни, города, которые могли бы неплохо получиться, отставим пока в сторону и основательнее займемся мной. Боюсь, в мире ином это будет не совсем кстати, но в этом сойдет, плевать я на все хотел, раз мои любимые места исчезли из моего поля зрения, их больше нет и никогда не будет. В моих ребрах свистит ветер, я никогда уже не буду с наслаждением разглядывать лес, озеро, деревню или город. Мне остались только эти железные перила. Я их вижу. Ветер поет свою песню, используя мои ребра как лиру, а вот появляется и этот глуповатый блондин Аполлон с обесцвеченными волосами и с вечной лирой в руках, другие играют лучше, он пока не очень хорошо, но меня он победит, это он сумеет, он хочет и будет совершенствоваться, но и тогда найдутся те, кто играет лучше, чем он, он же захочет играть еще лучше, и так далее, ну, его-то мы теперь заполучили, этого всезнайку с Запада, там он все больше уходит в тень, этот солнечный бог, этот блондин. Стоп, вот он приближает свое приветливое и в то же время строгое лицо ко мне, и я замечаю, что он не настоящий блондин! Настоящих блондинов вы найдете среди – нет, среди солдат вряд ли – среди несчастных червяков, по темным корешкам волос, хотя и очень коротко подстриженных, я вижу, что этот человек их однажды покрасил, а потом забыл постоянно делать то же самое. Он обесцветил волосы, сделался белокурым, потому что счел это стоящим делом. Неоновый блондин, ну да, для снимка нам столько света не нужно, а этот неоново-блондинистый, несмотря ни на что, сидит на обвисшей ветке, я осмеливаюсь дать этот прогноз, здесь и сейчас! Он слышит, как кто-то другой пытается играть на его инструменте, а потом перестает, на реберном своде как на лютне, стоя на голове, вверх ногами, головой вниз, снизу вверх, но всегда сверху, как ему и положено, он играет всегда одну и ту же мелодию, издает одни и те же звуки, дилетант несчастный! На флейте из человеческого тела лучше не сыграешь. Тут надо знать куда дуть и где в половом члене оставлять дырку, да и поворачивать его нельзя, он ведь одним концом прочно прирос к телу. И все же повторю еще раз: упражняться упражняться упражняться! Снова и снова повторять заученное! Иначе ничего не выйдет. Наконец-то я могу познакомиться с самим собой, на этом мосту можно идти только налево или направо, если смотреть с моего места, а если с вашего, то вперед или назад. Или прыгнуть вниз. Но на это я бы не решился. Да у меня и времени не было. Трое из нашей четверки были штатскими, и среди них, конечно же, я! И зачем это я лезу вперед? Я сказал «штатские», люди со стороны, Аполлон, такого идиота, как ты, мне еще не доводилось видеть. Ты одно из самых глупых созданий западной гемисферы! Когда думаю, что ты выиграешь это соревнование, я просто с ума схожу. Говоря объективно, это любой подтвердит, ты, Аполлон, бездарен, может, к чему-то у тебя и есть талант, но однозначно не к музыке, хотя ты постоянно твердишь, что она в твоей компетенции. Сожалею, но я должен тебе это сказать. А судья нам больше не понадобится, он все равно был бы необъективен, даже если бы и нашелся такой, мы все равно не стали бы ждать его суда. Мы не ждем больше ничьего суда, мы слишком долго ждали, ждали всего, и знаем, что последний суд еще не значит, что за ним последует Страшный суд, но будет апелляционный суд, в этом я абсолютно уверен, и будет Страшный апелляционный суд всех времен и народов, в том числе и самых древних, его нельзя будет избежать, ни один из нас не доживет до своей естественной старости, но мы все же будем ждать, хотя никогда не умели этого делать. А потом наступит то, что обычно наступает для того, кому надо делать свободный выбор: разбрасывать камни, сжигать заживо, сжигать до смерти, сжигать без остатка, совсем не сжигать, кого-то обезглавливать, топтать, бить, колоть ножом, ну да, все по полной программе. Опустошить бутылку, пока идет программа. Встряхнуть ее так, чтоб брызги полетели. Вы этому уже научились, хотя и не вполне. Вам всегда чего-то недостает.
