Замерла она на месте, на меня смотрит, и вижу – на глазах у нее слезы появились, и через секунду потекли тонкими струйками по щекам. Текут, а она так и стоит, снизу вверх на меня смотрит, только губу закусила. Шагнул я к ней тогда и к себе притянул, а в следующую секунду уже целовал ее невпопад в соленые от слез веки, в нос, в щеки, а потом и в раскрывшиеся мне навстречу губы. Мимо нас шли и бежали люди: салаги, медсестры, врачи, но я не обращал внимания и прижимал ее к себе, и мир закрутился вдруг у меня перед глазами.
– Пойдем, – сказала Санчита, внезапно отстраняясь, и мир, качнувшись еще пару раз, остановился и замер. – Пойдем со мной, – и потянула меня по направлению к лесу.
У меня было много баб. Разных. От сопливых неумелых девчонок до зрелых опытных женщин. Такой, как Санчита, не было никогда. Мы любили друг друга весь день, солнце уже зашло, и апрельский вечер стал прохладным, потом холодным, а мы лежали, тесно прижавшись друг к другу, на брошенной прямо на землю плащ-палатке и не могли насытиться. А когда наконец насытились, Санчита сказала:
– Покажи мне эту бумагу, Ваня.
Я повернулся, на ощупь нашарил на траве брюки, вытащил из кармана смятый сертификат и протянул ей.
И она разорвала его.
Ох, и влетело нам с Витьком. Палыч – он такой, не крикнет даже никогда, но, бывает, такое скажет, что последней дрянью себя чувствуешь. И стыдно становится так, что не знаешь, куда от стыда деться. Вот и сейчас Палыч с ребятами нас на полпути встретил, и, пока до Схрона шли, все молчали. А как пришли, он ребят досыпать отправил, Машку с поста снял и послал вслед за ними, а с нами говорить взялся.
– Скажите, дети, – Палыч спросил, когда мы остались втроем, – мы все для чего живем?
Молчу я, что тут скажешь, живем и живем, пока не сдохли.
– Чтобы гадов убивать, – Витька наконец сказал. Гляжу: голову он поднял и на Палыча чуть ли не с вызовом смотрит.
– А ты, Света, что думаешь? – Палыч спросил.
Ну, я возьми и скажи:
– Точно. Для этого и живем. Чтобы бить их, гадов, пока сами не сдохнем.
Помолчал Палыч, глаза потер, что-то часто он их в последнее время протирает, и сказал:
– Неправильно это. Мы друг для друга живем. Ты вот для меня живешь, и для Вити, и для ребят. И я для всех вас. Если бы вас сегодня убили, я бы… Нельзя мне больше вас терять, понимаешь, нельзя. Меня и так скоро не станет, и…
Сказал и осекся, аж зубами заскрипел. А мне вдруг тошно стало, сообразила я, что только что Палыч сказал. Никогда он этого не говорил. Мы все знаем, что живем благодаря Палычу. Это он нас выходил после того, как настал проклятый Здец. Тогда, очень давно. Если бы не Палыч, мы бы все сдохли. И он всегда был с нами, я никогда даже не думала, что будет, если Палыча вдруг убьют. Пусть меня убьют, кого угодно, только не Палыча. Потому что тогда, тогда… Я не додумала, у меня слезы сами собой из глаз брызнули. И Витька рядом, слышу, засопел. А я вдруг вскочила и бросилась Палычу на шею.
– Палыч, миленький, – говорю, а сама слезами давлюсь, – прошу тебя, не говори так. Я знаю: я виновата, мы оба виноваты, мы… Я только сейчас поняла. Мы все живем, пока жив ты. Ты не можешь, не должен говорить, что тебя не станет. Если меня убьют, то ребята останутся – Витька, Дина, Машенька… Или если Витьку, или любого из нас. А если убьют тебя, нас не станет – мы тогда все умрем.
Обнял меня Палыч и по голове погладил, как в детстве. Он тогда каждый вечер нас обходил, и с каждым перед сном говорил, и по голове гладил, я до сих пор это помню. А потом перестал.
– Вот что, дочка, – сказал Палыч, – я думаю, что время уже настало. Я сегодня буду говорить с вами о важных вещах. Сначала с ребятами, потом с девочками. Вы, дети, идите пока, а я тут посижу, подумать я должен.
Поднялась я, слезы и сопли вытерла, кивнула Витьке, и полезли мы вверх по Наклонной Штольне в Схрон, а Палыч в Смрадном Туннеле остался.
Утром как всегда было. Андрей и Костя по быстрому в Крысиный Лаз смотались, там самые лучшие крысы живут – большие, мясистые. Принесли с полдюжины, и Ленка с Динкой принялись варить суп. Остальные кто чем, кто уборкой, кто работой занялись. У Машки как раз волосы на нужную длину отрасли, Палыч их срезал и отдал Витьке тетивы для луков плести. Витька лучше всех плетет, хорошие тетивы получаются, упругие. Особенно из Динкиных волос, но и из Машкиных – тоже.