Вы повесили меня здесь. Совершенно бесстыдно, не спросив моего согласия. Доктор, помогите! Немедленно позовите врача, я вижу, инструкция у вас, наконец, появилась, а теперь позовите врача, иначе виновником моей смерти будете вы! Я бы с удовольствием снова оказался в собственной шкуре, я не устаю это повторять, говорю уже второй или третий раз и буду повторять впредь, хотите пари? Времени у нас хватает. Повторение – моя специальность, потому что мне в голову приходит мало мыслей, вот и приходится по десять раз повторять одно и то же. Я без конца читаю мораль, но этого, как видите, недостаточно! Зато моя иммунная система теперь достаточно натренирована, вы не находите? Что лично до меня, то я не нахожу. Я так часто повторяю те немногие мысли, которые приходят мне в голову, что едва раскрываю рот, как люди с воплями разбегаются в стороны. А мне всего лишь хотелось громко закричать. А если к тому же они меня видят, их ничем не удержать! Один я, натурально, не могу сдвинуться с места. Итак, что же они собираются делать с моей кожей, спрашиваю я себя? Пустят на переработку? Во что, скажите на милость, и для чего? Во всяком случае, переработают во что-то необычное, так как кожа повреждена. Обожжена и повреждена. Они могут развесить ее на верхушках деревьев, на перилах моста, на дорожных знаках, на виадуках, меня, мое тело, павшее на поле боя, нет, это в любом случае не поле боя, там, где я пал, не погибает никто, кроме меня! Это поле боя для одного человека. Я нахожусь в недоступном ни для кого месте, оно доступно только для фотоаппарата, который определяет мою сущность, ибо определять группу крови или делать анализ ДНК уже слишком поздно, моя группа крови и моя наследственность мне уже не понадобятся. Кому я их передам? Да и зачем? Чтобы мою прекрасную флейту вырвали у меня из рук и швырнули в реку, а потом кто-нибудь подобрал и снова отдал Аполлону, и все началось бы сначала, только теперь уже я не смог бы оставить после себя наследника? Я даже не могу оставить за собой свое гарантированное наследие, свою жизнь, единственным наследником которой являюсь, и передать ее кому-нибудь тоже не могу. Большая часть меня совершенно обуглилась. То, что осталось, даже не задница с ушами вроде упомянутого выше Мидаса, этого судьи, третейского судьи в вопросах искусства, эта задница с ушами не расслышала, что Аполлон играет много лучше меня, причем только из-за того, что он фальшивит, Мидас должен был услышать, если не совсем оглох, что Аполлон фальшивит, этот блондин, эта крашеная белокурая бестия Запада, этот обманщик, ловкач, прилепивший к заднице уши, одно слева, другое справа, а потом еще раз слева и справа, потому что судья отдал первенство не богу, а просто, хотя и не чисто человеку, надо же. Вот так – судье, как только он присел на корточки, чтобы лучше слышать, тут же приклеивают к заднице уши. Он мог бы слушать и стоя, тогда ушам не пришлось бы покидать свое место, чтобы лучше слышать. А что получу я, проигравший? Некогда белокурый, а теперь обугленный? Доктор, прошу, немедленно позовите врача! Он наверняка достанет для меня новое тело, я непременно попрошу его об этом, он ведь слишком поспешно отправил старое в прозекторскую. Так. За новое тело! Но кто прежде стащил мои голени? И что будет представлять собой совершенно черный, обугленный торс? Такое и представить себе нельзя. Валяется на мосту, потом его повесят на перилах. Придется поднять и слегка почистить. Кто спер мои красивые бедра, которые я так долго тренировал, по крайней мере, для меня они были достаточно красивы? Ну что это за вид: я вишу на мосту, ноги ополовинены, а где остальное, где голова? Раньше я бы ни за что не поверил, что все зависит от головы! Только когда ее лишишься, замечаешь, что она вполне пригодилась бы – для игры на музыкальном инструменте и вообще. Раньше за нас всегда думали другие, но стоит только захотеть думать самому, как голова тут же слетает с плеч. Тогда вид становится особенно некрасивым, это и впрямь переходит всякие границы, хотя любое последующее дорожно-транспортное происшествие по причине алкогольного опьянения легко могло бы учинить то же самое, стоит только починить свое средство в автомастерской и захотеть прокатиться с ветерком. Это переходит границу, определяющую мою человеческую сущность, тут решается вопрос, человек я, зверь, бог или минеральная вода. Я еще наполовину суверенное существо, но я не суверен, я не голова своему телу, она у меня как раз отсутствует. А мозги – их найдут позже в чьем-нибудь огороде.
О Господи: всемогущий, нет, не бог, а другой, свалился вчера с велосипеда, я выдаю вам эту тайну, но прежде чем вы поймете смысл моего поступка и сделаете мое предательское сообщение своим достоянием, он снова будет здоров, все его ссадины заживут. Всемогущий содрал кое-где кожу, что неудивительно. Вокруг толпятся врачи, что-то советуют. Даже самый отъявленный, самый закоренелый недоброжелатель не смог бы представить это происшествие с нашим сувереном как покушение на убийство, тем более как попытку самоубийства. Нет, жертвой он тоже не был, это не входит в его обязанности, его обязанность – быть богом, он своего рода Аполлон, неплохо для его возраста. Ни в одной цивилизации глава государства не подвергается обычному судебному преследованию, его могут всего лишь отрешить от власти, но отрешение от власти означает для него лишение рассудка, который у него, к счастью, пока еще есть, один бог знает, зачем он ему нужен, он носит под костюмом какой-то прибор, причем на спине, из него-то и выходит рассудок; всемогущий топчется вокруг, он не знает, где искать пропажу, он, всемогущий, глуп, как и все всемогущие, его рассудок лежит совсем рядом, только руку протяни, а он его не находит, вот же он, за спиной, но протянуть руку за спину ему не приходит в голову – вероятно, из-за шока, вызванного падением с велосипеда. Ой-ой, что-то случилось с телом суверена? Несчастный случай. И где он сейчас, этот несчастный случай? Не знаю, но сейчас узнаю. Суверен ведь всегда неразлучен с фотокамерой, а его мозги в маленьком рюкзачке пристегнуты ремнями за спиной. На этот раз с ним были его фотокамера, его хранители и защитники, его личный врач и, к счастью, его мозги. Но эти свидетели молчат. Sorry, сейчас я вас разоблачу, они не молчат, отнюдь! Я слышу крики, они идут не от властителя Аполлона, они доносятся из святого месяца Рамбазамба или из святого месяца Реммидемми, оттуда, где с особой жестокостью мучают пленных в их камерах, Петр, я взываю к тебе, я взываю к самому себе, или же призови хотя бы самого себя к порядку! Что этот месяц для них дело святое – всего лишь, в лучшем случае, дополнительный повод! В это трудно поверить, но даже генерал должен присутствовать при битье до забытья и отправке в небытие! Собственной персоной! Какая честь! Притом что очень многие из нас умирают в одиночестве, без генерала. Высшее присутствие при полном отсутствии человечности, с ума сойти! And they took pictures of everything. Велосипед со свалившимся, нет, не мы его свалили, это происшествие со свалившимся президентом не увидишь ни на одной фотографии. Хотя фотоаппарат там был. Это несправедливо, я хотел бы хоть раз запечатлеть образ бога, к тому же в момент его победы.
У нас не оказалось под рукой женских трусиков, мы, мужчины, разумеется, не носим их с собой, чтобы наложить на исцарапанное, но, несмотря на боль, улыбающееся лицо свалившегося бога. Жаль, об этом мы могли, даже должны были подумать заранее! Это вызвало бы сострадание, страх и ужас, помогло бы нам избавиться от этих побуждений и никогда больше не баловать других состраданием, страхом и ужасом. Утешает меня в какой-то мере то, что мы удовлетворены. Властитель упал с велосипеда: чем не пожертвуешь во имя нашей демократии, только уж, конечно, не самой демократией! Это не я сказал, нет, нет. Может, это сказал наш Беньямин, ему ведь тоже время от времени хочется что-то изречь? Нет, скорее всего не он. Забавная фигура этот наш Беньямин, еще более жуткая, чем моя нынешняя, а меня ведь уже нет там, где висит мое тело, да-да, смешон этот озорник, который уже все знал, но, к сожалению, не успел поделиться с нами своим знанием, представляете, как он, с потрепанным портфелем в руке, где труд его жизни, словно вцепился в эту большую пачку бумаги, будто его труд, этот вечный счетчик кандидатов на бессмертие, идет хоть чему-нибудь в счет, представляете, как он топает через Пиренеи, нет, он такого нам не говорил, этот жалкий городской житель в бросающейся в глаза одежде, в непригодной для горных троп обуви. Дешевые тапочки были бы куда практичнее. Итак, значит, я, ни разу в жизни не слышавший ни слова о нашем Беньямине, тоже хочу взять слово, ну да, я знаю, что говорю уже давно, но к этому человеку, который, вероятно, и не наш вовсе, очень трудно подобраться поближе, сквозь мостовые перила сделать это значительно легче; я, значит, нахожусь вне правового поля, потому что не служу