Ну а когда позавтракали, Палыч велел девчонкам уйти, мы все убрались в Смрадный Туннель, и я рассказала, как ночью было, и как Карантины валились с простреленными башками. Потом мы еще немного поболтали, и Ленка сказала, что Костя на нее странно смотрит. Я спросила, как это странно, и Ленка вдруг покраснела, а я вспомнила, как смотрел на меня в Норе Витька, и покраснела сама. Потом Машка пожаловалась, что на нее никто странно не смотрит, а Динка рассмеялась и сказала, что мы – дуры, потому что в таких вещах ничего не понимаем. Я на нее разозлилась и велела рассказать, что мы не понимаем, раз она такая умная. А Динка все смеялась и говорила, что мы все равно не поймем, потому что у нас кровь не течет. А Ленка вдруг потупилась, и я вспомнила, как она недавно ночью вскочила и побежала из Схрона наружу, а я испугалась и бросилась за ней, но Ленка велела мне отстать от нее и наврала, что порезалась. Тут как раз посыпались из Штольни один за другим мальчишки, и все какие-то никакие, как будто каждый кость крысиную проглотил. А потом Ринат сказал, что Палыч нас ждет, и мы вчетвером полезли наверх.
Палыч нам и раньше много чего рассказывал, только мы не все понимали. Если не понимали, то он говорил: мол, не страшно, поймете, когда вырастете. А сегодня рассадил нас вокруг, помолчал немного, губами пожевал и сказал:
– Такое дело, что вы уже взрослые, девочки. И должны знать некоторые вещи, которые я до сих пор вам не говорил. Я сначала хотел Николаевну об этом попросить, но ей не до того, со своими хлопот не оберешься. Да и кому об этом с вами говорить, как не отцу.
– Палыч, родненький, – Ленка сказала, – ты говори, пожалуйста, мы поймем. Света уже сказала нам, что ты о каких-то серьезных вещах рассказывать будешь.
Вот тогда Палыч нам и выдал. Даже Динка всезнающая как услышала, так рот распахнула и захлопнуть забыла. В общем, так Палыч нам выдал, что уже второй день пошел, а я только об этом и думаю. И девчонки тоже, и ничего придумать не могут. Даже Динка. Потому что все, что Палыч сказал, мы понимаем, и как произойдет, он тоже объяснил. Но вот как начнется, никто понять не может, и как подступиться к этому делу – тоже.
В общем, он сказал, что мы стали взрослыми и теперь не сдохнем. Но не потому, что Карантины оставят нас в покое. А потому, что у каждой из нас от наших мальчиков скоро могут быть дети. И что если даже мы сдохнем, и если он тоже сдохнет, то дети наши будут жить вместо нас.
Утром в субботу ко мне в комнату пришла старая Женевьева, ни слова не говоря, уселась на стул у моей койки и так же молча уставилась на меня.
С минуты мы играли в молчанку, а потом я не выдержала и устроила истерику. Я кричала на нее, орала во весь голос, нимало не заботясь тем, что нас прекрасно слышно из других комнат. Я богохульствовала, и проклинала, и призывала Святую Мадонну в свидетели тому, что то, что должно произойти через четыре дня, бесчеловечно, и что тысячи мальчиков погонят на убой, и что…
Она размахнулась и влепила мне пощечину так, что меня отбросило к стене, и я ударилась о нее головой. В следующий момент Женевьева подалась вперед, схватила меня за ворот ночной рубашки, оторвала от кровати и притянула к себе. Я и представить до этого не могла, сколько силы сохранилось в ее высохшем старческом теле.
– Ночью ты можешь делать что хочешь, испанка, – процедила она мне в лицо. – Но днем ты будешь работать. Ты поняла меня, шлюха?
– Ты сама шлюха! – закричала я. – Старая французская б-дь. Иди, настучи полковнику, puta, пусть меня отдадут под трибунал.
Тогда она с силой ударила меня кулаком в лицо.
– Ты будешь работать, – сказала она снова, и в глазах ее я увидела такое, что крик застрял у меня в глотке. – Работать, сучка, а не трахаться с русским ублюдком.
– Он не ублюдок, – прошептала я и разревелась, – он… Я… я люблю его.
Женевьева внезапно замолкла и закрыла глаза. Посидела так секунд десять, потом резко встала и направилась к двери.
Я кинулась в ванную. Щека у меня уже начала распухать и выглядела ужасно. С грехом пополам мне удалось привести себя в порядок, я наскоро оделась и бросилась в госпиталь.
Там, в холле, меня встретил дежурный врач и вручил мне увольнительную по особым обстоятельствам сроком на три дня, подписанную старшей медичкой Женевьевой Эрбле…
Пресвятая дева Мария, как мы любили друг друга эти три дня. Мы уходили в лес и любили друг друга с утра до вечера. Он был неутомим, и я отвечала так, что едва потом дотягивала ноги до дома. В среду утром он сделал мне предложение.
– Если меня не грохнут, – сказал он. – А если грохнут, то я…
– Ваня, – прервала я его, – пожалуйста, прошу тебя, я не хочу. Ты понял, я не хочу, чтобы у тебя возникла даже мысль о том, что я сделала это из-за денег.
Он смотрел на меня долго, очень долго, и молчал. Потом медленно кивнул, и все началось по новой.
А вечером он ушел. Оторвал меня от себя, отстранил, потом резко прижал, поцеловал в губы, повернулся и быстрым шагом пошел прочь. Потом побежал. Он уже исчез между деревьями, а я еще долго стояла и смотрела ему вслед.
Вечером я вернулась домой и упала лицом вниз на кровать. Я не слышала, как вошла Женевьева, и очнулась только тогда, когда за ней захлопнулась входная дверь.