в регулярных войсках, я приватизирован, как и вся война в целом. Войну не превзойти никому. Она – дело общественное и в то же время частное, приватизированное. Она освещает путь вперед, но никогда – назад, к дому. Она светит человеку в задницу, мы вставили ему туда жезл с горящей лампочкой – не такие ли светящиеся палки раздают детям, когда отмечается национальный праздник, чтобы их внутренний огонь разгорался для своей страны, а не пропадал где-нибудь втуне? Свет быстро теряет свой блеск, дети тоже не хотят вечно сидеть дома, поэтому из него уходят. Они уходят, как исходит свет, который тоже хочет вырваться наружу. Он, свет, устал, но уже не хочет вернуться назад, внутрь. Возможно, потому, что, оставаясь снаружи, может видеть и знать, где сейчас находятся дети. Но свет изошел, сын ушел и где-нибудь тоже истек кровью, закатилась его звезда и не будет нам светить никогда. Да-да. Сейчас этот свет, к сожалению, не виден, он засунут в чью-то задницу, ой-ой-ой. И что только лезет вам в голову. Заткнуть рот и делать как мы! Ротозеев поражает только флейта. Но есть более толстые предметы, которые можно ввести в чужую задницу, если ты вводила/заводила, как то: огурцы, бананы, палки от метелок, бутылки, мужские члены, прошу, продолжите этот ряд, иначе в нем образуется разрыв, а нам этого не хочется, мы держимся за руки и поминаем павших, и пусть наша цепь растягивается до тех пор, пока мы не разорвемся сами. Это бесконечное перечисление нельзя прерывать. Не переживайте. Все это – дело сугубо частное, публичны лишь снимки. Люди, как тюрьмы, все больше замыкаются в себе, но их снимки становятся, прямо пропорционально процессу, все более публичными. Все более публикуемыми. Мимо них уже никак не пройти. Они повсюду. Они наводняют мировую сеть, хотя было бы лучше, если бы сеть сама их ловила. Да, тюрьмы тоже приватизируются, тут вы правы, но почему бы и нет, война ведь давно уже дело приватное. Эти делишки мы обделываем строго меж собой. И этот член мы тоже уделаем, отделим от тела, раз уж дошла очередь и до него, и положим рядом с другими такими же членами. Мир принадлежит прилежному, по крайней мере, тот клочок, на котором он, этот прилежный, стоит, да, но поскольку я вишу, весь обугленный, на мосту, и подо мной нет ни миллиметра твердой почвы, за меня никто не отвечает, я нахожусь по ту сторону права, подвешенный во внеправовом пространстве, в котором я, должен признать, до сих пор с удовольствием обращался. Нет, не бойтесь, это внеправовое пространство не диктатура, оно – зона потустороннего мира, именно там я теперь и пребываю. Это место, в котором каждый может напасть на каждого, и от такой напасти нет защиты. Но там не все так плохо, как вы могли подумать, там всего лишь, как бы это сказать, неприятно и непривычно. Но оттуда как раз исходит фосфоресцирующий свет, силится проникнуть в мою задницу, надо же, в задницу белокурого человека, не думают же эти рваные головки, что могут доставить радость моей заднице. Итак, значит, я действительно уже не Аполлон, а скорее его жертва, ну, с этим я бы еще справился, но исправить горбатого мне не по силам, вот Аполлон, аполитичный из принципа, живущий только своим талантом, может себе это позволить: я даже не его жертва, я его я, которое отделили от себя самого, к несчастью, насильно. Я не я западного бога, я мое собственное я, поэтому мне и пришлось себя потерять. И меня не должно уже быть. Иного выхода нет. Уши у этой задницы Мидаса оттопыриваются очень даже красиво, так, по крайней мере, мне кажется, может, в нее заткнули слишком много светящихся палок? Только космическая операция помогла снова приладить уши к заднице, его уши. Аполлон в бешенстве. Аполлон крайне недоволен. Аполлон вне себя от гнева, он не приемлет любой звук, что издает его ивовая флейта, не приемлет принципиально, с тех пор как случилась эта история, вы не поверите, до чего он тщеславен. Уже игравшая на флейте Афина возненавидела свое отражение в озере, где должны были состояться олимпийские состязания по плаванию под парусами, возненавидела раздувающиеся и опадающие щеки, что вдувают воздух в дудку. Куда лучше было бы вдуть его в задницу Марса, тогда он, возможно, услышал бы голоса, идущие изнутри, из глубины, присвоил бы себе их мелодии и получил бы в награду патефон или что-нибудь в этом роде. Иным вдувают в задницу сахар, и он выходит потом наружу в виде горькой пилюли, бог знает где.
Победитель получает не все, победитель все отнимает у побежденного, у меня он захотел отнять мою кожу – и отнял. And they took pictures of everything. Сильно сказано, но так оно и есть! Вы бы не выдержали в вашем столь изогнутом пространстве, в котором вы пытаетесь нагнуть свой обрубленный торс влево, и даже этого не можете сделать, но вы появились на свет с чувством защищенности, эти слова я тоже повторял по меньшей мере раз сто, ибо они звучат так соблазнительно. Ужасно позволять языку вот так вводить себя в соблазн, но есть вещи похуже. Всего несколько букв – и смотрите, какой эффект! Она совсем близко, эта защищенность, как и моя кожа, но к ней не подойдешь и в нее не попадешь. Вы не найдете такое право, которое захотело бы войти в это чрезвычайное положение, точнее, в положение, чрезвычайно удобное для съемки, в каком я сейчас нахожусь. Увидев меня, право первым в ужасе убежит. Разумеется, государство должно, обязано, имеет право себя защищать, но в этой сосущей пустоте, когда воздух со свистом проходит сквозь мою грудную клетку, задевает мои обнаженные, выставленные напоказ жилы и играет на них, как на скрипке, словно они одновременно и ремень и бритва, которая пытается сама себя заострить, так как все вокруг предельно обострено, в этой пустоте, стало быть, ничто уже не имеет силы, ни право, которое можно было бы восстановить, ни болезнь, которую можно было бы привить, ни падаль, которая, наложив в штаны, могла бы с головы до ног обдать приторно-льстивой вонью сильных мира сего, ни защита, которая могла бы хоть кого-то защитить, ни норма, которую можно было бы ввести, ни нарушение нормы, на которое можно было бы закрыть глаза, ни бедственное положение, с которым можно было бы покончить, когда истощится живая сила и останется по одному человеку с той и другой стороны. И кто захочет с ним, с бедственным положением, покончить? Ах, так, его, это положение, как положили – так оно и лежит? Ну и ладно, зачем его поднимать. Начисления к заработной плате и без того поднялись до небес. Каждый предмет, не исключая и меня, тщательно обработанного мертвеца, состоит из множества отдельных частей, которые можно докупить, то больше, то меньше. Из заработной платы все вычитают и вычитают, накладные расходы, расходы на содержание рабочего места, прочие расходы, пожалуйста, сделайте так, чтобы и я чего-нибудь стоил! Ух ты, вот это да! Спасибо! А если сосчитать всё вместе, те части тела, которых я лишился, да добавить еще и голову, которая в нормальном состоянии должна быть у меня на плечах, получится громадная сумма, Но в том, что человек вдруг так подешевел, когда все вокруг только и делает, что дорожает, нет ничего удивительного, человек не продает себя по дешевке, разве только в том случае, если произведен за границей, где мы сейчас и находимся, очень даже практично, не нужно ехать туда за свой счет, успокойтесь! За границей пятьсот погибших – ничто! Просто ерунда! Природные катастрофы, наводнения, даже когда затонет паром – утонут всего-то человек двести, почему вас так волнует эта заграница, там все раз в десять дешевле, там один наш идет за дюжину их, тут за дюжину их не дадут и одного нашего. Лично меня произвели на свет еще на родине, со всеми чрезмерными затратами, которых потребовало это производство. Мое производство на свет тогда еще не перенесли в страну с дешевой рабочей силой, как позже меня самого, тогда еще не додумались, что людей дешевле производить, а потом разрушать за границей. Но в таком случае и налог отрезал бы, урвал бы себе кусок от высоких доходов, охотнее всего они обрезают человека, вплоть до самых костей, но здесь-то как раз у них все отняла эта свора, этот все сметающий сброд, обычно же этот кусок достается налогу, вот так мы основали огромную оффшорную фирму, тем временем все превратилось в оффшоры, но это несущественно, так как и они, само собой, принадлежат нам, так вот, эта оффшорная фирма теперь предлагает мое тело, и смотри-ка, поставки моего тела вдруг оказываются дешевле издержек на его производство, нет, я готов добровольно сознаться в чем угодно, только прошу как можно скорее снять меня с этого моста, меня мутит, и будь сейчас со мной моя голова, меня бы вырвало прямо в реку. Но вернемся к моему производству, мы можем спокойно рассмотреть его во всех деталях, ведь я теперь мертв, сожжен и обезглавлен, я и сам не знаю, что еще со мной сделали, у нас много времени, кому же еще знать об этом, как не мне, и у кого может быть больше времени, чем у меня; так вот, оффшор поставляет меня по более низкой цене, чем все остальные, находящиеся внутри страны, и мы, таким образом, передаем оффшору исключительное право на поставки, скажем, на ближайшие десять лет. Нефти будет хватать еще долго, но не намного, много не осталось ни нефти, ни времени. Одни говорят, хватит еще на сорок лет, другие – на восемьдесят. Это те, что вечно замечают бревно в чужом глазу и находят буровые вышки то в какой-нибудь совершенно безобидной стране, то в ни о чем не подозревающем океане. Стало быть, когда они что-то найдут, от меня уже и следа не останется. And they took pictures of everything. Я чувствую себя польщенным, так как они сочли меня достойным этих снимков, возможно, они так разделали меня специально для того, чтобы сфотографировать? Даже спустя несколько недель, когда от меня уже ничего не останется, все еще будут приходить поставляемые для меня части, это я вам гарантирую. Короче, поскольку это никого не интересует: мое тело из года в год будет становиться все дороже, хотя я давно уже исчезну с лица земли, стало быть, меня выдают за по дешевке произведенного на свет в этой стране третьего мира, а потом отбирают обратно, только этот отбор становится все жестче, оффшорная фирма выписывает все новые и новые счета, но я-то тут уже ни при чем, понимаете? Понимаете, доктор? Эта страна будет еще долго платить за меня, будет, хотя меня уже не будет, будет платить своей кровью, будет платить чужой кровью, будет платить кровью сердца, нефтью, чтобы, к примеру, как следует помазать, я хочу сказать, подмазать умирающего бога, в конце концов, земля все еще смотрится как новенькая, потому что она отменно смазала себя, защищаясь от Аполлона, да-да, она, страна, будет платить и при этом упорно делать вид, будто произвела меня на свет, а не сжила со света! Она будет лгать и твердить, что меня произвела. У кого только они этому научились? Ожидать, что доход фирмы упадет до крайних пределов и все все все, включая налоги, которых мы так боимся, будут смотреть на это сквозь пальцы, тогда как мне приходится смотреть сквозь собственные ребра, ожидать этого, естественно, не имеет смысла. Природа хотела сделать одно, а сделала другое. Она действовала решительно, и оффшор становился еще богаче, и на десятый год после заключения договора о поставках фирма, собравшая меня из отдельных деталей, оказалась, наконец, на грани краха, так как ничего за меня не получала. Уже сейчас она выручает за меня совсем немного. И с каждым днем будет выручать все меньше. Я всего лишь один из тысячи. Но не переживайте, спасение уже близко, оффшор возьмет на себя обязанность предлагать мое давно истлевшее тело, просто скупит всю лавочку – и дело с концом.
Пока, значит, я жду, когда меня уберут и раскупят, двадцать два певца уже записывают отрывки моей отмеченной призом мелодии, сыгранной на ребрах, каждый вырезает из нее то, что ему больше всего понравилось, и, кроме того, каждый покупатель на родине может скомпоновать отрывки по-новому, так, как ему захочется, и пока вы все это время прослушиваете купленную по случаю праздника пластинку, проверяя, не испортилась ли она и не наигрывает ли что-нибудь не то, я нахожусь в пространстве, лишенном права, абсолютно бесправном, и как же мне в таком случае оказаться правым? Нет, так я никогда не буду прав. И не получу полагающееся мне по праву. Я, служивший в моторизованном частном подразделении, которое было создано, а затем планомерно уничтожено. Перемолото и перетерто, не сравнить со ссадинами того господина на велосипеде, ну да, нашего властителя, о котором я рассказывал. О котором высказывался весьма несдержанно. Скоро мы получим другого, я хочу сказать, властитель не изменится, но благодаря демократии к власти скоро придет другой. And they took pictures of everything. Да, снимают и его, Аполлона. Аполлона, этого крашеного блондинистого актера, на которого я, к сожалению, совсем не похож, того самого, которого один слабоумный, душевнобольной тип волок до самой Трои, пока он снова не приволокся в кино и в наши сердца, это тянется и будет тянуться еще долго, пока благодаря персональному тренеру он не наберет, наконец, окончательную форму и не потянется вместе с многочисленными кораблями к Трое и будет тянуться до тех пор, пока не втянется в роль всей своей жизни, в роль питбуля, питбуля Ахилла, который потерял терпение и тоже тронулся, тронулся в путь, прихватив с собой других, так что море до самых краев переполнили корабли, оно, море, блевало кораблями, так много их в нем накопилось, сплошные трюки, и на все это ему, Ахиллу, не понадобилось даже веревки, не то что мне, я-то без веревки не обошелся, итак, значит, актер, нет, не Аполлон, Ахилл, скорее всего это был Ахилл, он, скотина. Один сплошной трюк! Он, Ахилл, заполонил собой весь фильм, а я сбит с панталыку! Оно и неудивительно, целых три часа длился фильм с этим актером, на которого я вообще не похож! То, что произошло со мной, длится дольше, во всяком случае, так мне кажется. Тут ведь, ничего, кроме меня, не видно. В фильме же можно увидеть много всякого-разного. У него такой приятный вид. Какая несправедливость: все знают его по имени, все знают, с какой глубокой серьезностью он готовился к роли, наконец, все знают его в двойной роли Ахилл/Аполлон и сколько премий он получил, они, правда, совсем не идут к его рожице с вздернутым носом. Это же просто подлость – то, что он ценится во много раз выше, чем я. В конце концов, я не трюк, а реальность, к тому же, если угодно, личность, хотя и не очень привлекательная, но я привлекателен для других, для моей фирмы, я настоящий наемный солдат, не чета этой знаменитости, этому наемнику света, который вставляют в задницу другим, ни на что другое он не годится, ни для чего другого его просто не существует. Но он киногерой, и уже одно это очень сильно разнит наши социальные позиции. Для меня у них нашлось лишь два-три снимка, и то когда мне пришел конец и я был крепко привязан к мостовым перилам, я не удостоился даже живого, посаженного человеком и умощенного трупами дерева. Не то у Ахилла: каждая секунда, проведенная им на экране, стоит целое состояние. А мне, значит, достался мост. Вот он и сдирает с меня одну часть тела за другой, это не делает человека крепче, можете мне поверить. Что вообще я имею от всего этого? Когда тебя без конца затачивают, сдирая лишнее, со временем ты окончательно тупеешь, и тебя приходится заменять другими людьми. Хотя считается, что каждый человек якобы незаменим. Но неразрушимым его никак не назовешь, это уж точно.
Подведем итог. Ничего не приукрашивая. В соперничестве с Аполлоном я проиграл. Я, правда, не был фаворитом, но все равно грустно. Проиграть законченному идиоту! Позор! Годы бесконечных упражнений – и на тебе! Теперь можно сделать нечто вроде конечного вывода, его всегда делают только после смерти. Во-первых, во-вторых, нет, во-первых во-вторых не годится, не то мы забудем все другие числа, а бесчисленно, бессмысленно: прежде чем все началось, эта рожа, эта Афина, или как там ее зовут, выбрасывает свою губную гармонику, нет, свою флейту, так как всякий раз после игры на флейте ей приходится бежать к пластическому хирургу, а это дело хлопотное, она, значит, выбрасывает свой инструмент и проклинает всех тех, кто надувает щеки силиконом, нет, нашу Линнди она не проклинает, у той они натуральные, у нее, в натуре, все натуральное, тут уж ничем не поможешь, напротив, Афина ругается потому, что, раз уж Линнди красива, то и любая женщина может быть красивой, даже красивее, чем она, богиня. Тогда любая женщина могла бы быть богиней. В крайнем случае, принцессой. Не трогайте мою флейту, пусть лежит, говорю я ей, это моя флейта, говорит она, и у вас она все лежит и лежит, ну как женщине вроде нее заиметь приличную флейту, когда она даже захудалого мужика не может заполучить, не говоря уже о таком, флейта которого еще способна вставать? Чтобы родиться на свет, ей даже не